Текст книги "Дом, в котором совершено преступление"
Автор книги: Альберто Моравиа
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 25 страниц)
– А Джакомина?
– Не беспокойся о Джакомине. Я приду за тобой в девять часов. Но давай договоримся твердо: со мной ты пойдешь только для того, чтобы танцевать.
– А для чего же еще?!
Теперь мы квиты
Перевод Я. Лесюка
Кого следует считать другом? Того, кто, услышав сплетню о приятеле, тотчас же все передает ему, утверждая при этом, будто хочет предостеречь его, и заверяет, что сам он целиком на его стороне? Или же того, кто не говорит ему ни слова? Мне по душе второй. Первый – друг лишь на словах, а в глубине души он радуется, что у тебя неприятности, он даже не прочь посмеяться над тобой, но только так, чтобы ты об этом не узнал и не отвернулся от него. Именно таким другом всегда был Просперо: обо всех неприятностях я неизменно узнавал от него, так что всякий раз, когда он говорит: «Слушай, мне надо потолковать с тобой», – меня начинает трясти. Я уже заранее знаю, что ничего хорошего не услышу.
Однажды зимой ни свет ни заря он позвонил мне по телефону, и я услышал его вкрадчивый голос:
– Алло, Джиджи, это Просперо. Мне надо тебе кое-что сообщить.
Я сразу же подумал: "Ну, начинается!" А он тем временем, захлебываясь от возбуждения, радостно тараторил:
– Знаешь, что о тебе говорят? Что ты обесчестил Миреллу!
Сперва я до того растерялся, что не мог вымолвить ни слова. Что и говорить, удар был неожиданным. Но затем, поняв, что он молчит и, верно, со злорадством ждет ответа, я попробовал прикинуться простаком:
– Какая еще Мирелла?
Просперо расхохотался:
– Какая Мирелла? Есть только одна Мирелла, дочка владельца бензоколонки на улице Остиензе.
– Но с чего ты все это взял?
В ответ я услышал:
– Ладно, не веришь – не надо! Считай, что я тебе ничего не говорил… До свиданья.
Тогда я с беспокойством закричал:
– Погоди, ты должен мне рассказать все… Нельзя же так, ведь должен я знать, кто распускает про меня подобные слухи.
А Просперо с этаким ехидством:
– Не важно, кто говорит, важно, что говорят… В общем я тебе позвонил, и теперь ты знаешь, что в баре тебя многие осуждали, но я на твоей стороне.
– Но что они все-таки говорят?
– Говорят, что Мирелла ждет ребенка, что отец ее уже все знает и что на днях ты, мол, увидишь, как это для тебя обернется… А еще говорят, что ты просто мерзавец. Вот что они говорят.
Тут я решил, что с меня хватит, и повесил трубку, хотя Просперо продолжал еще что-то кричать.
С минуту я неподвижно стоял в полутемном коридоре возле телефона и думал: "Славно денек начался!" В доме еще царили мрак и тишина, только в кухне чуть светлели окна под первыми лучами зари; я стоял босиком на полу, и от холода у меня стыли ноги, внутри все ныло, к горлу подступила тошнота. При этом я вспомнил, что еще очень рано и до девяти часов я не смогу даже поговорить с Миреллой. А что делать до девяти?
Спать я больше не мог. В темноте, осторожно двигаясь между своей постелью и постелью брата, я кое-как оделся. Он зашевелился и сонным голосом спросил:
– Куда это ты?
Я тихо ответил:
– На работу.
Брат пробормотал:
– В такую рань?
