Текст книги "Собрание сочинений в 4-х томах. Том 1"
Автор книги: Альберт Лиханов
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 39 страниц)
Только молока он давно не пил. Летом козлуха, у которой было кошачье имя Мурка, заболела, вымя у нее раздулось, а молоко пошло с кровью.
Дед Антон повздыхал, покрутил Мурке рога и крепко привязал ее к столбику в ограде. Потом он ушел в сенцы и долго бренчал там в старом ларе, от которого еще пахло мучицей и салом и где теперь лежал дедов инструмент – молоток, ржавые погнутые гвозди, которые он при надобности выпрямлял, стамеска и рубанок. Старик долго скрипел там чем-то железным, а Мурка стояла у столба, стояла спокойно, только блеяла коротко и беспокойно, будто чувствовала что-то. Пока дед скрипел у своего ларя, Лека гладил Мурку по голове, и она смотрела на него черными глубокими глазами, смотрела жалостливо, будто плакала. Мурка была последней большой животиной в дедовом хозяйстве: остались только куры да одинокий ощипанный гусь, от которого все равно не было никакого проку, потому что он был последним гусем не только у деда, но и во всей деревне.
Дед вышел из сеней с ножом, и Лека понял, что коза Мурка сейчас умрет. Он оторопел от этой мысли и даже не отошел в сторону, даже не отвернулся. Дед Антон погладил козлуху и сразу же размахнулся, и нож вошел в Мурку по самую рукоятку. Коза молча завалилась на бок, и черные ее глаза потухли, покрылись белой пленкой.
Лека смотрел на свою руку, по которой ползла капля козлиной крови, и молчал. Только сердце билось неровно, как тогда, когда они с матерью возвращались в вагон и она не давала ему смотреть по сторонам и прижимала его лицо к своей грязной телогрейке.
На крыльцо вышла мать и, увидев медный таз, куда стекала козлиная кровь, сказала деду:
– Зачем же вы, Антон Макарович, при Леке?
Дед стоял, сгорбившись, смотрел, как тонкой струйкой стекает кровь в медный таз, ответил хрипловато:
– А нешто он крови не видел?
В щель над оградой ломилось солнце, лучи его падали в медный таз и высвечивали яркие кровяные омуты.
Потом Лека вместе со всеми молча жевал твердое Муркино мясо, а рога ее спрятал в углу, на сеновале. Сначала он хотел похоронить рога, потому что они только и остались от козлухи, но потом решил спрятать их, чтобы получше вспоминать Мурку.
Молока он с тех пор не пил. И пятнышко на кружке не казалось уж теперь таинственным островом Мадагаскар в белом, густом море…
– Ну-кась, – сказал дед Антон, – тащи мои зубы.
Лека опять полез в печное окно и, стряхнув тараканов, протянул деду вставные зубы. Старик обтер их рукавом рубахи и вставил в рот, щелкнув, будто щеколдой, при этом. Он хлебал пустой чай, без сахара, сахар давно уже кончился, а последние дедовы сапоги, которые ушли за малый мешочек кускового сахара, донашивал где-то новый хозяин. Но даже когда дед хлебал пустой чай, зубы свои вставлял все равно. Такой уж он был человек.
Обычно дед Антон нагревал свой любимый чайник до невозможности и чаевничал громко, дул в кружку, с шумом втягивал воду, как он говорил шлыцкал. Сегодня он пил чай тихо и был какой-то смирный, будто в чем провинился.
В сенцах кто-то затопал, гулко гукнула деревянная дверь, и в избу вошла почтальонка тетка Христя.
Было у нее удивительное, нездешнее имя Христина, но все звали ее ласково Христей. Лека вспомнил, как Нюська говорила ему, будто Христя поет и у нее красивый голос. Лека не верил и смеялся над Нюськой. Никогда он не слыхал, чтобы почтальонка Христя пела, да и сама она никак не походила на такую, которая умела бы красиво петь. Была тетка Христя большая, больше всех в деревне, и угловатая. Плечи у нее торчали прямо от шеи, как будто там не плечи и не руки, а крылья, а лицо у нее было некрасивое – тоже большое и скуластое, будто кто его топором из сосны срубил.
Но хоть была она велика, мать говорила Леке, что Христя больная и все в деревне ее жалеют и потому не смеются, что она большая, а работает она почтальоном – носит письма.
