Текст книги "Собрание сочинений в 4-х томах. Том 1"
Автор книги: Альберт Лиханов
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 39 страниц)
– Он? – спросил я.
– Отец! – подтвердил Васька и задумчиво объяснил: – Перед войной снимался.
Я вглядывался в простое, такое похожее на Васькино лицо человека в белой рубашке и представлял себе, как это было… Белое поле, сугробы и черные танки, ползущие на наших солдат. Медленно, словно нехотя, солдаты в темных шинелях, которые хорошо видны на белом снегу, поднимаются из сугробов и бегут назад, потому что им ничего не остается другого: против танков нужны гранаты. Но гранат нет, и солдаты отступают. Я не хочу поверить, что еще немного – и их, живых людей, растопчут, словно глину, танки и они умрут где-то там, на сто первом километре. Я думаю, что Васькин отец повернется в последнюю минуту и побежит, вытянув винтовку со штыком прямо на стальной танк, хотя, может, такого никогда и не было. Васькин отец втыкает яростно штык в непробиваемую броню, и Штык от удара выбивает искру…
Я шагнул назад, еще не в силах оторвать глаза от фотографии, и перехватил Васькин взгляд. Он пристально разглядывал меня.
– Слышь, – сказал я Ваське, развязывая свой рюкзак, – слышь…
Волнуясь, я вытащил несколько консервных банок, которые дала мне в дорогу мама, свитер, чистые рубашки, а со дна достал пилотку. Я положил ее вчера первым делом: пилотку мне подарил отец, когда зимой лежал в госпитале. Звездочку он снял и прикрепил на ушанку, а пилотку подарил мне.
– Слышь, – повторил я, протягивая пилотку Ваське: – Держи, это тебе.
Васька взял пилотку, посмотрел, все поняв, на меня и, не улыбнувшись, не сказав ни слова, подошел к зеркалу. Он надел пилотку и опустил кулаки. Я глядел в зеркало на Васькино лицо и видел, как он шевелит желваками.
– А тебе идет, – сказал я, чтобы хоть что-нибудь сказать: я чувствовал – сейчас надо непременно говорить, лишь бы не молчать.
– Идет, – пробубнил Васька.
– Ну, айда на улицу! А то я и деревни-то не видал.
– Айда, – откликнулся Васька, поворачиваясь ко мне. Теперь он был в норме, и желваки у него не шевелились. – Мамку там подождем. Покормит она тебя, тогда на речку сбегаем. Порыбалим.
– Как живешь? – спросил я Ваську, когда мы уселись на крыльце.
– "Как, как"! – ответил он недовольно. – Счетоводю… Разве это жизнь!
– А лошади? – спросил я.
– Лошади, – усмехнулся Васька, – на конюшне… Просился у председателя, да он и слушать не стал. А тут еще этот главбух, гад ползучий…
Васька умолк. Все было и так ясно. Главбух, этот лысый, с очками на носу, – гад ползучий, это действительно, это даже я с первого взгляда заметил. А председатель этого гада слушает и Ваську в конюхи не отпускает. "Но ведь он, наверное, прав, – подумал я про председателя, – зря, что ли, Васька целую зиму учился?"
Звякнула щеколда, пришла тетя Нюра. В руке она держала корзинку, в которой стояла бутыль молока, лежали яйца и помидоры.
– Ну-ка, ну-ка! – зашумела она радостно. – Мойте-ка руки да за стол.
Я мылся и хохотал, брызгаясь вокруг себя. Вода лилась у меня с локтей, заливала штаны, и все это – и плеск и мой смех – покрывал Васькин бас. Я смеялся над рукомойником. Никогда не видел такого: на цепочке подвешена медная кастрюлька с носиком. Чтобы вода полилась, надо взять за носик и чуть наклонить. Но от моих прикосновений рукомойник качался на цепочке, плескал воду, а Васька доливал его, хохоча надо мной.
Ему казалось смешным, что я не умею умываться из такого простого рукомойника.