В ответ я лишь пожал плечами и вышел на цыпочках. Только-только рассвело; немного отойдя от дома, я двинулся по улице Остиензе, и тут мимо меня один за другим проехали четыре или пять грузовиков с овощами: они направлялись на рынок. За железной паутиной газгольдеров уже розовело небо, местами оно казалось молочно-белым, но облаков нигде не было. День обещает быть великолепным – для всех, решил я, только не для меня. Сам того не заметив, я оказался возле бензиновой колонки отца Миреллы, но он еще не появлялся, было слишком рано. Я брел по пустынным тротуарам, усыпанным мусором – обрывками бумаги, кожурой и огрызками фруктов, брел мимо домов с плотно закрытыми окнами и так, переходя с одной улицы на другую, достиг моста возле речного порта; тут я остановился и сквозь металлические фермы стал смотреть вниз. Тибр, который в этом месте походит на канал, казался неподвижным, его поверхность напоминала поверхность пруда; баржи, груженные мешками с цементом, были неподвижны, так же как установленные на них краны со свисающими цепями и опущенными стрелами; все выглядело мертвым. Я смотрел на эти застывшие предметы, а в голове у меня, все шумело, точно там работала турбина. Просперо своим милым звонком совершенно выбил меня из колеи. Однажды я уже испытывал нечто похожее, когда получил из полиции повестку с требованием явиться; хоть я не совершил ничего дурного и вызывали меня только как свидетеля, я ожидал в тот раз бог знает чего. Теперь же я чувствовал за собой вину, а отец Миреллы внушал мне гораздо больше страха, чем полицейский комиссар.
Так я стоял и смотрел на Тибр; вдруг над самым моим ухом раздался голос:
– Эй, парень, что ты тут делаешь?
Я обернулся и увидел человека небольшого роста, в широком пиджаке, лысого, с темным, как перезревший каштан, лицом; он спустил ногу с педали велосипеда и хмуро смотрел на меня глубоко посаженными глазами. Это был Мальоккетти, отец Миреллы. Похолодев, я пробормотал:
– Да ничего, иду на работу.
– Вот что, – просипел он, – нам с тобой надо потолковать… Только не сейчас… попозже… Я буду ждать тебя у бензоколонки в полдень… Ты ведь знаешь, о чем речь?
На всякий случай я сказал:
– Понятия не имею.
– А я думаю, ты отлично знаешь. Значит, в полдень увидимся.
Он снова уселся на велосипед и покатил, медленно вращая педалями.
Все ясно, решил я, старик уже знает, Просперо правду сказал, и в полдень мне придется держать ответ перед разъяренным папашей. Тут мне стало совсем скверно, и я подумал, что, пожалуй, нет смысла пытаться до этого увидеть Миреллу. Никогда еще я не попадал в такой переплет, но я представлял себе, что женщина, оказавшись в подобном положении, непременно начнет причитать: "Что теперь делать? Я наложу на себя руки, брошусь в Тибр!" Я же меньше всего был тогда расположен выслушивать жалобы. Но как все-таки устроен человек! В конце концов я пришел к заключению, что до полудня еще очень далеко и что уж лучше выслушивать жалобы Миреллы, чем терзаться самому. Правда, в такой ранний час заявиться к ней было невозможно, но я подумал, что, пока доберусь туда, пройдет немало времени: Мальоккетти жили в переулке Серпе, который берет начало от улицы Портуэнзе, и идти пешком от речного порта до их дома было довольно долго. Я перешел через мост и направился к улице Портуэнзе. Но тут меня охватило нетерпение. Сперва я еще сдерживал шаг, а потом пустился почти бегом. Под конец на какой-то остановке я вскочил в автобус, сказав себе, что в крайнем случае подожду где-нибудь возле их дома.
И вот передо мной переулок Серпе; он почти за чертой города, домишки здесь выстроились вдоль огородов, где растут все больше капуста и латук; а вот и дом Мальоккетти – одноэтажный розовый домик с зелеными ставнями. Я надеялся застать Миреллу одну – ее мамаша торговала фруктами и с утра отправлялась на рынок. Но не тут-то было: я звоню, дверь открывается, но вместо хорошенького личика и тонкой фигурки Миреллы передо мной возникает огромная грудь и багровое лицо торговки фруктами. Я спрашиваю:
– Дома Мирелла?
Она отвечает:
– Мирелла больна.
Я спрашиваю:
– А что с ней такое?
Она отвечает:
– У нее жар.
Тогда я, как дурак, говорю:
– Жар, когда на улице такой чудесный день?
А она в ответ:
– Да при чем тут погода?
Тут я повернулся и побрел обратно на улицу Портуэнзе в еще большей тревоге, чем раньше. Сомнений теперь быть не могло: отец и мать все знают, Мирелла ждет ребенка, а родители до разговора со мной заперли ее на ключ. Я понимал: окажись на моем месте кто-нибудь из моих ловких приятелей, он бы только пожал плечами и уклонился от неприятного разговора с папашей словом, наплевал бы на все. Но я, к сожалению, из другого теста. Я не привык людей обманывать. Коли я задолжал в кабачке, то, можете не сомневаться, непременно приду туда и за все уплачу. Это вопрос совести: у одних она есть, у других – нет. У меня есть.
