Текст книги "Воинский эшелон"
Автор книги: Альберт Лиханов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Альберт Лиханов
ВОИНСКИЙ ЭШЕЛОН
(повесть)
ЧАС ЛЁТУ
Еще час лёту…
Я смотрю в круглое, чуть выпуклое оконце. Там, и внизу, и сбоку, и сверху – синий-синий воздух. Самолет намертво повис в нем, и сколько ни гудит своим сиплым реактивным басом, мы не трогаемся с места. Все никак не переползем через эту серую равнину. Время от времени крыло стрижет какое-нибудь дурное, заблудшее облако, и тогда самолет чуточку вздрагивает, передавая этот нервный тик и нам. Неужели облака такие плотные, что самолет трясет в них, как телегу на худой дороге?
Иллюминатор притягивает меня, как магнит. Наверное, потому, что уже скоро аэропорт, и мне не читается: книжка терчит уголком из кармана кресла. А за окном красотища, ей-богу! Даже какая-то невзаправдашняя. Внизу, под нами, появились белые барашки, освещенные луной, а справа, рядом со мной, белая, тугая дорожка. Она уходит куда-то выше.
У дорожки математически точные габариты – ширина, толщина, плотность. Хоть вылезай да и шагай по ней…
Беспредельное, как бы пыльное от лунного света пространство рассекает какая-то молчаливая тень. Словно я не в воздухе, а посреди огромнейшего аквариума и там, внизу, метнулась настороженная щука. Я вглядываюсь в бездонную пропасть и вижу самолет с отброшенными назад крыльями и заостренным, словно отточенным, носом. Он проносится справа и ниже, молчаливый, таинственный, оставляя за собой тугой неподвижный шлейф. Вот, значит, что это за дорожка.
Воздух за бортом тих и неподвижен. Сверкнув холодным блеском под лучами луны, истребитель исчезает, а наш все хрипит, содрогаясь порой всем телом.
Да, еще час лету… Уже пятьдесят минут. За эти пятьдесят минут мы промчимся кучу километров. А с нашим эшелоном там, внизу, по рельсам мы бы топтались тут суток трое. Да, пожалуй, не меньше, суток трое…
ТРЕБУЮТСЯ ИДЕИ
– Ну-ну, – сказал Борис.Веселее! Требуются идеи.
Да, уж что-что, а идеи у нас всегда требуются и всегда в неограниченном количестве.
Мы сидели в кабинете нашего первого, Бориса, и дымили вовсю. Сигареты сыпали на паркет седой пепел. Требовались идеи. Идеи, черт возьми.
Оказывается, был сегодня у Бориса разговор с облвоенкомом. Через три дня уходит эшелон новобранцев, надо проводить потеплей. Все-таки ребята едут на три года, и так далее. Проводить. Требуются идеи.
Борис щурится, докуривая сигаретку. Скидывает пиджак, оттягивает галстук. Жарко. Да, у него тут жарко. Дым коромыслом, накурили.
– Ну, братва, так какие идеи?
– Разрешите, Борис Сергеевич,– Женька из орготдела тянет два пальца, как в итальянских фильмах.
– Духовиков, я думаю, мы достанемраз. Цветы живые… На цветы посадим финхозсектор, пусть выколачивает, из носу кровь. Ну, и речь, я думаю… Надо речь, Борис Сергеевич… Проникновенную, с эмоциями. К этому можно редакцию подключить. Пусть ночку-другую попыхтят, – Женька хохочет.
Борис смотрит куда-то в сторону. Женька, вытянувшись, чуть не оторвавшись от стула, смотрит на него вопросительно и не может уловить – как его восприняли. Он, между прочим, всегда смотрит только на Бориса, на главного. На остальных он не смотрит.
Борис глядит в сторону. Что он ответит, интересно? Женька вроде все правильно сказал.
– Да, – говорит Борис, поворачиваясь наконец к Женьке, – все ты правильно сказал, Аристархов. Правильно, да не то. Не такое, брат, нынче время. Речи мы, конечно, скажем. И на цветы живые кого надо посадим,—он явно над Женькой смеется, – да не в этом соль, Аристархов.
Мы молчим снова.