Христя вошла в избу, поглядела внимательно на Леку и, не глядя на деда, спросила:
– Не приходила?
Дед Антон мотнул головой.
Христя топталась у порога, без своей почтальонской холщовой мешковины, и растерянно смотрела то на деда, то на Леку.
– Ты, Лека, иди-ка на клеверище, побери чего, – сказал старик.
Лека послушно стал собираться, шастать по углам, искать корзинку. На клеверище уже почти ничего не было – это он знал точно, с ребятами был там не раз, и все они выбрали. А собирали они клеверные цветы – кашку, как называл он их раньше, когда жили в городе. Кашку клали на железные черные противни и сушили в печи. Потом мать толкла ее в ступе, и получалась коричневая мучица. Ее сыпали в мешок и, добавив немного муки, пекли шаньги с картошкой или оладьи.
Леке эта стряпня из клеверной муки понравилась сразу, и он удивлялся, чего это мать, глядя, как жует он черные оладьи, вдруг пригорюнивалась или, того хуже, начинала плакать.
Ему нравилось собирать кашку и приносить домой целую корзину цветов, пахнущих медом, но сейчас-то там уж почти ничего не осталось. Сентябрь все-таки.
Лека нашел корзинку и еще раз поглядел на тетку Христю, которая села на лавку рядом с дедом, и на старика. Дед Антон дул в «корапь» и глядел на дно кружки. Лека вышел в ограду и огородом пошел к клеверищу.
Из головы не выходил тихий дед Антон.
"Антошка на одной ножке", – вспомнил Лека детскую загадку.
4
Как Лека думал, так и вышло. Он шел домой, а кашка чуть покрывала дно ивовой корзинки. С клеверища он заглянул в перелесок. Было совсем тихо, спину припекало солнышко, а последние листья на осинках дрожали и трепетали, как маленькие пропеллеры, чувствуя даже самые незаметные ветры. Как по красно-желтому насту шел Лека по листьям, немятым и чистым, словно свежий снег. Серая кора осинок, нагретых с солнечной стороны, с теневой была прохладна. Деревья бросали глубокие тени, синие, будто ненастоящие.
Лека увидел два гриба среди листопадного вороха, подивился, что они лежат как-то странно: один – шляпкой вниз, а другой, поменьше, – боком, протянул руку и вздрогнул. Он укололся, и капелька крови выступила на пальце, будто красная бисеринка. Лека улыбнулся – под листьями прятался еж, а грибы, наколотые на его иголки, лежали на спине.
Ежик растопырил иголки, и большой гриб упал, а второй, маленький, поднялся вместе с иглами. Зверек сунул нос к животу, и лежал, наивный и неприступный.
Лека, улыбаясь, поставил ивовую корзинку боком к ежику, забрал рукав своего пиджака и легонько двинул зверька. Тот, как шарик, перекатился в корзинку, и Лека, взяв упавший гриб, кинул его ежу, который лежал на лиловом матрасе из кашки, и сверху присыпал опавшими листьями.
Теперь Лека вприпрыжку, напевая, мчался к деревне. Ежик шебаршил листьями, и мальчишке не терпелось показать его всем. Поэтому он пошел не огородами, хотя так было прямее и быстрее, а деревней.
На улице, заросшей травой, никого не было, только бродили куры. У своего дома на лавочке сидела Нюська и во все глаза глядела на Леку. Он подбежал к ней, откинул ворох листьев и показал ежа. Нюська должна была удивиться, но она не удивилась, а только по-прежнему во все глаза глядела на Леку.
– Ты что? – спросил он. – Онемела?
Нюська ничего не сказала, только поправила свой серый платок, из-под которого выбились белые, совсем льняные волосы.
Ах эти волосы! Длинные и пушистые, белые с золотинкой. За эти белые волосы в деревне звали Нюську «светлячком».
Нюська обижалась, когда ее так звали, но Леке казалось, что она совсем зря обижается: ведь «светлячок» – это хорошее имя.
Нюська покраснела от Лекиных слов, хотела что-то сказать, даже рот приоткрыла, но раздумала, моргнула своими длинными ресницами и промолчала.
Лека помчался к дому. Навстречу, по улице, ехала телега, на которой сидела Антонида, председательша сельсовета, та самая тетка, которая встречала эвакуированных.