Не зная, куда деваться, что делать, я сел в автобус и возвратился в город; там я снова принялся бродить по улицам, пока не очутился перед храмом св. Павла, неподалеку от которого стояла бензоколонка Мальоккетти. В церковь как раз входила группа туристов, и я машинально поплелся за ними. Давно уже я не бывал в этом храме и успел забыть, какой он большой. Теперь эта каменная громада меня буквально подавляла. Хорошо еще, что гид вывел меня из этого состояния своей болтовней:
– Взгляните, синьоры, в этих медальонах, там наверху, помещены изображения всех пап, каких знал Рим.
Я поднял глаза, и вдруг мне показалось, что все эти папы уставились на меня своими глазищами и будто говорят: "Эй, Джиджи, заварил кашу, теперь расхлебывай". И тогда, точно меня кто в спину толкнул, я направился к одной из огромных исповедален, опустился на колени и сказал, что хочу исповедаться.
Священник, смотревший на меня сквозь решетку, после обычных формальностей, велел мне говорить только правду, и тогда я ему обо всем рассказал: как мы с Миреллой в первый раз встретились, как катались на моторной лодке в Остии, как часами гуляли в сосновой роще в Кастельфузано, как до поздней ночи проводили время на огороде возле ее дома, среди капусты и латука. А потом я прибавил, что родители все знают, что она в положении, и спросил, как мне теперь быть. Не долго думая, священник сурово сказал:
– Сын мой, ты согрешил и должен поправить дело.
– Как это?
– Ты должен на ней жениться.
– Но, отец мой, мы слишком молоды, у меня за душой ни гроша, как я ее прокормлю? Фокусы, что ли, стану показывать?
– Ты обязан жениться, об остальном позаботится господь.
Такое полное непонимание начало сердить меня. Я сказал:
– Это ж вам не воду в бочку натаскать. Да знаете ли вы, отец мой, что значит жениться в наше время? Отдаете ли вы себе в этом отчет?
– И все-таки, – ответил он еще строже, – это твой долг.
В общем он был непреклонен. Под конец я попросил у него отпущения грехов, но он согласился дать его лишь при том условии, что я женюсь; я пообещал и ушел мрачнее тучи. Не люблю, когда меня к чему-либо принуждают, и теперь, когда со всех сторон мне стали внушать, что я должен жениться, я готов был взбунтоваться и сказать "нет". Выйдя из церкви, я уселся под деревьями и принялся размышлять. И вот, думая то об одном, то о другом, я сказал себе, что ведь и вправду люблю Миреллу, что мы не раз говорили с ней о женитьбе, что она меня тоже любит, что мы хорошо понимаем друг друга и ладим между собой. Мало-помалу я забыл, что меня к этому принуждают, и попробовал взглянуть на все глазами Миреллы: и тогда я понял, что вовсе не прочь на ней жениться. Такая уж у меня натура: если я сам, по своей воле, что-нибудь решу, то обязательно выполню, если же нет, то никакой священник и никакие родители нипочем не заставят меня их послушаться. В конце концов я сказал себе: "А что тут плохого? Я бы к этому все равно пришел… годом раньше, годом позже". И тут у меня разом на душе полегчало, как будто я сам с себя цепи сорвал, как будто, легко согласившись на свадьбу, сбросил тяжелый груз, давивший мне плечи. Я поднялся с места и бодро зашагал по направлению к бензиновой колонке.
Мальоккетти сидел на соломенном стуле и, водрузив на нос очки, читал газету. Я слегка хлопнул его по плечу и сказал:
– Синьор Мальоккетти, вы хотели со мной поговорить… Но я тоже кое-что хочу вам сообщить и скажу, не откладывая: мы с Миреллой решили обвенчаться.
Он с удивлением поднял глаза и недоверчиво посмотрел на меня:
– Мирелла больна, я ничего не знаю, приходи к нам домой, там обо всем и потолкуем.
– Мирелла уже согласилась.