– Вот какая у меня идея, – говорю я…
Я говорю, и Борис не смотрит почему-то в сторону, хотя так было бы легче. Он смотрит на меня, и слушает, что я говорю, и чуточку улыбается, еле кивая головой. Значит, он – за. И другие ребята смотрят с интересом. Только Женька чего-то роется в своем кармане.
Потом все заговорили враз, заходили по кабинету, спотыкаясь о вылезшие паркетины и выковыривая их из своих гнезд. Борис пересел со стула на край своего стола и спорил о чем-то с Леной из школьного.
Нет, не то, чтобы я кинул уж очень сильную идею, просто, как выяснилось вдруг, все об этом давно уже думали, каждый про себя, да все было недосуг в толкучке и текучке, и вот настал день, когда эти идеи и идейки, мысли и только отрывки мыслей должны были перекочевать из какойто отдаленной клетки мозгового аппарата вот в эту прокуренную и шумную комнату первого секретаря обкома. Сейчас, вырвавшись на волю, эти невидимые электромагнитные импульсы разных сил и частот витали в облаках дыма, сталкиваясь, разлетаясь, снова сшибаясь, раскалывая слабые, укрепляя сильные, формируясь и переформировываясь. И все, увлеченные этой игрой электромагнитных или каких там еще волн, говорили, перебивая друг друга, пока, наконец, набушевавшись, наши мысли, по каким-то, неведомым нам законам, не встали в более или менее стройный ряд. Тогда Борис встал со стола, пересел на стул и хлопнул ладонью.
– Ну, братцы, тише!.. Так как? Решено?
– Решено! Решено!
– Отличная штука!
– Тогда, значит, все. О кандидатуре решит бюро.
Даже тогда я и подумать не мог, что буду этой первой кандидатурой. Честно признаться, я предлагал лишь идею. Где-то внутри, так называемыми фибрами души, я чувствовал, что дело, которое я предложил, – нужное и действительно для пользы. Конечно, это лишь одна частичка большого дела, большой идеи, которую обкому надо будет раскручивать дальше, но частичка важная, и ее надо немедленно осуществлять, тем более и случай подвернулся подходящий.
Одним словом, на другой день меня пригласили на бюро обкома. Вокруг желтого, в шашечки, – хоть в шахматы на нем играй! – стола сидели члены бюро, знакомые все ребята, хорошие парни, простые, и не важные, какими им вроде бы и полагалось быть по штату. Простые в жизни, на каждом шагу и совсем не простые здесь, за этим шахматным длинным столом, где многое решалось и зависело от них – от этих парней, членов бюро обкома.
Сейчас они смотрели на. меня. и улыбались, будто отдыхая от серьезности, к которой обязывали другие дела, только что обсужденные. Видно, мой вопрос был легким.
– Так вот, – сказал Борис, – есть предложение утвердить инструктора отдела пропаганды Дмитрия Серегина первым комсоргом эшелона новобранцев.
Он посмотрел на меня и улыбнулся.
– Идея его, – добавил он. – Ему ее и выполнять.
Женька, наверное, скажет потом, в коридоре, Где-нибудь в уголке: .
– Сам себе на шею заработал. Голова!
– По возвращении, Серегин, будешь отчитываться на бюро, – говорит Борис. Так что считай это поручение важной и ответственной командировкой. Я бы сказал, особой командировкой,
Ну что ж мне оставалось делать? Поскольку с сей минуты я уже переходил на воинское довольствие, я ответил:
– Есть.
ГИМНАСТЕРКА
– Писать будешь? —спрашивает Людка, старушенция моя.
– Буду! – отвечаю я. – Конечно, буду. Что же еще делать в эшелоне? Глазеть в окно да писать письма.
Людка достает из старого коричневого, будто ржавого чемодана, где хранится всякое барахло, мою армейскую форму. Почти побелевшую от многих стирок, от солнца и пота гимнастерку и брюки. Я долго еще ходил в них после того, как демобилизовался. А потом, когда купил, наконец, костюм, Людка выстирала брюки и гимнастерку, выгладила, привинтила все мои военные регалии и сложила в этот ржавый чемодан. На память.
Я тогда улыбался, глядя, как она хлопочет. Врось, говорил я ей, изводи старье на тряпки, кому это надо? Если и потребуется снова форму надевать, так новую выдадут. Людка философски усмехалась тогда мне в ответ. И вот получается, что она как в воду глядела. Все-таки пригодилась моя потом просоленная, солнцем выжженная гимнастерка.
