Текст книги "Дом, в котором совершено преступление"
Автор книги: Альберто Моравиа
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)
Ну как, тебе легче?
Перевод Я. Лесюка
Уже целый час он сидел в потемках возле столика, на котором стоял телефон. Сперва он ожидал спокойно, удобно развалясь в кресле; ярко горела лампа, и он перелистывал какой-то журнал. Потом он заметил, что ждать при свете еще тревожнее: вид мебели, от которой, как ему казалось, исходило тягостное беспокойство, разочарование и ярость, словно усиливал владевшую им тоску. Но больше всего ему не хотелось видеть телефонный аппарат – этот черный безмолвный аппарат, который упорно не давал ему услышать любимый голос. В конце концов он погасил свет и с удивлением обнаружил, что темнота принесла огромное облегчение, как будто кресла, столики, буфет, диван и вправду ожидали вместе с ним, а теперь, заставив их погрузиться во мрак, он в какой-то степени умерил терзавшую его тревогу. Это открытие его рассердило: ведь что ни говори, мебель – всего лишь мебель, и нелепо приписывать ей свои чувства! Эта мысль несколько отвлекла его, и он убил таким образом еще полчаса. Затем послышался звонок у двери, Джакомо вспомнил о докучливом визите, от которого у него не хватило мужества избавиться, встал, ощупью прошел в переднюю и отпер дверь.
– Как? Ты сидишь в потемках? – спросила Эльвира, входя.
– Прости, пожалуйста. Я погасил свет, чтобы немного отдохнуть.
Он увидел, что гостья направляется к дивану, и поспешно остановил ее:
– Видишь ли, лучше нам сесть здесь, – проговорил он, указывая на стул, стоявший около столика с телефоном.
Она бросила взгляд на аппарат и сказала:
– Хочешь остаться возле телефона? Ждешь звонка? – И без всякого перехода прибавила: – Так вот, у меня новости, много новостей.
– Каких?
– К сожалению, малоприятных.
Эльвира села, поставила на колени огромную сумку и принялась рыться в ней, засунув туда до локтя свою худую руку. Джакомо заметил, что ее полудетское личико с огромными глазами осунулось, даже толстый слой румян не мог скрыть бледность. Лицо молодой женщины едва выглядывало из-под низко опущенных полей конусообразной шляпы, а хрупкая фигурка буквально утопала в складках слишком широкого дождевого плаща. Покорившись участи наперсника, ставшей для него уже привычной, Джакомо спросил:
– Почему малоприятных?
Эльвира высморкалась, а потом ответила таким тоном, как будто продолжала прерванный на середине рассказ:
– Давай по порядку. Вчера утром, расставшись с тобой, я твердо намеревалась последовать твоим советам: вести себя благоразумно и ждать, когда он сам вспомнит обо мне. Но едва я вошла в свою квартиру, такую печальную, я поняла, что это сильнее меня.
– Почему печальную? – внезапно и как бы против воли спросил Джакомо.
– Потому что его там больше нет и, однако, все напоминает о нем; его вещи – пиджаки, книги, трубки – вызывают во мне такую печаль…
Джакомо заерзал на месте, кинул взгляд на телефон и только после этого сказал:
– Это ты печальна, а не квартира, не трубки, не пиджаки и не книги. Квартира – это помещение такого-то размера, с таким-то числом комнат, расположенных так-то и так-то; пиджаки – шерстяные либо из другой материи, различного цвета и покроя; трубки либо из дереза, либо из глины; книги имеют тот или иной формат и обложку. Что ж во всем этом может быть печального?
– А то, что его там больше нет.
– Но ведь это ты испытываешь грусть, а не пиджаки, не трубки и не книги. Всем этим предметам и дела нет до твоей грусти, как, впрочем, и тебе нет дела до них. Между тобой и ними нет никакой связи; вернее, есть только связь между владельцем и его вещью, но она мало чего стоит. Ты лучше поймешь мои слова, если вместо трубки или пиджака в комнате будет находиться собака, или кошка, или даже ребенок, то есть живое существо, которое ты, однако, не сможешь заразить своей печалью, как не можешь заразить ею, к примеру, меня. И тогда ты сама убедишься, до какой степени нелепы твои слова.