* * *
Наскоро поев, я вскочил из-за стола. Васька ждал меня на крылечке, смоля самокрутку. В руке он держал корзину.
– А где удочки? – спросил я.
– В нашей речке, – сказал Васька солидно, втаптывая окурок в землю, корзиной ловят.
Я удивился, но приставать с расспросами не стал.
Мы быстро шли лесной, пружинистой тропой.
Речка открылась неожиданно. Просека раздвинула стены, лес перешел в высокие кусты, а за ними, среди зеленых берегов, извивалась узкая синяя полоса, шириной в три больших прыжка, не больше. В зеленой траве валялись какие-то малыши. Увидев нас, они загалдели, побежали навстречу, но вплотную не подошли, а остановились невдалеке.
Я разглядывал ребят, а они меня. Совсем маленькие были в рубашках, но без штанов, ковыряли в носу или с аппетитом жевали какую-то траву. Среди маленьких были ребята и постарше, с меня. Эти глядели пытливо, даже задиристо, и, судя по их взглядам, им мешал только Васька. Так мы стояли, глядя друг на друга, я и эти ребята, а Васька будто не замечал их. Сняв рубаху и штаны, он остался в белых кальсонах, развязал тесемки, закатал подштанники повыше и удивленно взглянул на меня:
– Колька! Дак ты чо?
Я медленно, смущаясь пристальных взглядов зрителей, среди которых были и девчонки, разделся до трусов и спустился в воду. Речка была прозрачная и светлая, она тихо журчала, песчаное дно просвечивалось солнцем, и был виден каждый камушек. Васька стоял посреди речки, глядя на меня ожидающим взглядом. Я побрел к нему, как вдруг девчоночий голос сказал сверху:
– Вась, а это кто?
Я поднял голову. Прямо над нами, на берегу, стояла маленькая девчонка, класса так из первого, но верней всего, что она в школу еще и не ходила. Рыжие веснушки на ее лице так и налезали друг на дружку, словно им не хватало места. Выцветшее платьишко ее топорщилось. Я скользнул по девчонке равнодушным взглядом и вдруг почувствовал, как заливаюсь пунцовой краской. Девчонка стояла на берегу, прямо над нами, и я отвернулся, похолодев: под платьем у нее ничего не было.
– Гость мой, – отвечал Васька пигалице, поглядывая на нее и ничего не замечая.
– А как его звать?
– Николай, – терпеливо отвечал Васька.
– А он откель? Городской, что ли?
– Аха, – кивал Васька.
– Городско-ой! – протянула девчонка, глядя на меня, как на вымершего мамонта, и не собиралась уходить.
А я все краснел и краснел. Васька наконец взглянул на меня и, ничего не поняв, вопросительно сдвинул брови.
– Вась! – сказал я, покраснев, по-моему, до пяток. – Ну-ка, прогони ее.
Васька похлопал выцветшими ресницами, поглядел на девчонку, потом на меня, потом снова на девчонку и наконец сообразил.
Он схватился за живот и начал по-дурацки хрюкать. Это хрюканье перешло в дикий хохот. Васька шатался в воде, будто пьяный, хохотал и кричал девчонке:
– Маруська! Ой! Маруська! Отойди! Отойди!
Маруська догадалась, быстро присела, накрыв коленки платьем, глаза ее испуганно хлопали. Потом она вскочила и побежала. Голые Маруськины пятки так и мелькали в зеленой траве.
Мне стало жаль маленькую девчонку, а Васька орал ей вслед:
– Маруська! В другой раз знакомиться в штанах приходи! – и снова хохотал, просто закатывался.
Я думал, Васька прогонит девчонку незаметно, чтоб не поняли другие, а он, как дурак, орал и издевался, и получилось, что это я виноват и что это из-за меня убежала бедная Маруська.
– Хватит тебе! – сказал я недовольно. – Сам-то хорош!
В закатанных кальсонах Васька и правда был не больно-то привлекателен. Тем более что подштанники были ему велики и сползали.
Улыбка сразу исчезла с его лица.