Издалека еще она уставилась на Леку. Смотрела Антонида так, будто первый раз увидела его. Лека побаивался Антониды. Она казалась ему мрачной и злой, никогда не говорила с ребятами. Он съежился от ее пристального взгляда, и ноги у него словно остыли, стали деревянными. Лека замедлил шаг под Антонидиным взглядом, а когда разминулся с телегой, дал стрекача. Потом он оглянулся: Антонида, обернувшись, все смотрела на него жалостливо и печально.
Лека побежал к дому. Дед Антон всегда запирал дверь на щеколду, а тут она была распахнута, и еще с улицы Лека увидел, что в ограде стоят какие-то люди.
Он вошел и узнал всех этих женщин: это были соседки, были тут и женщины с дальних концов деревни. Лека не помнил, чтобы они когда-нибудь заходили к ним, и удивился, и застеснялся чужих одновременно. В сенцах тоже толпились бабы, и, пока Лека проходил, его несколько раз погладили по голове чьи-то чужие, шершавые руки.
Он вошел в избу и увидел, что она почти пуста. На лавке сидел дед Антон, у печки, прислонясь, стояла Христя-почтальонка, и две беженки, с которыми ехали они от самого города, тоже стояли, но у стены.
Рядом с дедом сидела мать.
Лека хотел было сразу кинуться к ней, чтобы показать свою корзинку, но на миг остановился, застеснявшись чужих, и только теперь внимательно посмотрел на мать.
Она сидела на лавке за деревянным столом, который скоблила ножом каждые две недели и который всегда был словно свежеоструганный, и смотрела повыше Леки остановившимся, отчаянным, сухим взглядом.
Лека подошел поближе и встал перед столом, думая, что мать увидит его. Но она по-прежнему смотрела через него.
Лицо у нее было серое, и вдруг Лека понял, что мать, всегда казавшаяся ему такой молодой и такой красивой, сегодня совсем старуха.
Он опустил корзину на пол, и в тишине было слышно, как ежик шуршит листьями.
Сбоку прошла какая-то тень. Это большая Христя села рядом с матерью и погладила ее по голове. Как маленькую.
– Поплачь, Маша, поплачь.
Мать по-прежнему сидела, глядя в угол мертвым взглядом.
Христя обняла ее за плечи, и Лека вздрогнул. Христя запела. Сначала Леке показалось, что она плачет, но потом он услышал слова:
Калинушка со малинушкой в саде расцвела,
Ой, в саде расцвела, ой, да на ту пору…
Христя вздохнула, переждала секунду, набирая дыхание, и слезинка прокатилась по ее щеке.
Да на ту пору, на то время
Мать дочь родила.
Голос у нее был глубокий, задушевный, и пела Христя будто не горлом, а сердцем, таким же большим, как и сама она.
Мать дочь родила,
Да, ой, не собравшись с умом да разумом,
Замуж отдала-а…
После этих слов Лека неожиданно понял, что случилось какое-то несчастье.
…Замуж отдала за такого детинушку,
Ой, что за горьку пьяницу
Да за разбойничка…
Песня была протяжная, печальная, и как-то очень уж горько пела ее Христя, обнимая мать.
Мать вдруг вздрогнула – и телом и лицом – и уронила голову на стол, страшно, тихо завыла. Лека испугался, и слезы покатились из его глаз сами собой. Он обернулся, глядя на баб, а они, тревожно смотревшие на мать, вдруг вздохнули, лица их размягчились, будто свалилась с плеч какая-то гора, и запели тоже вместе с Христей:
Рассержусь я на мамоньку, на родимую,
Не приеду в гости к мамоньке
Ровно три года.
На четвертый год
Пташкой прилечу,
Ой, пташечкой, да сизой пташечкою
Да во зеленый сад.
В ушах у Леки стоял какой-то стеклянный звон, и он слушал песню будто в полусне. Чья-то рука взяла его за плечо, и Лека оказался у деда Антона. Тот прижал его голову к себе и сказал:
– Батьку твово убили на войне.