Эльвира с удивлением посмотрела на него и быстро сказала:
– Ну, как тебе угодно. Так или иначе, но это было сильнее меня, и я решила немедленно отыскать его, повидаться с ним. Села в машину и отправилась в Остию. Надо сказать, что день был необыкновенно мрачный и…
– Почему мрачный?
На ее лице снова отразилось изумление. И все же она сочла нужным пояснить:
– Шел проливной дождь, по небу ползли низкие темные тучи, дул ветер словом, все было мрачно.
– Постой, – прервал ее Джакомо. – Скажем лучше, что день был ненастный, ветреный, дождливый, что небо было затянуто тучами и видимость была плохая. Однако ничего мрачного в нем не было.
– Пусть будет по-твоему, – со вздохом проговорила молодая женщина, день, если тебе угодно, был ненастный. Когда я приехала в Остию, косые струи дождя били прямо в ветровое стекло машины, так что я почти ничего не видела. Ты представляешь себе Остию в это время года? Заброшенные купальни с пустыми и заколоченными кабинами тянутся вдоль хмурого сырого пляжа на фоне сумрачного моря. Унылые набережные, покрытые черным, ровным, мокрым асфальтом, где не видно ни единой души. Наводящие тоску аллеи: голые деревья, а возле них кучи опавших листьев, желтых и красных, глянцевых от дождя. А теперь представь себе посреди всего этого уныния меня, женщину, приехавшую искать человека, который ее не любит, и картина будет полная.
В эту минуту зазвонил телефон. Джакомо поднес трубку к уху и услышал грубый голос с интонациями провинциала: "Это молочная?" Он положил трубку на рычаг, а потом сказал:
– Неверная картина! Ты опять неправа. Остия – ни печальна, ни весела. Она такая, какой ей и надлежит быть: это курортный городок, где зимою остается мало народу. Что же касается купален, то они не заброшены, а только закрыты до весны, набережные не унылые, а всего лишь безлюдные, осыпавшиеся листья отнюдь не наводят тоску, просто они сперва высохли, а потом были омыты дождем. С другой стороны, все это – и самый городок, и купальни, и покрытые асфальтом набережные, и листья – живет своей жизнью, подчиняется своим законам, о которых ты понятия не имеешь и до которых тебе совершенно нет дела. Эльвира наконец вспылила:
– Но могу я узнать, что с тобой сегодня? Почему ты меня все время прерываешь?
– Потому что хочу утешить, – ответил Джакомо, – Согласись, ведь если ты скажешь, что купальни не заброшены, а всего лишь закрыты до весны, то тебе станет немного легче, не так ли?
– Я не нуждаюсь в утешении, а хочу только, чтобы ты меня выслушал. Так вот, я принялась искать его дом и в конце концов обнаружила в отдаленной части набережной мерзкий домишко.
– Почему мерзкий?
– Уф! Ну ладно, скажем, старый дом, который не ремонтировали по крайней мере лет сорок.
– Молодчина! Так и скажем.
– Так вот, поднимаюсь я, значит, по лестнице и стучусь в дверь к какой-то синьоре Цампикелли. Мне открывает старушка в очках, сухонькая и опрятная, и я с замиранием сердца спрашиваю, дома ли он. Она говорит, что его нет. Тогда я называю себя его сестрой и прошу разрешения подождать у него в комнате. Она ведет меня туда, и я с небрежным видом спрашиваю, бывает ли у него кто-нибудь. Старушка отвечает, что она никого не видала, но, по правде говоря, ее почти никогда нет дома, потому что у нее небольшая галантерейная торговля. Потом она уходит, а я оглядываюсь по сторонам. Представь себе голую, совершенно голую комнату…
Телефон коротко зазвонил; Джакомо протянул руку. Но тщетно – второго звонка не последовало.