– Ну, ну! – проворчал он недовольно, покрываясь румянцем. – Ишь какой выискался, в трусах. У нас тут все так ходят. И бабы и мужики.
– Ври больше! – отмахнулся я.
Васька почему-то смутился, спорить не стал. Он внимательно посмотрел на меня и ничего не ответил. Мы принялись рыбачить.
В общем, это оказалось нехитрое дело. Мы подходили к какой-нибудь зеленой кочке на дне речушки, осторожно ставили перед ней корзину, шуровали ногами в водорослях, а потом быстро выдергивали корзину. На дне билось несколько маленьких рыбешек с черными спинками.
Когда мы сделали первый заход, я взял одну рыбку в руки. Она разевала пасть, возле которой были два уса.
– Усач называется, – объяснил Васька, выкидывая рыбок на берег. Ребятишки ловили их и насаживали под жабры на тонкую ивовую ветку. – Его прямо так, с потрохами жарить можно. Да если еще яишней залить – пальчики оближешь.
Солнце, отражаясь в воде, слепило глаза. Увлекшись, мы бегали по речушке, пока не стало смеркаться.
* * *
– У-у, – улыбнулась тетя Нюра, приподняв рыбу, – да тут на две жарехи хватит!
В избе было тепло, под таганком в печке потрескивали сухие полешки, весело разбрызгивая искры.
Тетя Нюра кинула половину рыбы на шипящую сковородку и стала торопливо причесываться, поглядывая на себя в зеркало.
– Куда ты, мам? – спросил Васька.
– Аль забыл? – удивилась тетя Нюра. – А еще в конторе служишь… На нынешний вечер собрание назначено.
– Вот еловая башка! – стукнул себя по лбу Васька. – Вылетело! Давай тогда скорее поесть.
Тетя Нюра залила рыбу яичницей, ловко выметнула сковородку на стол, положила ложки.
– По такому случаю, – сказала она Ваське, тронув меня за плечо, можешь и не ходить.
– Но! – воскликнул Васька. – Не могу!
Как бы извиняясь, он добродушно оглядел меня и вдруг предложил:
– Айда с нами, Кольча!
Что за вопрос? Не догадайся Васька предложить, я бы сам напросился.
Наскоро доев рыбу, мы вышли на улицу. Небо густо посинело, солнце ушло за лес, и в летних сумерках было трудно разглядеть лица колхозников.
Народ сидел на лавках, расставленных вдоль улицы. На обочине вместо стола, покрытого кумачовой скатертью, как бывает на собраниях, стоял стул с графином, но без стакана. За стулом лежали бревна – на них располагался президиум.
Мы с Васькой подошли к лавкам, поискали свободные места сзади – там было все уже занято – и уселись в первый ряд. Нас заметили.
– Гляди-ко, – сказал чей-то женский голос, – мужиков-то прибыло!
И все засмеялись.
В президиуме, на бревнышках, сидели три дядьки. Одного я узнал сразу. Это был Васькин главбух Макарыч, второй ничем не привлек моего внимания, третий был без руки, в гимнастерке, рукав которой торчал из-под ремня.
– Председатель! – кивнул на него Васька и добавил уважительно: Терентий Иваныч.
"Вот он какой, оказывается, – с интересом разглядывал я председателя. – А я думал, толстый и с красным носом. Ведь он его зимой отморозил".
На гимнастерке у председателя поблескивали ордена. Он тихо переговаривался с соседями – Макарычем и вторым, – поглядывал на лавки, заполнившиеся народом. Я обернулся и даже привстал, чтобы проверить себя. На лавках сидели одни женщины да еще несколько стариков. Один дед сидел сразу за мной. Был он обут в валенки, опирался на суковатую палку, и голова у него тряслась. На рубахе у деда висели две медали – я их узнал, такие же были у мамы: "За трудовое отличие" и "За победу над Германией". Рубашку дед по-старинному подпоясал тесемкой. "Ишь, – подумал я, – как на парад собрался. Нарядный. И медали надел".