Я натягиваю ее. Значки покалывают сквозь майку своими холодными шпыньками. Снять их, что ли? Что тут у меня? Первый разряд по самбо, слециалист первого класса, ГТО. Нет, оставлю, пожалуй. Пусть уж тогда все останется как есть, Как было. А как все это было? Сейчас, пожалуй, точно и не вспомнишь,
Да, мать хлопотала у печи, выкладывая иа широком блюде пирамиду из румяных сладких пирожков, —мне в дорогу. И зеленый вещмешок, с которым уходил на фронт еще отец, с которым прошел всю войну и вернулся цел и невредим, самому себе на удивленье. Только приклеились к мешку заплаты, грубо пришитые неловкой мужской рукой. Отец звал мешок любовно – «сидором». Это уж потом, в армии, понял я, почему он так звал свой мешок, будто старого друга, приятеля. С отцовским «сидором» и мне пришлось протопать немало в учебных марш-бросках, таскать в нем небогатый паек, подкладывать его под голову где-нибудь на мшанике, когда взводный давал команду на привал. «Сидор» и правда, как верный друг, вместе со мной безропотно переносил все эти марши, ночные тревоги, учебные стрельбы.
Когда я вернулся, на вокзале меня встречали мать и отец. Мама держала в руке батистовый старый платочек и все вытирала глаза. Она сразу бросилась ко мне, едва я выпрыгнул из вагона, Потом, когда она отпустила меня и я шагнул к отцу, он не обнял меня, а чуть повернул спиной, посмотрел на «сидор», хлопнул его жилистой, корявой ладонью, спросил: «Ну как, «сидор»?»—и только тогда, не дожидаясь ответа, облапил меня, аж косточки хрустнули. Сила кузнецкая так из него и перла.
На другой же день отец поднял меня спозаранку. Мать ругалась, что он не дал мне и выспаться-то после службы, а отец только усмехался, поглаживая рукой морщинистые, с глубокими складками щеки, и приговаривал:
– Вот кузню поглядит, тогда пущай дрыхнет!
Я умылся, надел гимнастерку, хотел идти с погонами, но отец взял меня за плечо, аккуратно расстегнул медную пуговку и осторожно снял с меня погоны. Потом он пошел к комоду, там, перед зеркалом, у матери стояла шкатулка со веякими вещами – отцовскими медалями, материнским значком «Отличнику здравоохранения», пуговками, безделушками, пустой бутылочкой из-под французских духов, которые отец привез матери с фронта – трофей! – и которая до сих пор еще пахла чем-то очень приятным, видно, лугами французских Альп. Отец сложил мои погоны в эту шкатулку, и мы пошли с ним на завод.
Отец работал кузнецом, и его цех был для меня не чужим – после школы я отработал здесь целый год. Отцу не терпелось показать мне, как изменился наш цех, пока я служил, и он даже с вечера заказал в отделе кадров на меня пропуск.
Да, цех очень здорово изменился. Стены зеленели приятным на глаз цветом. За три года сменили почти все станки – отец в каждом письме писал мне о реконструкции, но я и подумать не мог, что все так здорово тут перевернули.
– Серафим! – крикнул кто-то сбоку.
У моего отца странное старинное имя – Серафим. А отчество простое – Иванович, дед у меня был Иваном.
– Серафим!—крикнули опять, и я дернул отда за рукав: он работал кузнецом всю жизнь и поэтому был глуховат.
Подошел человек средних лет, отец показал ему на меня и сказал:
– Солдата привел.
Оказалось, что это начальник цеха, и мы тут же пошли к нему в конторку и договорились, что я, не мешкая, выйду завтра же на должность помощника кузнеца, к отцу.
Потом я стоял рядом с отцом, а он сидел перед пультом молота, а прямо напротив нас огромная махина хлопала по огненной болванке, играя ею, расплющивая ее, как восковую.
Потом я два года работал рядом с отцом и оба эти года был цеховым комсоргом. Крутиться приходилось будь здоров – в первую же осень я поступил на заочное, в электротехнический. А потом еще и Людка тут как тут.
Так я с ней и встретился в потрепанной гимнастерочке без погон, в солдатских сапожках и с конспектами по сопромату за медной пряжкой. Встретился на подножке битком набитого трамвая.