– Видимо, ошибка, – сочувственно заметила Эльвира.
Он с раздражением сказал:
– Стало быть, без кальсон, без рубашки, без башмаков?
– Что за вздор ты несешь?
– Ты же сама сказала, что комната была голая, то есть неодетая, то есть без башмаков, без рубашки, без кальсон.
– Ладно, скажем, что в ней была лишь самая необходимая мебель: кровать, стол, комод. – Эльвира умолкла, но тут же вспыхнула: – Он сказал, что хочет пожить один, без меня, собраться с мыслями, все обдумать и решить. Но я убеждена, что он поехал в Остию для того, чтобы встретиться там с какой-то женщиной. И вот изволь, полюбуйся.
Она порылась в сумке и вытащила оттуда маленький белый сверток, который осторожно положила на стол.
– Что это?
– Отвратительный женский гребень.
Джакомо взял сверток и развернул его: там и в самом деле лежал очень светлый, с виду черепаховый, гребень; должно быть, он принадлежал блондинке.
– Почему отвратительный?
– Потому что его забыла какая-то девка.
– Я вижу всего лишь светлый гребень, – возразил Джакомо, – с виду черепаховый; без сомнения, его употребляли, и он малость потускнел, вот и все.
– Но ты-то что об этом думаешь? Тоже считаешь, что его потеряла какая-то женщина, с которой он проводит время в Остии?
– Где ты его нашла?
– Под кроватью.
– Возможно, – медленно начал Джакомо, – что гребень принадлежит даме, которая прежде жила в этой комнате. Ты ведь знаешь, меблированные комнаты убирают кое-как.
Наступило молчание. Через минуту Эльвира опять заговорила:
– Хочу надеяться, что ты прав. Но можешь мне поверить, в ту минуту мне показалось, будто я умираю. Помню только, что я вскочила с постели, на которой сидела, подошла к окну и словно в бреду посмотрела на море. Выглянуло солнце, и под его лучами море заулыбалось, а я, сравнивая это улыбающееся море с чувством, которое…
– Море не улыбается, – внезапно прервал ее Джакомо.
– Ах, вот как! Даже так нельзя выразиться? А почему?
– Потому что у моря нет рта. Улыбаться может только рот, да и то еще не всякий, а лишь человеческий. Море способно на многое, однако улыбаться оно не может.
Вновь зазвонил телефон, на этот раз резко и протяжно. Джакомо снял трубку и поднес ее к уху. Хорошо знакомый ему голос горничной кратко сообщил, что барышни нет в Риме, она уехала на прогулку и потому не позвонила; возвратится она лишь завтра. Джакомо растерянно повторил:
– Но куда она отправилась? Погодите, почему?
В ответ он услышал лишь короткое щелканье – телефон отключился; Джакомо медленно опустил трубку на рычаг и сидел не двигаясь, уставившись на аппарат. Наконец он почувствовал что-то необычное в глубоком молчании, наступившем в комнате после его недоуменных вопросов. Джакомо медленно поднял глаза и увидел, что Эльвира вперила в него взгляд, полный нескрываемой и мстительной иронии.
– Я знаю, о чем ты думаешь, – быстро сказала она.
– О чем?
– Ты думаешь о телефоне и проклинаешь его, и он представляется тебе зловещим и коварным предметом, который сообщает одни только дурные вести. А между тем, – ее голос стал пронзительным и резким, – а между тем точно так же, как море не улыбается, потому что у него нет рта, так и телефон совсем не зловещий и не коварный, это всего лишь небольшой аппарат черного цвета, устроенный так-то и так-то, у него есть диск, на который нанесены номера, есть провода и прочее. Ну как, тебе легче?