В полумраке с бревен поднялся однорукий председатель и подошел к стулу с графином.
– Товарищи женщины, – сказал он, задумался, словно что-то забыл, и добавил: – И старики! – Председатель заправил пустой рукав поглубже за ремень. – Вот какое наше дело! – Он вздохнул и оглянулся на бревна. – А дело наше, скажу прямо, – решительно проговорил председатель, – хреновое. Как в обороне. Сидим, окопались, и сил не осталось. Наступать не с чем. Эмтээсовский комбайн опять сломался, и эти аньжанеры, которые только что с танка слезли, к стыду своему, справиться с ним не могут.
На лавках засмеялись, а Васька толкнул меня локтем.
– Руку-то, – шепнул он, кивая на председателя, – под Сталинградом похоронил.
Я вспомнил желтые, словно масленые, листочки с картинкой, где седая женщина показывала на слова "Родина-мать зовет!". Эти листочки, исписанные химическим карандашом, присылал нам отец – сначала из-под Москвы, а потом, после госпиталя, из-под Сталинграда. "Вот как повезло нам, – подумал я. У этого председателя руку под Сталинградом оторвало, а под Москвой у Васьки отец погиб. Мой же отец воевал и там, и там, а остался жив, только ранило его. А могло бы… могло…".
Я повернулся к Ваське, шепнул ему, что подумал.
– Счастливый ты, – ответил Васька и вздохнул.
– Видите, товарищи, – продолжал негромко Терентий Иванович, – война кончилась, а я вам пока ничего хорошего сказать не могу, кроме одного: опять на вас вся надежда. В будущий год или нынче в осень, – он обернулся на главбуха, – может, купим свой трактор, заховаем от района – пусть штаны с меня снимают.
Дед за моей спиной крикнул с натугой: "Правильно!" – и все засмеялись, потому что непонятно дед выразился, что правильно: или трактор заховать, или штаны с председателя снять.
Терентий Иванович тряхнул головой, поднял руку.
– Но это еще в будущем году, – сказал он. – До него дожить надо. Пока же вся сила в вас, в ваших руках и мозолях. И надеяться нам не на кого.
Терентий Иванович взял рукой графин, попил прямо из горлышка. В рядах вздохнули.
– Да, товарищи бабы, вернее – женщины! Война кончилась, но надеяться нам пока не на кого. И нельзя нам надеяться, поймите сами. Вот был я в Сталинграде, воевал там, вы знаете. Что от города осталось? Одни развалины. Дай бог, один целый дом устоял, а так все подчистую!.. Не знаю, как, – нерешительно добавил председатель, – разгребать будут. Наверное, чтоб только землю выровнять для новых домов, еще не год потребуется.
Он помолчал, зорко вглядываясь в темноту.
– Это один Сталинград, а ведь таких городов сколько порушено! Сколько деревень пожгли, гады, мостов, заводов! Так как же мы, товарищи бабы, можем с вами требовать помощи от государства? Наоборот, – он причесал пятерней волосы, – наоборот, мы государству должны помочь!
Тишина стояла на улице, никто ни слова не сказал, не вздохнул. Даже деревья не шелестели, словно и они внимательно слушали речь председателя.
Председатель шагнул вперед, подвинул стул. Графин, тихо звякнув, упал в траву, и стало слышно, как льется из него вода. Но Терентий Иванович ничего не заметил. Он шагнул вперед и сказал с таким жаром, что голос у него дрогнул:
– Поэтому я прошу… – он передохнул, – прошу вас, товарищи женщины, дорогие наши жены, матери и сестры, прошу вас, наши отцы и деды, завтра всех, кто только стоит на ногах, подсобить колхозу.
У меня по коже даже мурашки проползли, так он это сказал.
– Я не приказываю, – говорил председатель, – а прошу…
Он замолчал, а снова заговорил уже вполголоса. Но его слышали все.