– Ничего, девушка! – кричал я ей весело, ухватившись руками за обе поручни и не давая ей упасть. – Со мной не пропадешь!
Девчонка смеялась, и ветер лохматил ее короткие русые волосы, а народ из трамвая, как назло, не вылезал, и мы все ехали, еле удерживаясь на ступеньке.
Потом оказалось, что нам сходить на одной остановке и что – вот совпадение!—мы учимся в одном институте. Только она уже на пятом. Впрочем, если бы я не был в армии, тоже учился бы сейчас на пятом. А школу мы кончили в один год.
Я срочно заказал черный костюм. И сапоги наконец-то сменил на австрийские полуботинки – длинные, с вытянутым носком, по последней моде.
Ну, а потом мы поженились. А через два года я крепко поругался с отцом. С тех пор он зовет меня коротко и презрительно – «деятель».
Никак не хочет признавать старик, что комсомольский работник как тот же рабочий. И работенка у него не легче, чем у кузнеца.
ВСТУПЛЕНИЕ В КОМСОМОЛ
Обкомовская секретарша толстушка Лариса спросила:
– Куда выписывать командировку? И на сколько дней?
А действительно, куда? И сколько времени идет в это неизвестное воинский эшелон?.
-Военная тайна! – усмехнувшись, ответил я нашей розовощекой толстушке. – Пиши: энская часть.
Да, в общем-то странная у меня теперь должность – комсорг эшелона. Что-то не слыхал я, чтоб такие где-нибудь были… Комсорг. Комсомольский организатор.
Я вспомнил время, когда улыбался при этом слове и морщился, будто жевал клюкву. В школе, в седьмом классе, когда кончился урок, наша химичка, она же «классная ведьма» (это мы ее так прозвали за странную, торчащую во все стороны прическу) не отпустила нас на перемену, а гулко постучала своим железным пальчиком по столу, чтоб утихомирить нас, и, выждав относительную тишину, сказала:
– Вы уже в седьмом классе, Взрослые люди, перестань, Шмаков, я все вижу. А поэтому вам надо вступить в комсомол… Берите тетрадки, аккуратно вырвите листок из серединки… Так… А теперь пишите… «В комитет комсомола школы, Заявление. Я, Шмаков Виктор, прошу принять меня в ряды ВЛКСМ. Вступая в комсомол, я буду стремиться быть в первых рядах строителей коммунизма…»
Кто-то пискнул в тишине: «А если не буду?» – и химичка до конца перемены допытывалась, кто это пищал. Так мы остались без перемены и всем хором вступили в комсомол.
Потом мы выбирали классного комсорга. Наша химичка, строго высунув острый носик из-под пухового платка, заложив руки за спину и сурово сжав тонкие губы, стояла за нашими спинами, опершись о стенку, и время от времени вопрошала:
– Ну?
Бледный председатель собрания, не помню уж, кто тогда был, переступал с ноги на ногу и повторял вслед за ней:
– Ну?.. Ну?.. Какие кандидатуры?
Предложений не поступало. Тогда химичка, тяжко вздохнув, оттолкнулась от стенки и сказала:
– Выбирайте Михалева! Он отличник, да и вообще…
Что Михалев вообще, она не сказала, но, видно, за этим подразумевалось, что зубрила Михалев единственный по своим данным человек, способный руководить таким стадом, как наш класс.
Голосовали единодушно. И вот с тех пор, когда произносилось слово «комсорг», я морщился. Да и весь класс тоже. Считалось, что стать комсоргом – величайшее стихийное бедствие, спасти от которого может только срочно полученная двойка по химии или четверка по поведению. Поэтому каждый раз перед выборами класс наш походил на пиратский корабль. Один Михалев, которому не позволял сан отличника и должность комсорга, был тих и скромен на этом судне. Ему и доставалось четыре года кряду быть нашим комсоргом. Мишенью для самодеятельной сатиры и юмора.
Только потом, работая уже в обкоме, я понял, что, к счастью, наша бывшая химичка, если и не редкое исключение, то экспонат, предназначенный для музея. Правда, этакие ходячие экспонаты не так уж и редко встречались мне, и тогда приходилось, засучив рукава, воевать с ними. Я ругался всегда с упоением, вспоминая себя и наш класс, оптом зачисленный в комсомол, и бедного отличника Михалева, который, наверное, до сих пор вздрагивает при этом слове—комсорг.