Лека закричал диким, пронзительным голосом, но бабы не замолчали, только посмотрели на него жалостливо и пели дальше:
Сяду в садик да на яблоньку
Да на кудрявую
И спою я песню жалобную,
И спою я песню жалобну
Да жалобнехоньку-у…
5
На другой день мать поднялась рано, когда еще спал даже дед Антон, и долго бессмысленно бродила по избе, выходила в сени, обошла ограду, а потом принялась чистить закоптелый дедов чайник. Она терла его мокрой тряпицей с песком, тихо, чтобы не разбудить деда и Леку, всхлипывала и подолгу терла одно и то же место. Песок поскрипывал, и Лека проснулся от этого тихого скрипа. Он спустился с полатей вниз, подошел к матери босой, в одной нательной рубахе и латаных кальсонах и прижался к материной груди.
Она гладила его нестриженую, лохматую голову, захлебываясь в слезах, и сдерживалась, чтобы не перейти на громкий, безудержный плач.
Лека рано пришел в школу. Его встретила уборщица тетя Катя с засученными рукавами и мокрой тряпкой в руках. Увидев мальчишку, она было всполошилась и зашумела, но потом вдруг замолчала, разглядев его, и пустила в класс.
Лека сел за свою парту. Спрятал холщовую сумку с книгами. Сумка за два года, пока он учился, пообносилась, нижний угол ее был залит чернилами, потому что однажды они после уроков махались на улице сумками и Лека разбил свою непроливашку.
Он опустил крышку парты и облокотился, глядя на карту, на которой флажки подошли совсем близко к синей жилке.
Лека вспомнил, что у отца на руке, чуть повыше ладони, тоже была такая голубая жилка. Когда отец колол дрова или чертил свои чертежи, жилка вздувалась и становилась синее.
Лека все никак не мог вспомнить отца целиком, всего, полностью. Он явственно видел отцовскую жилку на руке, родинку на шее, помнил, что отец, когда он был совсем маленьким, пел ему грустную песню, где были такие слова:
Черные силы мятутся,
Ветер нам дует в лицо.
Потом отец уходил на войну, и за спиной у него висел тощий зеленый мешок. Он не взял ничего лишнего.
Лека вспомнил еще, как он с мамой, когда отец уже воевал, вернулся домой из детского сада. Сыпал тихий снег, а в почтовом ящике краснела обложка «Мурзилки».
Мать достала журнал и сказала:
– Вот, Лека, твоя последняя «Мурзилка». Больше не будет.
А потом был эшелон, свист бомб, телега с усталой лошадью, которая привезла их в деревню с веселым именем Суднишонки.
Нет, Лека никак не мог вспомнить отца. Он и раньше это пытался делать, но не получалось и тогда, хотя он ясно видел широкие отцовские брови и серые глаза. Мать не раз говорила, что Лека весь в отца, а значит, будет несчастливый, потому что мальчики должны походить на матерей, а девочки – на отцов, иначе им не повезет в жизни.
Отец в его памяти состоял из частей, которые он хорошо представлял, руки, брови, глаза, зеленый мешок и гимнастерка, а вот сложить эти части воедино он никак не мог. Раньше, когда отец был жив, это еще прощалось, но сейчас то, что он не может вспомнить отца, казалось Леке кощунственным.
Скрипнула дверь, и в класс вошла Нюська. Светлячок. Она подошла к Леке и села рядом с ним, положив на парту зависть всех мальчишек противогазную сумку, в которой Нюська носила книги.
Лека отвернулся и стал смотреть в окно. Он слышал, как в класс приходили ребята, потом прозвенел звонок, и пришла Мария Андреевна, зябко кутаясь в свою шаль.
Он все глядел за окно. У него болела голова, он ничего не слышал, что говорили в классе. Ему все было безразлично, раз нет теперь отца и раз такое серое лицо у матери. Он пытался вспомнить, что пела вчера тетка Христя, но никак не мог припомнить слов. Такую песню он никогда не слыхал. И другие песни, которые бабы пели потом, он тоже не знает.
К нему подошел Санька Рыжий и сказал:
– Ну, ты, слабак. Догони меня, Лелечка!
Лека не повернулся. Он слышал только, как кто-то хлопнул Рыжего по башке книгой и тот обиженно зашипел. "Наверное, Нюська", – вяло подумал Лека.
На второй перемене к Леке подошла Мария Андреевна. Он оторвался от окна и посмотрел на нее. Из-за учительницы выглядывала Нюська.
– Ты отдохни, Валерий, – сказала Мария Андреевна. – Тебе, видно, нездоровится.