– Опять звонили из района, – оказал председатель устало. – Мы должны сдать хлеба не по плану, а вдвое больше, оставив только на семена и самую малость на трудодни. Трудодень, говорю заранее, будет бедный, и зимовать придется тяжело. – И он вдруг проговорил со злобой: – Был бы последним подлецом, если бы сказал вам сейчас неправду. Если бы обнадежил, а потом обманул. Обманывать мне некого.
Терентий Иванович отошел к бревнам и закурил. Огонек самокрутки дрожал в его руке.
– И еще я хочу сказать, – произнес председатель, – чтобы вы, товарищи женщины, старики и ребята… – Он помолчал, будто не знал, что сказать дальше. – Чтобы вы простили нас, мужиков. Простили нас за то, что мы обещали вам вернуться, а слова своего не сдержали или вернулись вот такие! – Он со злостью хлопнул себя по пустому рукаву.
– Не томи душу, Терентий! – крикнул сдавленный женский голос.
И снова стало тихо.
– Простите нас за это, – проговорил председатель и вдруг низко, в пояс, поклонился собранию.
В горле у меня запершило.
– В каждую деревню, – сказал тихо Терентий Иванович, – не вернулись солдаты, но у нашей Васильевки особый счет к фашистам. – Он сипло дышал, стараясь успокоиться. – Но у нас особый счет и к Родине. Мы ей должны за себя и за ваших мужей. Мы должны работать так, чтобы никто не почувствовал, что только шестеро мужчин вернулись в Васильевку с войны. Все должны знать: солдаты – и мертвые и живые – вернулись! Вернулись с победой!
Председатель рубанул единственной своей рукой воздух, словно поставил точку, и сел на бревна.
На улице было тихо, никто не шевельнулся. Только комары звенели в синем воздухе. Деревня будто онемела.
Терентий Иванович сидел на бревнах серой тенью, лицо его изредка освещалось огнем самокрутки, он понурился, будто никакого собрания тут нет, а сидит он один и думает о чем-то. Я подумал, что председатель так и будет сидеть тут, так и не заметит, как разойдутся с собрания люди, и, может, просидит на бревнах, задумавшись, до утра, но Терентий Иванович сказал медленно, как бы раздумывая, и сказал это не собранию, а кому-то одному, своему товарищу.
– Вот что, женщины, – сказал он, – свезти бы нам со всего света из-под Сталинграда, из-под Курска, из-под Ленинграда, из-под Берлина наших солдат да положить бы их в одной могиле на околице деревни. Только это, пожалуй, невозможно. Но зато возможно, я думаю, поставить памятник погибшим солдатам. Чтобы каждый, кто приходит и приезжает к нам, мог поклониться им. Когда-нибудь поставим мы нашим бойцам настоящий памятник, но ждать богатых времен, думаю, не дело. Давайте-ка срубим пока простой памятник, простую пирамиду из дерева и напишем на ней имена всех павших мужиков. Вот ты, Трифон Ильич, – кивнул председатель старику с медалями, ты, Марья Ивановна, ты, Кузьма Трофимович, старые люди. Вы свое отработали, толку в поле от вас будет мало. Приходите завтра на околицу и я с вами, однорукий, – попробуем сколотить этот памятник. А вы, женщины, – сказал он, поворачивая медленно голову, как бы оглядывая каждую колхозницу, – а вы, работая в поле, думайте об этом памятнике. – Он помолчал и прибавил, гася самокрутку: – Так и будет. Собрание закрыто. Все.
* * *
Я проснулся и ничего не понял. Вокруг меня были какие-то холмы, а сверху падала стена.
Мгновение я лежал оцепенелый, но пригляделся, облегченно вздохнул и засмеялся: сверху ничего не падало – это была крыша. Солнечные лучи просачивались сквозь щели, струились вниз, словно лучи маленьких прожекторов, и оставляли на холмах сена желтые полосы и пятна. Я глубоко вздохнул и шевельнулся. Сено весело зашуршало; оно пахло ветром и ромашкой.
Я потянулся. Тело было легким и сильным.
– Васька! – шепнул я.