Как ни странно, хоть в моем билете и числится совершенно точная дата вступления —ноябрь 1952 года, в комсомоле я оказался гораздо позже, в армии.
…Ночью нас подняли по тревоге. Тускло светила дежурная лампочка, по двухэтажным койкам метались белые тени ребят. Впопыхах, а может быть, и в волнении я перепутал сапоги, один надел свой, а другой Алешкин, на размер меньше, Мы встали в строй, и наш взводный, молоденький и интеллигентный Сережа Филатов, приказал взять скатки, автоматы и боевой запас патронов. Потом мы тряслись куда-то на машинах, а потом наши машины вместе с нами въехали в огромные вертолеты, МИГи, а Сережа Филатов приказал не сходить с машины, чтобы вертолет не качало, если такая орава вдруг разом выпрыгнет из грузовика.
Вертолет скоро сел, а мы снова мчались по какому-то полю, потом прыгали прямо в лужи и шли в атаку. Но все это были только цветочки, ягодки, оказалось, нам приготовили на сладкое.
После атаки Сережа построил нас, и мы вместе со всеми отправились в заданном направлении. Настал день, солнце пекло, как в Африке, и мы шли, изнемогая от жары, пота, оводов и мошки.
Сначала шли лесом, по дороге, потом оказалось, что дорога уходит в сторону, а нам надо прямо, и мы стали продираться сквозь чащу, проваливаясь в лесные ямы, утопая во мху, обдирая руки о сучья. Через час мы оказались на опушке, а впереди простиралась голая степь с редкими кое-где кустарничками. Солнце словно испытывало нас на жаростойкость. Гимнастерки промокли насквозь, пот лез в глаза, а Сережа Филатов, милый интеллигент, оказавшийся страшно выносливым, гнал нас без роздыху, как и было приказано ему.
Это был боевой бросок, и мы не имели права останавливаться, не могли опоздать даже на минуту туда, где ждал нас конец испытаний.
Впереди засинело озеро. Кто-то засвистел свою мелодию. Кто-то ему подтянул охрипшим голосом. Прибавили шагу, а озеро приближалось медленно-медленно, словно оттягивая минуту перекура, которая, конечно же, полагалась у воды.
Майор Александров, командир роты, выскочил откуда-то на амфибии и, притормаживая, что-то скомандовал взводным.
Сережа подбежал к нам и крикнул:
– Форсируем озеро с ходу!
«Форсируем озеро с ходу!», «Форсируем озеро с ходу!» – как эхо отозвались командиры отделений. Позади был смертельно тяжелый бросок, и сейчас надо еще форсировать это проклятое озеро, когда его можно спокойно обойти.
– Приготовиться! – крикнул Сережа. – Скатки оставить на берегу! – И сам первый стащил с себя тонкую офицерскую скатку, стал расстегивать гимнастерку. Шатаясь, мы шли за ним неровным, растянутым строем. Ноги подкашивались, хотелось рухнуть тут, где стоишь, и лежать, лежать, пропади оно все пропадом.
– Приготовиться! – еще раз крикнул Сережа, быстро снимая ремень.
Александров на амфибии уже форсировал озеро, постреливая на ходу. На той стороне был «противник», и мы должны были идти сейчас в атаку – страшную атаку по воде, а Александров прикрывает нас техникой. Сзади неожиданно ударили пушки, и по ту сторону озера взлетели комья земли. Александров обернулся к нам и махал взводным, видно, мы нарушали график, задерживая атаку.
Сережа Филатов, наш лейтенант, стоял перед нами в одних трусах, а мы понуро глядели в землю.
Лицо у Сережи полыхало от горячего румянца, он смотрел на нас побелевшими глазами, а мы еле шевелились, изнемогая от усталости.
– Смир-р-но! – крикнул неожиданно Сережа, и мы встали кто в чем был, кто в одном сапоге, кто уже без гимнастерки.
– Вы что же,—спросил он неожиданно тихо. – Это игрушки? Мы в атаке! Трусите, что не переплыть!
Он говорил так, что мороз пробирал по коже. Он умел говорить, наш комвзвода, ему бы не лейтенантом быть, а марксизм читать.