Она помолчала, потом посмотрела на Нюську, обернувшись, и добавила:
– И тебя, Анюта, я тоже отпускаю. Идите вместе.
Лека машинально удивился. Анюта. Какое, оказывается, красивое имя у Нюськи! Анютины глазки. Цветы такие бывают. А в деревне тетки зовут ее Нюська Колихина.
Они шли по старой, вдоль и поперек исхоженной дороге. Только сегодня Лека шел по колее, а Нюська по канаве, где лежали осенние клады – золотые листья.
– Нюська, – спросил Лека, – а почему бабы тебя кличут Нюська Колихина?
– Это, значит, отец у меня Коля был. Николай. Вот и кличут…
– Почему ты говоришь – был. Где он?
Нюська помолчала минуту и сказала тихо:
– Убили на войне. Как и твоего.
Лека остановился, пораженный. Он, конечно, хорошо знал, что много деревенских мужчин уже погибло на фронте, но вчерашнее горе затмило это, выбило из головы, заслонило все. Ему казалось, что только у него, у мамы, у деда Антона такая беда, и он совсем забыл, что не у одного у него в деревне убили отца. А что у Нюськи-Светлячка отца убили, он и не знал вовсе.
Лека переспросил растерянно:
– Убили?
– Еще в том годе, – сказала Нюська.
– Году, – поправил он машинально, все еще пораженный.
– Еще в том году, – сказала Нюська.
6
Теперь уж Саньке Рыжему была отрада. Как только Лека с Нюськой появлялись в классе, он орал во всю мочь:
– Жених и невеста! Жених и невеста!
И ребята смеялись. Они, наверное, тоже думали, что Лека и Нюська жених и невеста, потому что они в школу и из школы в свои Суднишонки всегда теперь ходили вместе. К тому же Лека звал Нюську не Нюськой, а Анютой. Он-то делал это назло Саньке и остальным, но они говорили, что он Нюську полюбил, потому так и зовет. Дураки!
Лека попробовал было врезать Саньке Рыжему, да опять не догнал его в своих сапожищах – будь они прокляты!
Странно: ребячьи обзывательства на Леку не действовали. Он каждый день ходил с Нюськой, и даже в голову ему не приходило куда-нибудь спрятаться от нее – пусть идет одна. Больше того, когда не было Нюськи, он ходил как потерянный. Будто чего-то не хватало.
Анюта жила в дальнем конце деревни, поэтому Лека, выходя из избы, всегда поджидал, пока она подойдет. За околицей лежали три километра кочковатой, неразъезженной дороги.
Шуршали под ногами листья, пожухлые, посеревшие уже, а долгая теплая осень не хотела уходить. В небе клубились быстрые, низкие облака, иногда проливался дождь, но потом снова выходило солнце, и дорога медленно просыхала, оставляя неглубокие, хрустальные лужи.
Нюська рассказала Леке, что, оказывается, Мария Андреевна совсем еще молодая, только кажется такой старой, и замуж вышла совсем недавно, в субботу перед войной, а в воскресенье муж ее, тоже учитель, ушел на войну, и с тех пор не получила она от него ни одного письма. И похоронной тоже не получила. Это говорила школьная уборщица тетя Катя, когда приходила к Нюськиной матери; они с ней еще с детства дружат.
Лека выслушал Нюськин рассказ без удивления; он теперь этому не удивлялся. Только боялся, что придет похоронная деду Антону на его сына Ивана. Он очень боялся этой похоронной, боялся и ждал ее. Ему почему-то казалось, что тогда дед Антон не вытерпит такого горя, умрет, а без деда он не представлял, как они будут жить дальше.
Вот отца убили, нет его больше, и это горе для него, Леки, но если не будет деда Антона, это будет еще большее горе.
Лека представил себе деда Антона в гробу и испугался сам себя, испугался, что такие мысли лезут ему в голову.
Потом они прочитали "Тимур и его команда", прочитали по очереди, аккуратно перелистывая лохматые, обтрепанные страницы, и решили, что надо, как в книжке, нарисовать звездочки на домах. Только на тех, где кто-нибудь убит на войне.
Вечером, когда стемнело, они, взяв с собой мелок, украденный из школы, пошли по деревне. Когда прошли одну сторону, на каждой избе рисуя звездочку, Нюська остановилась и сказала:
– Пошли назад.