Надутая физиономия
Перевод З. Потаповой
Они довольно долго шли в молчании вдоль Аппиевой дороги по травянистой обочине, от одной ограды до другой, меж кипарисов и пиний, которые казались поблекшими и запыленными под небом, отуманенным сирокко. Сожженная трава ломалась под ногами; повсюду под прохладной тенью больших деревьев и около живописных развалин валялись остатки пикников: бумажки, жестянки, газеты. Наступило самое жаркое время дня, когда бывает безлюдно; изредка мимо пролетали автомобили, подскакивая на грубых плитах древнеримской мостовой.
Посмотрев искоса на жену, Ливио спросил внезапно:
– Да что с тобой? У тебя лицо опухло, как будто зубы болят.
Действительно, круглое хорошенькое личико жены казалось надутым, словно от воспаления или опухоли; на щеках, изменивших свои очертания, горел болезненный густой румянец.
– Со мной ничего, – процедила она сквозь зубы, – что тебе в голову взбрело?
Но вот и деревенская ограда виллы, где обитает звезда экрана; вот невысокая каменная стенка с решеткой, плотно оплетенной вьющимися розами маленькими желтыми цветочками.
– Это здесь, – сказал Ливио и пошел наперерез через поле, огибая каменную ограду. Это был заброшенный участок, где повсюду виднелись кучки отбросов, видимо, еще свежих, ибо под этим палящим зноем они издавали сильное кислое зловоние. Подальше, за краем обрыва, выделялась светлая полоска каких-то давних бетонных построек, озаренных тусклым, бледным светом померкшего неба.
Ливио прошел вдоль ограды до угла, остановился, раздвинул ветви розовых кустов, проделав глазок для объектива фотоаппарата, проверил видимость и сказал:
– Отсюда видна площадка перед виллой, куда она обязательно должна выйти. Обязательно.
– А если не выйдет?
– Должна, говорю тебе.
Ливио подобрал в куче мусора старую канистру из-под бензина, перевернул ее, уселся, положив на колени фотоаппарат, и прильнул лицом к глазку между двумя прутьями решетки.
– Сколько раз ты сюда приходил? – раздался за его спиной голос жены.
– Сегодня – пятый раз.
– Уж так тебе нужен этот снимок, а?
Ливио почувствовал в вопросе какую-то коварную, вызывающую нотку, но не придал этому значения и ответил, не отрывая глаз от отверстия:
– Очень нужен, потому что его можно очень здорово продать.
– А может, есть и другая причина?
Вот она, посыпанная гравием площадка в глубине сада. Ливио видел фасад виллы, окрашенной в красный цвет вазоны с лимонными деревьями, расставленные вдоль дорожки, обрамленную белым мрамором дверь под легким черепичным навесом. Немного правее двери выдавалась передняя часть огромного американского автомобиля, черного, сияющего всеми своими никелированными частями, очень похожего на катафалк. В мертвенном освещении сирокко мелкий белый гравий на площадке мерцал и переливался так, что, глядя на него, плыло в глазах. Ливио отвернулся и спросил с внезапным раздражением:
– Какая еще там другая причина?
Жена бродила вокруг кучи мусора в лихорадочном и угрожающем возбуждении, словно зверь в клетке. Она резко обернулась:
– Ты что думаешь, я не понимаю?
– Что?
– Тебе нужен этот снимок, чтобы иметь предлог познакомиться с ней, шляться сюда, а потом, глядишь, и стать ее любовником.
От изумления Ливио некоторое время не мог вымолвить ни слова. Наконец он медленно произнес:
– Ты так полагаешь?
– Конечно, – сказала она нерешительным и в то же время упрямым тоном, словно поняв абсурдность обвинения и в то же время решившись во что бы то ни стало стоять на своем.
– Ты и вправду думаешь, что я, Ливио Миллефьорини, голоштанный фотограф, или, как теперь говорят, "папараццо",[9]9
Словом «папараццо» презрительно называют в Италии фотографов, преследующих знаменитых людей, преимущественно киноактеров.
[Закрыть] мечтаю стать любовником кинозвезды, всемирной знаменитости, миллиардерши, у которой к тому же есть муж и еще куча претендентов?