– Ну, там видно будет, что за спешка… И потом, из этого вовсе не следует, что ты не должен платить мне за бензин, который брал прошлое воскресенье якобы в кредит… И давай сразу договоримся, мой милый. Бензин стоит денег, и я здесь не для того сижу, чтобы его даром раздавать.
Я почувствовал, что вот-вот грохнусь на землю. Наконец я пробормотал:
– Об этом-то вы и хотели со мной поговорить?
– Конечно. Ты завел привычку являться за бензином, когда тут вместо меня Мирелла, а денег не платишь. Ты уже задолжал мне полторы тысячи лир.
Только тут я понял, в чем дело: Мирелла и вправду больна, а ее отец хотел только получить с меня за бензин; это Просперо опять мне удружил, сбил с толку и заморочил голову. На мгновение мне захотелось под каким-нибудь предлогом отказаться от помолвки. Но потом я подумал, что, может, это воля судьбы, а против судьбы не пойдешь. Шутки ради я прибавил:
– Мы с вами скоро породнимся, а вы мне отказываете в кредите!
– При чем тут родня… Родня-родней, а денежки за бензин плати.
Рассчитался я с ним и ушел, веселый и довольный. В тот же день я увиделся с Миреллой, и тут обнаружилось, что Она вовсе не беременна; я сказал ей о нашей помолвке, и она обрадовалась, что я наконец решился, а я обрадовался тому, что она радуется. Вечером я поставил будильник на шесть утра и, проснувшись, позвонил Просперо. Сонным голосом он с тревогой спросил меня, что случилось. Я ответил, что мы с Миреллой решили обвенчаться.
– И ты будишь меня на заре, чтобы сообщить об этом?
– А разве вчера ты не разбудил меня в этот же час, чтобы сообщить, будто я мерзавец?
– Я позвонил тебе потому, что я тебе друг.
– А я как друг хочу сказать, что говорят о тебе окружающие: они говорят, что, прикрываясь дружбой, ты всегда норовишь сообщить человеку какую-нибудь гадость. Прощай!
Клeмeнтина
Перевод Г. Богемского
Вы жили когда-нибудь в лачуге? Нет? Ну, тогда вы ровным счетом ничего не знаете про эти самодельные домишки, как и тот синьор с Монте Марио, о котором я хочу вам сейчас рассказать. Жить в лачуге – это значит, если идет дождь, не забывать утром, когда встаешь с постели, посмотреть, куда ставишь ноги, потому что земляной пол превращается в сплошную грязную лужу. Это значит готовить пищу на улице в старом бидоне из-под бензина и есть ее, сидя на кровати. Это значит жить с керосиновой лампой или со свечой. Это значит вешать одежду как попало на гвоздь или на веревку, так что, когда ты ее потом надеваешь, она измята и похожа на тряпку. Это значит обогревать друг друга, как животные, теплом собственного тела и всю зиму воевать с сыростью и ветром, дующим в щели. А кроме того, в лачуге вечно все не на месте. Ищешь вилку, ищешь кусок мыла, ищешь сковородку, а вместо них находишь то, что тебе совсем не нужно, – сапог, или кепку, или даже черную мохнатую крысу величиной с кошку. Да, да, именно крысу, потому что крыса столь же непременная принадлежность лачуги, как червь – малины. Однажды ночью я услышал страшный писк в набитом тряпьем ящике, который держал у себя под кроватью, заглянул туда – и что же увидел? Среди тряпья лежали восемь розовых крысят – ну точь-в-точь крошечные поросята! Я их, конечно, убил, но скажите на милость, они-то чем виноваты? В лачуге и должны жить крысы, а не люди.