– Почему? – спросил Лека.
– На всех избах звездочки рисовать надо. Только у Христи никого на войне нет. Никого у нее нет.
Леку потрясли эти слова. Оказалось, в Суднишонках, хоть, правда, деревенька и небольшая, нет избы, где бы кто-нибудь не погиб на войне или муж, или брат, или сын, или зять…
Они шли обратно, к Лекиному дому, обходя лужицы.
– А почему Христя плачет и поет? – спросил Лека, и Нюська поняла, о чем он.
– Жалеет, значит. Жалостливая она.
Жалостливая…
Дома в ограде дед Антон колол дрова. Когда Лека вошел в избу, мать сидела за столом и ничего не делала, просто сидела и глядела, задумавшись. После того дня все у нее валилось из рук, и она часто сидела вот так, как сейчас.
Увидев Леку, мать поднялась и поставила миску со щами. Поставила и снова села, думая о своем.
Мать здорово изменилась за последнее время. Когда приехали в Суднишонки, она была еще совсем молодой и выделялась среди деревенских баб, похожих на старух.
Потом она положила свое городское пальтишко в дедов сундук, а сама надела стеганку умершей дедовой бабки, серый платок и по одежде стала такой же, как остальные бабы, – похожей на старуху.
Но это только казалось, что она старая, из-за одежды. А глаза у матери были красивые, черные, и глядели они молодо из-под старушечьего платка. Мать похудела, кожа ее пожелтела, а глаза по-прежнему смотрели по-молодому.
Когда Христя принесла похоронную и мать просидела несколько часов кряду, глядя черными своими, глубокими глазами в угол, не проронив слезинки и не сказав ни слова, а потом плакала под печальную Христину песню, глаза ее будто угасли. Лека хлебал несоленые щи и глядел на мать, совсем старуху. Желтая кожа на лице, и тусклые, бесцветные глаза.
Он хотел было сказать ей, что она забыла посолить щи, но потом раздумал и сам полез в печной глаз за солонкой из зеленого и толстого пузырчатого стекла. Мать так ничего и не заметила. Она глотала бессолые щи, а сама все смотрела и смотрела в стенку.
Вошел дед Антон с охапкой смолянистых поленьев и затопил печку.
Из печной полки вылез, разогревшись, отопок – черный, толстый таракан – и пополз по белой стене.
Дед взял его за бок, поглядел, как тот барахтает в воздухе лапами, и сказал:
– Ишшо говорят, тараканы щастье несут.
Мать оторвалась от стенки и протянула:
– Да-а.
И неизвестно, чему она это сказала – дедовым ли словам или своим мыслям.
Говорили в избе с того дня мало. Молчал дед, а мать и подавно. Лека тоже не лез к ним со своими разговорами; он обо всем говорил с Нюськой, а дома больше молчал.
Одна мысль не давала ему покоя. И когда он с Нюськой разговаривал, и когда был наедине с самим собой. Вот и сейчас, когда дед сказал про таракана, эта смутная, неясная мысль стала четкой и понятной.
Раньше Лека не понимал, почему дед радовался, что старуха умерла весной, в сорок первом. Теперь, когда старик держал в руке таракана и глядел на него так, будто этот черный огарок принесет счастье, Лека вдруг понял, что дед Антон радовался не смерти своей старухи, а тому, что она умерла до войны, не дождавшись ее и так и не узнав о ней.
Лека подумал, что он ни от Нюськи, ни от матери, ни от деда, ни от кого не слышал, чтобы теперь, в войну, кто-то умер своей смертью – от старости. Сейчас люди умирали только от войны, только от нее.
Даже Христина тетка, старуха Маковеевна, которая померла прошлой зимой, кончилась не просто так, а от какой-то болезни, о которой раньше, до войны, и не слыхивали.
Во всем была виновата война.
Дед постоял у печи, сунул таракана в печной паз и вздохнул, сказав неожиданно:
– Эх, счастьица бы.
– Счастьица бы… – как эхо отозвалась мать.
"Ну да, – подумал Лека. – Счастьица бы!" Вот о чем он думал столько времени. Счастья бы!