Круглое детское личико жены, более надутое, чем когда-либо, выражало одновременно нерешительность и упрямство.
– Ну да, я так и думаю, – в конце концов дерзко сказала она и, отшвырнув ногой жестянку, продолжала: – Ты что думаешь, я не заметила сегодня, как ты был недоволен, что я собралась идти вместе с тобою? А как ты радовался в прошлые разы, когда я говорила, что не пойду!
– Но, Лучия…
– Тебе нужен предлог, чтобы встретиться с ней. Снимешь ее, потом ей позвонишь, познакомитесь и начнете крутить любовь.
Ливио посмотрел было на жену, но тут же поспешно приник к глазку: ему показалось, что на площадке кто-то задвигался. Но это была не звезда, а два больших пуделя грязно-белого цвета, почти такого же, как гравий; повозившись, игриво покусывая друг друга, они помчались за угол дома и исчезли. Ливио снова обернулся к жене и произнес с глубоким убеждением:
– Ты спятила. Теперь я понимаю, почему у тебя сегодня лицо распухло. Это тебя ревность распирает.
– Нет, я не спятила. А еще я пользуюсь случаем сказать тебе: мне надоело, надоело, надоело!
Ливио подумал, что, пока дива не показывалась, стоит сделать несколько интересных снимков. Внезапно он заметил на верхней ступеньке крылечка, перед дверью, что-то блестящее. Присмотревшись через объектив, он увидел, что там стоят два бокала и бутылка виски. Быть может, звезда экрана с мужем сидела здесь накануне вечером, попивая виски и глядя на полную луну, встающую над кипарисами Аппиевой дороги. "Бокал виски при лунном свете на крылечке – вот и подпись", – подумал Ливио, щелкнув затвором и сразу же перекручивая пленку. За его спиной снова послышался голос жены, повторявшей:
– Да, мне до смерти надоело.
– Что тебе надоело?
– Все и прежде всего ты сам. Если бы ты хоть любил меня. Но ты меня не любишь. Всего два года, как мы женаты, а ты бегаешь за всеми женщинами.
– Да когда же это?
– За всеми женщинами бегаешь; и потом, если б ты меня любил, я бы еще могла терпеть некоторые вещи, а теперь они мне невыносимы.
– Какие такие вещи?
– Какие? Сейчас я тебе выскажу, слушай. Меблированная комната с окном во двор, без отдельного входа, с общей кухней. Езда на автобусах и трамваях, обеды в закусочной стоя. Мы ходим в третьеразрядные киношки, телевизор смотрим в баре. А потом, гляди, гляди!
Ливио посмотрел; было что-то притягательное в этом отчаянном голосе. Встав на кучу мусора, жена приподняла юбку и показала ему заштопанный подол комбинации и зашитые чулки на стройных ногах.
– Гляди, белье у меня в клочьях, чулки в дырках, туфли стоптанные, это платье я ношу два года. Ребенок у нас завернут в тряпки, вместо колыбельки ящик. Мало тебе этого?
Хмурясь, Ливио попытался оправдаться:
– Я ведь так недавно начал. Все деньги пришлось потратить на студию. Теперь я начну зарабатывать, увидишь.
Но жена больше не слушала его.
– А потом, я должна тебе сказать, что мне твое занятие не нравится.
Ливио снова приложил лицо к глазку меж роз. Теперь стеклянная дверь под черепичным навесом была распахнута и на крыльце появился лакей в белой куртке. Он наклонился, поднял бокалы и бутылку и исчез. Ливио сфотографировал и лакея, перезарядил аппарат, обернулся и сказал с нарастающим раздражением:
– Не нравится мое занятие? Чем это? Занятие не хуже всякого другого.