Ну да ладно. До октября, когда произошло то, о чем я хочу вам рассказать, я брал свой аккордеон, единственное мое достояние, память о том славном времечке, когда я спекулировал на черном рынке, и шел вместе с Джованной и Клементиной в какой-нибудь квартал в старой части Рима, где есть еще немало добрых женщин, которые, прибираясь у себя дома, совсем не прочь послушать песню. Джованна – крестьянская девушка с очень белым лицом, заячьей губой и светлыми, мелко вьющимися жесткими волосами, такая деревенщина, что даже трудно себе представить, ничего не умеющая делать и совсем темная, – была, как и аккордеон, даром послевоенных лет. Она ко мне прилипла, и я то подумывал на ней жениться, то собирался прогнать ее прочь. Клементина же, девочка лет двенадцати, была худенькая и темноволосая, с круглой рожицей и огромным ртом до ушей. О ней я ровным счетом ничего не знал – не знал даже ни где она живет, ни с кем, да и она сама никогда мне об этом не говорила; увидел я ее в компании ребят, игравших у древней городской стены, и выбрал потому, что однажды услышал, как она пела, и ее пение мне понравилось. Вот так, втроем, мы шли куда-нибудь в район Пьяццы Навона или Кампо Марцио, я становился на краю тротуара и, спустив одну ногу на мостовую и откинувшись назад, начинал играть на аккордеоне. Джованна раздавала прохожим отпечатанные билетики с предсказанием судьбы, а Клементина пела. Вы, может, думаете, что у Клементины был очень приятный и нежный голосок? Ничего подобного. Стоило ей открыть свой огромный рот, в котором, казалось, затерялись мелкие, редкие зубы, и она сразу же испускала самые пронзительные и фальшивые звуки, какие я только когда-либо слышал. От ее голоса мороз подирал по коже, звучал он уверенно, бесстыдно и вызывающе. В этом-то и была причина ее успеха, я хотел сказать – нашего успеха. Потому что своим столь немелодичным голосом Клементина выражала все то, что переполняло меня, и в сущности ей удавалось это лучше, чем мне на аккордеоне. Здесь было все – и жизнь в лачуге, и нищета, и черный рынок, и веселье, и грусть, и необходимость спать, тесно прижавшись друг к другу, чтобы согреться, и поиски сковородки, и испуг, когда на тебя неожиданно выскакивает крыса. При первых же звуках этого голоса, который летел все выше и выше в пронизанном солнцем воздухе, достигая самых верхних этажей, пронзительный, резкий и вызывающий, люди высовывались из окон, слушали и бросали вниз деньги.
Однажды я решил сменить район и пошел вверх по улице Фламиниа, направляясь к Париоли. Это было в воскресенье, вскоре после полудня. Проходя мимо стадиона, я увидел, как обычно, толпившихся там болельщиков и решил этим воспользоваться. Я встал немного в сторонке и заиграл на аккордеоне, а Клементина начала орать во всю глотку слова какой-то песни; Джованна же ходила вокруг, пытаясь чуть ли не насильно всучить свои билетики болельщикам. Увы, напрасные усилия: разбившись на маленькие группки, они оживленно обсуждали свои дела, а нас даже не замечали: спорт, как известно, враг искусства. Но вот вдруг перед нами остановилась машина, а за ней другая. За рулем первой сидел мужчина лет шестидесяти, с лицом, словно составленным из двух половинок: верхняя часть – румяная и свежая, с еще черными волосами, гладким лбом, живыми глазами, а нижняя – желтая, как у покойника, со скривившимся набок ртом и лиловыми губами, с жирным, словно распухшим вторым подбородком в глубоких отвислых складках, похожим на мешок под клювом у пеликана. Этот мужчина смотрел на нас и; казалось, слушал, а потом, когда я кончил, поманил меня рукой. Я подошел, и он сказал, что ему очень хотелось бы послушать несколько хороших песен у себя на вилле: она неподалеку отсюда, мы можем сесть в машину, а потом он распорядится, и нас отвезут обратно в город. Я подумал: у богатых людей всегда много причуд, может, нам удастся кое-что заработать. И я согласился. Мы все трое сели в машину, и она тронулась, а за ней на некотором расстоянии следовала другая.
Мы переехали через мост Мильвио, свернули на шоссе Кассиа и начали кружить по Камиллучче. Мы трое сидели сзади, а впереди расположились старик, который нас пригласил, и его приятель, помоложе его, лысый и толстый, явно перед ним заискивающий. Старик обращался с ним довольно грубо и раз даже оборвал его: "Ты не валяй дурака", а тот в ответ лишь улыбнулся, будто ему сделали комплимент. Потом старик, продолжая вести машину и не оборачиваясь, спросил меня:
– А где ты живешь?
– В лачуге у акведука Феличе, – ответил я.
– В лачуге, – голос у него был пренеприятный, какого-то металлического тембра. – А эта девочка – твоя сестра?
– Нет, не сестра, мы с ней чужие; она просто поет со мной.