7
На другой день по дороге в школу Лека спросил Нюську. Даже не спросил, а сказал просто, но сказал как-то вопросительно, будто Нюська должна была ответить ему и помочь. Сказал серьезно, подражая деду и матери, как говорили это они вчера.
– Вот счастья бы! – сказал он.
Потом они долго шли молча, каждый думал о своем.
Листья больше не шуршали под ногами, они лежали мокрые и прелые от частых дождей и уже не казались дорогими кладами, а были просто горкой черных и липких остатков осени.
Лека думал о том, что хорошо бы совершить какое-нибудь дело, от которого сразу всем стало бы хорошо и счастливо, и чтобы поганые немцы полетели вверх тормашками и припустили обратно.
Нюська думала тоже о чем-нибудь таком, что приносит счастье.
– Вот, – сказала она, – мать говорит, если черная лошадь дорогу перейдет, значит, счастье, а белая – к беде.
– Это ерунда, – ответил Лека. – Так бы каждый на дорогу встал и ждал, когда черные лошади пойдут.
– Тараканы вот… – начала Нюська, но Лека только махнул рукой и вздохнул:
– Во всех избах тараканы…
Он вспомнил вечернюю деревню, когда они с Нюськой ходили рисовать звездочки, ходили считать горе. Ему снова сделалось жутко от мысли, что он, Лека, ничего не может поделать.
– …или сверчок! – сказала Нюська.
Сверчка у деда Антона в избе не было. И у Нюськи не было тоже. Сверчков не было во всей деревне – это они знали точно.
Лека с Нюськой остановились. Они глядели друг на друга и улыбались. Конечно, сверчок! Вот кто принесет счастье Суднишонкам. Да только как его найти? Он живет в избах, в щелях или за обоями, и Лека его никогда не видел, даже на картинках.
– Я знаю, где его взять, – сказала Нюська. – У Саньки Рыжего. Он говорил, что у них в избе даже два сверчка есть. Пилят и пилят, говорил, уроки учить не дают.
"Точно, говорил", – Лека тоже это вспомнил. Было это, когда Санька Рыжий получил в один день три двойки, и Мария Андреевна спросила его, почему он не учит уроки. Тогда Санька и сказал, что ему сверчки мешают.
– Удивительно, – сказала тогда Мария Андреевна, почему-то улыбаясь. Другим людям сверчки счастье приносят, а тебе двойки.
– Не даст он, – сказал Лека. – Жадюга Санька! Даром что рыжий. Рыжие, говорят, добрые.
– Даст, – ответила Нюська.
– Не, – сказал Лека, – бесполезно.
– Даст… – упрямилась Нюська. – Я ему свою сумку отдам.
Лека посмотрел на ее противогазную сумку. Жалко отдавать сумку этому Рыжему Саньке. А Нюська молодец, ничего не жалеет.
– Ну, на сумку, пожалуй, – сказал он.
С Санькой они решили поговорить сразу же, не откладывая дела в долгий ящик. Но, как назло, Рыжего в классе не оказалось. Они, волнуясь, прождали его до самого звонка, но Санька так и не появился.
На переменке Лека и Нюська договорились, если Санька не придет, после уроков пойти к нему домой. Он жил в Матанцах, деревне недальней, всего в километре от школы. Так и так к Саньке надо было идти: сверчок-то жил у него дома.
Все уроки Лека с Нюськой просидели как на иголках, вертелись и шептались. Только однажды они утихли, когда Мария Андреевна оторвалась от чистописания и стала рассказывать про звезды.
Лека сразу представил себе звездное небо. Здесь, в Суднишонках, звезды, казалось, висели ниже, ближе к земле, чем в городе, и сверкали ярче. Бывало, в конце лета звезды почему-то падали.
Лека поднял руку, Мария Андреевна кивнула ему.
– А бывает, – сказал он, – звезды падают. Я видел.
– Бывает, – ответила Мария Андреевна. Она почему-то задумалась и посмотрела в окно.
Леке показалось, что она чем-то походит на мать. Потом понял платок. Платок, по-старушечьи надвинутый на лоб.
Хоть он у Марии Андреевны и пуховый, мягкий, не то что у матери, но все равно под ним учительница походит на старуху, хоть она и совсем молодая, как говорила Нюська.
– Бывает, – повторила Мария Андреевна, по-прежнему глядя в окно, на пасмурное, низкое небо. – Есть даже такая примета: загадай желание, пока звезда падает, и оно обязательно сбудется.