– Что же, – спрашивал Сережа, – трусите? Значит, наш взвод —из трусливых щенков? – И вдруг кончил: – Кто трусит-пусть остается. Комсомольцы, вперед!
Это прозвучало совсем неожиданно и для меня, и для всех. Потом только, соображая, что произошло, я вспомнил, что во взводе у нас только трое или четверо были не комсомольцами, а поэтому команда Сережи, в общем-то, была бессмысленна, с таким же успехом мог сказать: Взвод, вперед. Но он сказал именно так – комсомольцы, вперед – и я шагнул вперед.
Я шагнул не один, со мной шагнул весь взвод. Но я шагнул, глядя на Сережу, нашего Данко-лейтенанта, на озеро, длиной метров в пятьсот, совсем забыв, что большее, на что я способен—четыреста метров на значок «Готов к труду и обороне», да и то в бассейне, где, проплыв двадцать пять метров, можно подержаться за какую-нибудь висюльку или просто за доску; шагнул, думая лишь о том, что я тоже комсомолец, хоть и принятый оптом, и не могу, не имею никакого права ни на какие отступления.
Я вошел, в воду, взяв в левую руку узелок с бельем и автомат. Сапоги я оставил на берегу, они бы меня утопили. Впереди плыл Сережа, все время оглядываяеь и улыбаясь нам ободряюще. Он плыл легко, свободно, и я пытался делать так же, И это вначале удавалось. Но потом я стал захлебываться, перехватило дыхание, и я поплыл тише, оказался в середине нашего взвода. Рядом пыхтел Алешка, и я только сейчас неожиданно понял, что се ним мы поменялись сапогами, Стало до слез обидно – ведь я протопал в его сапоге столько километров и стер ногу, она горела даже сейчас, в прохладной воде.
На полдороге я окончательно выбился из сид и стал глотать воду, но Алешка крикнул мне, чтобы я плыл на спине, Я обрадованно перевернулся, стало гораздо легче, и я побарахтался вперед, выбиваясь из сил и стараясь не отстать от Алешки. Впереди послышалось «ура», но я не мог посмотреть, потому что плыл на спине, только сильнее заработал ногами, а скоро задел дно, вскочил в мутной воде, вскочил и, стреляя на ходу, как и все, бросился вперед.
Общее ликование, общий ритм и стремление вперед ухватили меня, и я мчался по колючей траве вместе со взводом, радуясь и побеждая.
Сережины слова – комсомольцы, вперед! – будто обновили, перевернули нас. Я бежал по траве, обстреливая «противника», и в голове моей короткими зуммерами, по слогам звучали эти слова: ком-со-моль-цы – впе-ред! Ком-со-моль-цы-впе-ред!
Вот когда я первый раз в жизни почувствовал себя комсомольцем, и это без фразы, это было действительно так. В первый раз от меня потребовали как от комсомольца не металлолом, не двалцать копеек взносов, а действия. Действия для дела, где требовалось минимальное мужество – проплыть полкилометра после боевого броска, проплыть во что бы то ни стало, если даже ты не умеешь.
НУ ВОТ, ПОЗНАКОМИЛИСЬ
«Сидор» на плече, командировка в кармане. Все в порядке. Я еду на сборный пункт. В военкомате мне предлагали посмотреть личные дела, хотя бы на выбор, несколько. Я отказался. Что смотреть – родился, учился, женился… Лучше поехать сразу к ребятам, пожить с ними денек-другой, пока окончательно не сформируют команды.
Сборный пункт был на городской окраине. Возле железнодорожной ветки стояли старые, еще с военных лет, видно, бараки. Место оказалось тихое, только на тополях копошились и орали грачи, чувствуя близкую дорогу. Мутнели от частых дождей лужи, а у обочины дороги, назло осени, по-летнему цвел желторотый подсолнух.
От бараков пахнуло деревенским уютом – коричневые от мороза, солнца и старости бревна пахли чем-то до боли близким и родным.
Едва я распахнул обитую войлоком дверь, как уши заложило, будто ватой, мерным, однотонным гомоном. На лавках сидели парни – с мешками в руках или с маленькими потрепанными чемоданчиками. Парни были все на одно лицо – все одинаковые, стриженные под нулевку, одетые в телогрейки, в старые куртки, дымившие сигаретками, молчаливо смотрящие перед собой и оживленно говорящие о чем-то.