– Ну а та, другая, она тоже тебе чужая?
– Это моя невеста.
– Ах, невеста… А почему ты не работаешь?
– Я работал, был маляром… Теперь безработный.
Между тем машина подъехала к воротам в стене у подножия невысокого холма, на котором был разбит сад. Ворота точно по волшебству сразу же распахнулись, и старик свернул на обсаженную кипарисами аллею, ведущую к вершине холма, где виднелась большая вилла. Пока мы поднимались, я рассмотрел по обеим сторонам аллеи расположенные террасами фонтаны, в которых вода небольшими каскадами переливалась из одной чаши в другую, скамейки, беседки, мраморные статуи; потом машина остановилась на усыпанной гравием площадке у самого подъезда виллы, и из двери, кланяясь на ходу, выскочил лакей в белой куртке. Старик и его приятель вылезли из машины; из другого автомобиля, следовавшего за нами, вышли еще трое мужчин, тоже пожилые. Все они лебезили перед стариком, который относился к ним с полным пренебрежением; я подумал, что это, наверно, его служащие или подчиненные. Старик, держась впереди, вошел в большую гостиную на первом этаже, бросив лакею свой светло-синий берет, и тот поймал его на лету. Навстречу, извиваясь, словно угорь, вышла молодая и пышная блондинка в узеньких и до того плотно облегающих бедра красных брючках, что казалось, они вот-вот лопнут; грудь ее резко выделялась, обтянутая бело-синим полосатым джемпером, похожим на матросскую тельняшку. Она обняла его со словами: "Здравствуй, папа", хотя за версту было видно, что она ему вовсе не дочь, после чего "папа", шлепнув ее по заду, направился в глубь комнаты, крича:
– Ну, ребята, а теперь живо за работу!
Работа, как я увидел, заключалась в том, что они сели играть в покер. Все пятеро расположились за маленьким столиком и, не теряя попусту времени, принялись раздавать фишки и тасовать карты; блондиночка подкатила к ним столик на колесиках, уставленный бутылками и бокалами, и, не переставая вилять бедрами и выламываться, налила всем ликеру. Мы же, попав в эту огромную гостиную, полную красивой мебели, с мраморным, сверкавшим, как зеркало, полом, чувствовали себя неловко в своем тряпье – оно словно мешало нам двигаться, и мы так и остались стоять у дверей. Но старик, поглядев свои карты, вдруг обернулся:
– Ну, смелее, играйте, пойте… иначе какого же черта вы приехали сюда?
Я вышел вперед и заиграл на своем аккордеоне, а Клементина, широко раскрыв рот, набрала воздуху и начала петь. Звуки аккордеона глухо разносились по этой низкой комнате, а голос Клементины, еще более пронзительный и режущий слух, чем обычно, был просто душераздирающим. Однако хозяин и гости так погрузились в игру, что нас совершенно не слушали. Кончив первую песню, я сыграл вторую, затем третью, но результат был все тот же. Джованна подошла к игрокам и дала каждому по билетику. Лишь один из них взглянул на свой билетик и промолвил:
– Надеюсь, он принесет мне счастье.
Я заиграл мелодию четвертой песни, а затем и пятой; время от времени я останавливался, и тогда старик, не отрывая глаз от карт, орал:
– Как, ты уже кончил? Продолжай, продолжай!
Блондиночка теперь стояла за его креслом и, нагнувшись, смотрела в его карты, время от времени чмокая его в щеку, но он только досадливо отмахивался, словно прогоняя назойливую муху. Наконец мне все это надоело, и я медленно свел мехи аккордеона, издавшего долгий рыдающий звук, подошел к игрокам и сказал:
– Ну, мы, пожалуй, кончили…
Старик был занят тем, что одну за другой открывал карты, и пропустил мои слова мимо ушей. Потом он испустил радостный крик: "Четыре туза!" – и бросил карты на стол. Его партнеры были явно расстроены, так как, видно, проиграли немало. Старик собрал фишки, поднялся из-за стола и обратился к блондинке:
– Продолжай за меня, я немножко подышу воздухом.
Потом он направился к двери, выходящей в сад, сделав нам знак следовать за ним. Мы вышли на площадку перед виллой.
– Так, значит, – сказал он, идя впереди по аллее, – ты живешь в лачуге?