Лека ухмыльнулся и посмотрел на Нюську: скоро ли уж уроки кончатся.
Дорога до Матанцев – всего один километр, в три раза ближе, чем до Суднишонок, но Леке с Нюськой она показалась страшно длинной.
Они шли за сверчком и были уверены, что добудут, непременно добудут его у Саньки: не зверь же лютый он, в конце концов.
Лека придумывал всякие слова, которые надо было сказать Саньке, чтобы получить сверчка и в то же время не уронить свое достоинство.
Например, можно было начать так:
"Мы пришли к тебе, Саша Соловьев, как к человеку…"
Нет, это не то. Санька может обидеться, сказать:
"А что, я не человек, что ли?"
Можно, конечно, было бы сказать так:
"Сашка, будь другом…"
Но это уж слишком. Даже если Санька и даст сверчка, так другом он никогда не будет, не такой он человек, чтобы предлагать ему дружбу.
Наконец Лека придумал. Такое начало ему самому понравилось:
"Саша, выручи ты нас и всю нашу деревню Суднишонки".
Впрочем, слово «Суднишонки» можно не говорить, потому что, во-первых, Сашка и так знает, как называется их деревня, а во-вторых, раньше он смеялся над этим названием и говорил, что Матанцы лучше.
Избу Соловьевых они нашли быстро. Потом вежливо постучали и открыли дверь.
Лека сразу все понял. Как тогда у них дома, на лавке сидела почтальонка Христя и пела ту печальную, знакомую песню, одной рукой обнимая женщину, видно, Сашкину мать.
Сашка лежал рядом, на желтой лавке, как и во всех избах. Другая тетка, приподняв его голову, поила его. Сашкины зубы стучали о кружку, и слезы падали прямо в воду круглыми, стеклянными горошинами.
Увидев Леку и Нюську, Санька сел и сказал громко:
– Братана убили фашисты!
И заревел громко, навзрыд, не вытирая слез, глядя на ребят широко открытыми глазами.
Лека переминался с ноги на ногу, вспоминая, что совсем недавно та же самая большая и жалостливая Христя обнимала его мать и пела те же слова:
Сяду в садик да на яблоньку
Да на кудрявую
И спою я песню жалобную.
И спою я песню жалобну
Да жалобнехоньку-у…
Он чуть не заревел вместе с Санькой, но сдержался, толкнул в бок Нюську. Она уже вытирала глаза рукавом своего взрослого жакета.
На столе перед матерью лежала фотокарточка. На снимке был молодой парень с чубом из-под фуражки и с гармошкой в руках.
"Это и есть Сашкин брат, – подумал он. – Эх, Санька Рыжий!"
Нюська что-то шепнула Леке на ухо.
Он не разобрал.
– Открой свою сумку, – повторила она.
Лека удивленно послушался. Но в другую же минуту понял, что придумала Нюська. Она вытащила книжки и тетрадки из своей противогазной сумки и сунула их в холщовый Лекин портфель. Потом положила свою сумку рядом с Санькой, и они пошли к дверям.
На пороге что-то скрипнуло. Лека подумал, что это скрипит дверь, но скрип был длинный, веселый, совсем некстати и не прерывался. Лека понял, что это сверчок.
Тут же запиликало еще, и Нюська толкнула его: второй!
Они послушали мгновение, как пилят где-то за обоями знаменитые Сашкины сверчки, и вышли в сенцы.
8
Всю ночь Леке снились сверчки. Были они зеленые, как кузнечики, и рогатые, как жуки. Сверчки сидели на бревнышке, сложив лапки на животе, и говорили человечьими голосами. Лека прислушивался – хотел узнать, о чем это они говорят, но так ничего и не расслышал.
Лека проснулся, удивляясь: в голове плыли еще только что увиденные сверчки, похожие и на кузнечиков и на жуков сразу, и слышался гомон их голосов.
В окнах было еще черно. Видно, глубокая ночь. Лека свесил голову вниз. На лавке, задумавшись, сидел дед Антон. Он облокотился, и растрепанная борода его торчала вперед. Между коричневыми, кургузыми пальцами дед зажал цигарку, но, видно, забыл про нее, и она дымилась, прожигая газету, сжигая самосад, осыпалась серым пеплом.