Кто-то тронул меня за плечо, я повернулся.
– У капитана отмечайся, – сказал мне круглоголовый парень, похожий на всех, а навстречу: мне уже шел капитан и спрашивал. на ходу женским писклявым голосом:
– Как фамилия?
– Серёгин,– ответил я машинально, оглядывая барак и одинаковых парней в одинаковых одежках.
Капитан рылся в своем списке, водил аккуратно отточенным карандашиком по бумаге и пожимал плечами.
– Да нет, нет,– сказал я, —меня в этом списке нет. Где начальник эшелона? Я к нему.
Капитан указал на фанерную дверь в глубине барака, и я двинулся туда, пробираясь в этом гомоне и табачном дыме, переступая через чемоданчики, вытянутые ноги и мешки.
Я шел не спеша, поглядывая вокруг, стараясь хоть как-то различить парней друг от друга, запомнить их лица, одежду, ведь мне с ними ехать. Ехать, конечно, недолго, каких-нибудь несколько суток, но эти сутки я буду отвечать за них, Если бы только отвечать – я буду их комсоргом, Одно слово – комсорг…
Вдруг я споткнулся и еле удержался, чтоб не упасть. И тут же раздалось веселое ржание. Мне дали подножку. Я вспыхнул, готовый взорваться, но тут же, еще не глядя ни на кого, сжал зубы. На меня смотрят многие. Пока они не знают меня. Я для них такой же, как все, новобранец, завтрашний однокашник…
Я остановился. Парень, подставивший подножку, сидел развалясь, и сигаретка висела у него на губе. Он не смотрел на меня, будто не замечал. Будто ничего и не было. Глаза, смотревшие сквозь меня, не мигали, уверенные и наглые. А вокруг смеялись, настороженно поглядывали то на меня, то на парня. Сразу видно, как смеются люди – искренне или вымученно. Парни как-то нервно похихикивали.
Я шагнул вперед, и тут же меня пнули сзади. Я снова остановился и, еле сдерживая себя, обернулся. Тот парень сидел все в той же позе, попыхивая сигареткой. Напротив него улыбался другой стриженый парень, подмигивая ему. Видно, пнул этот, второй. Выходит, они всех тут так пропускают. Я улыбнулся. И пошел вперед. Я видел, как парни, сидящие впереди, поглядывают на меня, и улыбки их постепенно исчезают. Они видят, что я иду к офицерской комнате. Они думают, что я иду фискалить.
Я стараюсь идти спокойнее, чуть улыбаясь, легко и непринужденно, будто ничего не случилось, а внутри меня всего колотит.
Я ждал всего что угодно, только не этого. И не такого.
За фанерной дверкой был такой же гул, что и в бараке. На лавочке сидели трое или четверо офиперов, а за низенькой ободранной конторкой – майор, старший по чину.
– Здравствуйте, – сказал я входя, – и офицеры с интересом и строгостью повернулись ко мне, думая, что пришел призывник, попросить что-нибудь. – Мне коменданта эшелона.
– В чем дело? – недовольно спросил майор. Лицо у него было круглое, усыпанное веснушками. «Наверное, злой, черт», —подумал я, рыжие в армии почему-то злеют. На лбу у майора лежали три глубокие морщины, оттого вопрос этот его – в чем дело? – получился совсем недовольным. |
– Я комсорг обкома комсомола по вашему эшелону. Дмитрий Серёгин.
Морщины у майора удивленно взлетели вверх. Я протянул ему командировку. Он не глядя бросил её на стол и тут же поднялся, вышел из-за конторки и пожал мне руку.
– Майор Никитин, Сергей Петрович. Рад, хотя и удивлен. Даже, признаюсь, озадачен. Не первый раз командую эшелонами, и первый раз назначен к нам комсорг, – и улыбнулся.
Улыбка разгладила его морщины, и тут же, будто спохватившись, он вернул их на место.
– Познакомьтесь с нашими товарищами, Замполит Иваницкий. Капитан Саблин. Старший лейтенант Зиновьев. Потом познакомитесь со старшинами…
Я поздоровался со всеми за руки и только сейчас облегченно вздохнул, окончательно приходя в себя после эпизода в бараке.