Я попытался разжалобить его:
– Да, жить мне негде, а в лачуге такая сырость… особенно когда идет дождь…
– В самой настоящей лачуге, с мокрым земляным полом, крышей из ржавого железа и дощатыми стенами?
– Да, синьор, в самой настоящей лачуге.
Он минутку помолчал, а потом медленно произнес:
– Так вот, я отдал бы эту виллу с садом и со всем, что в ней есть, за твою лачугу, за то, чтобы ходить по улицам с аккордеоном и быть безработным.
Я улыбнулся и предложил:
– Ну, если вы так уж этого хотите, мы можем поменяться.
Лучше б я этого не говорил. Он бросился на меня, как разъяренный тигр, и схватил за грудь, чуть не порвав свитер:
– Ах так, поменяться?.. Согласен!.. Но с условием?! кроме виллы ты, каналья, возьмешь себе мои шестьдесят лет и в придачу еще опухоль, что у меня на шее, и все остальные прелести… Каналья…
– Выражайтесь поосторожнее…
– Ты мне отдашь свои двадцать лет, и свое здоровье, и все свои надежды, а взамен возьмешь виллу и все, что в ней есть… Ну как, каналья, ты еще хочешь меняться? Говори, хочешь меняться?
Он тряс меня, как сумасшедший, и даже начал задыхаться, опухоль у него на шее билась и трепетала, совсем как мешок у пеликана, когда тот проглотит живую рыбку.
Я закричал в испуге:
– Эй, уберите руки!..
– Ну ладно… Иди, иди, – сказал он, неожиданно успокоившись, и резко оттолкнул меня.
Я из вежливости предложил:
– Хотите, я вам сыграю еще что-нибудь?
– Нет, хватит, – ответил он с раздражением, отмахиваясь от меня. Пьетро, отвезите всех троих туда, где мы их встретили… На, держи, – сказал он Клементине, – это на всех… потом разделите, – и сунул ей что-то в руку – как будто несколько вчетверо сложенных бумажек по десять тысяч лир.
Без лишних слов мы сели в машину. Шофер спросил нас:
– Куда вас везти?
Я ответил, поскольку время было уже позднее?
– На Виале Кастрензе, за Порта Маджоре.
Всю дорогу ехали молча. Конечно, все мы думали о тех десятитысячных бумажках, которые старик дал Клементине. Я говорил себе, что их нужно поскорее разделить, но делать это при шофере было неудобно. Когда мы доехали до Порта Маджоре, уже совсем стемнело; я попросил шофера, чтобы он остановился, и мы вылезли из машины. Сразу, тут же на дороге, я строго сказал Клементине:.
– Ну, теперь давай разделим деньги… Дай сюда.
А она мне в ответ нахально:
– Деньги он дал мне.
– Да, но ведь он сказал: это на всех!
– Я ничего не слыхала.
– Ну, будет трепаться, гони сюда деньги!
Я уже схватил ее, но она вдруг нагнулась и укусила меня – казалось, всеми своими зубами она впилась в мою руку. Я закричал от острой боли. И отпустил ее. Она стремглав бросилась бежать и сразу же скрылась в темноте.
Короче говоря, я возвратился в свою лачугу злой, усталый, в очень плохом настроении. Рука у меня болела – Клементина прокусила мне ее до кости. Я закрыл дверь и зажег свечу, после чего, совершенно обессиленный, повалился на кровать, даже не сняв с плеча аккордеон. Тут я увидел Джованну, стоявшую в противоположном углу лачуги. Пламя свечи освещало ее голубые глаза навыкате и заячью губу. Она молча некоторое время на меня смотрела, а потом сказала:
– Сколько там могло быть? Я думаю, самое меньшее – тридцать тысяч лир.
Я чуть было не рассмеялся: если бы дело было только в этих тридцати тысячах лир! Ведь этот господин погубил меня: из-за его денег Клементина потеряла голову, теперь она будет от меня скрываться, и мне придется заставить петь Джованну, у которой голос нежный и мелодичный, но невыразительный, не хватающий за душу. Клементина же своим голосом, звучавшим так резко и фальшиво, умела сказать о многом, и этот богач дал ей такую уйму денег потому, что ее пение зажгло в нем желание снова стать молодым и здоровым, пусть даже бродягой, бездомным и вечно голодным.