– Нет, хуже! – закричала она с бешенством. – Это позорное ремесло. Целыми днями ты изводишь людей, которые ничего тебе плохого не сделали, их беда только в том, что они у всех на виду. Ты за ними гоняешься, как остервенелый, жить им не даешь. Сам любить не умеешь, а шпионишь за теми, кто любит друг друга, сам не живешь, а фотографируешь жизнь тех, кто умеет ею пользоваться. Ты жалкий голодранец без гроша в кармане, а снимаешь роскошь и развлечения тех, у кого куча денег. И я тебе еще скажу: когда случаются такие дела, как в тот вечер около ночного клуба, когда тот актер тебя отдубасил, то я тебя стыжусь. Почему ты ему не дал сдачи? А ты только все старался снять как можно больше. Если бы смог, ты бы наверняка сфотографировал и его ногу, когда он тебя пнул под зад, – вот тогда ты был бы счастлив!
Она засмеялась, слезла с мусорной кучи и встала поодаль.
Ливио взглянул в глазок, увидел, что на площадке все еще никого нет, обернулся и прокричал:
– Ты еще пожалеешь о том, что тут мне наговорила!
– Настало время сказать правду, – заявила она с некоторым пафосом. Мне надоело все это. Надоели твои фотографии, которых никто не покупает, надоело слушать, как ты рассказываешь про свои позорные подвиги, надоело надеяться на лучшие времена. Ты бы что угодно снял, если бы тебе это пригодилось, даже нас с тобой в интимные минуты. Да ты уже это и сделал!
– Ну что ты мелешь!
– Да, сделал! Снял меня на море в "бикини"[10]10
«Бикини» – очень открытый пляжный ансамбль.
[Закрыть] около купальной кабины на безлюдном пляже и напечатал эту фотографию с подписью: «Дождливый май. Но кое-кто уже думает о купании».
Ливио пожал плечами.
– Да ведь ты сама с удовольствием снялась.
– Ну да, как же, еще и насморк схватила.
– Словом, чего ты от меня хочешь?
Она на мгновение заколебалась, а потом ответила:
– Хочу, чтобы ты вылез из своей дурацкой засады, и пойдем домой.
– Ты все еще уверена, что я хочу стать любовником звезды?
– Да.
– Так вот же не будет по-твоему. Я намерен сфотографировать ее и сделаю это.
Разговаривая, он отвлекся. Снова обернувшись к глазку, он увидел сквозь просвет в кустах, что там, на площадке, развиваются события: звезда экрана собственной персоной открыла стеклянную дверь и появилась на пороге. Ливио узнал соломенно-желтые волосы, пухлое набеленное лицо, подмалеванные глазищи, большой красный рот и знаменитый огромный бюст, выступавший под корсетом двумя стиснутыми выпуклостями. Дива подняла к груди сумку, порылась в ней, вытащила черные очки и напялила их. Затем она махнула рукой и что-то прокричала. В поле объектива скользнула тень. Шофер. Дива посмотрела себе под ноги и направилась к машине. Она была одета смешно, как кукла: в коротеньком жакете бирюзового цвета и в широкой цветастой юбке на кринолине, открывавшей белые, как гипс, ноги.
"Теперь или никогда", – подумал Ливио. Он поднял фотоаппарат и стал наводить его на шедшую через площадку звезду, готовясь щелкнуть затвором в тот момент, когда она будет садиться в машину. Но тут внезапно что-то тяжелое и бесформенное так на него навалилось, что он скатился с канистры. Поднявшись, он увидел, что его жена убегает через поле по направлению к Аппиевой дороге, держа в руках фотоаппарат.
Ливио немного постоял, обескураженный и взбешенный, с глазами, полными слез. Затем он медленно и покорно побрел к дороге. Однако ему пришлось остановиться: длинная черная машина звезды пронеслась у него под носом: вот еще одна фотография, которую жена не дала ему сделать. Машина умчалась. Ливио поднял глаза и увидел, что жена идет навстречу, протягивая ему фотоаппарат. Лицо ее больше не было ни красным, ни надутым; она отвела душу и улыбалась ему. Подойдя ближе, она сказала:
– А теперь сними меня. Сколько раз ты мне это обещал.