– Что, жарко, коллега? – улыбнулся Иваницкий.
Он спросил это мягко, с украинским акцентом, улыбаясь. Был он кругленький, розовый весь, пухленький. И рука у замполита тоже под стать ему – пухленькая и мягкая. Брови – стрелой, черные и тонкие, будто выщипанные. Неприятный какойто.
– Да, пожалуй, – улыбнулся я.
– Ну, а какие же у вас планы? – спросил Никитин. – Чем думаете заняться?
– К вечеру привезут из обкома библиотечку, бланки боевых листков, бумагу, карандаши, аккордеон. Думаю, когда двинемся, обсудим все подробнее…
– Ну-у,—удивился капитан Саблин. – Значит, с музыкой поедем?
– Ага, – я повернулся к нему.
– А я чуть-чуть играю. «Това-арищ, мы едем далеко…» —протянул он приятным баритончиком.
Все рассмеялись. Настроение у них было бодрое, приподнятое, как перед большим делом. А я вдруг снова вспомнил эпизод в бараке, и ладони похолодели от злости и досады. Надо ответить как-то на это. Я обязан…
– А пока, товарищ майор, – решившись, сказал я, – хочу показать ребятам несколько приемов самбо…
– О-о! – сказал Иваницкий, – посмотрим!
– …Чтоб не скучали ребята. Но вас, товарищи, прошу не выходить. Потом объясню, в чем дело.
Я положил свой «сидор» возле майорской конторки.
– Ого! – сказал Никитин. – Я вижу, комсомол сразу берется засучив рукава.
Я улыбнулся.
– Добро, —сказал Никитин.—Товарищ Зиновьев, скажите там капитану из военкомата, пусть зайдет сюда…
Я вышел в коридор гудящий и курящий. На меня сразу уставились одинаковые парни. Я медленно пошел мимо скамеек к парню с папироской на нижней губе. Папироски уже не было. Парень набычившись смотрел на того, что сидел напротив, и чуть улыбался наглой, нахальной улыбкой. Я приблизился, и он поднял ногу на моем пути. Второй тоже поднял ногу и поставил ее рядом. Мне предлагали перешагнуть через них, если я желаю пройти вперед.
За спиной хлопнула дверца, Саблин позвал капитана. Я остался один.
Нет, я остался не один. Тут сидело много хороших парней. Но они молчат. Они смотрят.
– Ну, – спрашиваю я у парней. – что вы хотите?
Они ухмыляются, не глядя на меня.
– Чтоб я перешагнул через ваши ноги?
Тот, у которого висела на губе папироска, посмотрел на меня. Глаза у него оказались зеленые, совсем зеленые, даже красивые поэтому. Нос у него был с горбинкой, широкий и крепкий нос драчУуна, уверенного в себе. К тому же рядом этот, второй. Тот тоже теперь глядит на меня. Вызывающе и нагло. Этот хлюпик просто подпевала. И в глазах его, где-то там, глубоко, рядом с наглостью чуть вздрагивает неуверенность. Но он не один тоже. Их двое.
– Ну? – спрашиваю я обоих. – Что же вы хотите?
– Выйти с тобой во двор,– говорит тот, первый. Я усмехаюсь.
– И всего-то? – спрашиваю я.
Зеленоглазый резко вскакивает, и я вижу, что он на голову выше меня. И шире в плечах. И кулачищи у него – будь здоров. Второй поднимается тоже. И этот, оказывается, выше меня. Только худой.
– Ну что ж! – говорю я, обращаясь к бараку. – Требуются секунданты. Кто готов?
Вскакивает сразу несколько парней, и я говорю тому, что стоит ближе ко мне:
– Как тебя зовут?
– Дима!
– Тезка, значит? Ну, пойдем, Дима, будешь моим секундантом.
Я оборачиваюсь к моим противникам и уступаю им дорогу рыцарским жестом: – Прошу!
Зеленоглазый вздрагивает одной щекой. Он взбешен. Все у него клокочет внутри, я знаю. Он видит, что я издеваюсь над ним. А у меня бешенство прошло. И злость тоже. Там, за фанерной дверкой. Теперь я спокоен. Как бог. Я знаю, на что я иду, я уверен в себе.