Никто не откликался. "Вот дрыхнет, – подумал я, – богатырь Илья Муромец", – и вскочил на ноги. Рядом лежало распластанное одеяло, но никого не было. Я стал, крадучись, спускаться по скрипучей лестнице вниз. Васька, наверное, еще в ограде, как он выражается, и тут я на него налечу. Я переступал тихо, осторожно, чтобы не скрипнула незнакомая лестница, и вдруг что-то мокрое и шершавое лизнуло меня в пятку. Тут же раздался хриплый рев. Я обомлел и повернулся. На меня глядел черными, выпуклыми глазами добродушный теленок, взмахивая тонким, как веревочка, хвостом, и мычал.
Я сел на лестницу и засмеялся, а теленок снова стал лизать мою пятку, и мне теперь было ужасно щекотно. Я заливался изо всех сил. Все равно Васька, если он дома, уже меня услышал.
Но никто на лестницу не заглядывал, и я вошел в дом.
Возле окошка сидела бабка и перебирала грибы.
– Здрасьте! – сказал я, оглядываясь. Но Васьки и тут не было. – А где Василий?
– Должно, в конторе, – ответила бабка скрипучим голосом, – а могет, на конюшне. Шибко любит там околачиваться.
– А тетя Нюра? – спросил я.
– На жатве, соколик, – спокойно отвечала бабка. – Накормить тебя велела. На-ко, садись…
Она поднялась, подошла к печке, загремела там чем-то и вытащила, согнувшись, на стол сковородку с жареными усачами.
"Нарочно оставили", – думал я, улыбаясь, о тете Нюре, о Ваське, об этой коричневой, высохшей бабке.
– А грибы откуда? – спросил я бабку, с аппетитом жуя хрупких усачей.
– Из лесу, соколик, – ответила она, – вестимо, из лесу, откель еще? Вот утречком сбегала, набрала на грибовницу.
Я снова почувствовал себя виноватым: соня-засоня, вон даже бабка дряхлая и та тебя обставила, уже грибов принесла.
Ложкой я разделил сковородку на четыре части, четверть усачей съел, остальное оставил и пошел искать Ваську.
В конторе его не было.
– Где твой остолоп? – спросил меня Макарыч и усмехнулся. – Пропал? Он достал из угла большой треугольник. – Иди-ка вот на конюшню! – велел он мне сердито. – Отдай ему эту штуку и скажи, чтоб обмерил жнивье у Белой Гривы. Понял?
Я кивнул.
– Да скажи, чтоб мигом обернулся! – крикнул мне вслед Макарыч.
Я шагал по улице, разглядывая штуковину, которую дал мне главбух. Нет, это все-таки не треугольник. Скорее на циркуль похоже. Две палки с перекладиной, а сверху одна палка длинней, вроде как ручка. Я взялся за нее и стал перекидывать циркуль с ноги на ногу – получалось быстро и удобно.
Ни бабка, ни Макарыч не ошиблись: Васька возле конюшни запрягал лошадь.
– Здорово, засоня! – сказал он, увидев меня. Вид у Васьки был деловой: к губе прилипла самокрутка, и он хмурил от дыма глаза, сосредоточенно морщил лоб. – Помнишь, ты мне в городе говорил, умею ли я запрягать. Гляди! Учись! Вот это постромки, вот это гуж, вот узда, а вожжи вот сюда заходят.
Я глядел на это сплетенье ремешков и ремней, толком ничего не понимая, и любовался Васькой. Даже в самые вдохновенные минуты, когда на своих счетоводских курсах он в уме умножал тысячи и делил миллионы, я не видел на его лице такого наслаждения. Сейчас Васька причмокивал, хлопал коня по спине, трепал морду, чего-то бормотал. Глаза его поблескивали, и, хотя он старался не улыбаться, видно было, что сдерживается Васька через силу.
– Ну а как же работа, – спросил я Ваську не без ехидства, – по счетоводной части?
Он усмехнулся:
– Словил тебя, значит, Макарыч? И что велел?
Я передал Ваське руководящее указание главбуха.
– Ну вот! – горестно сказал он вдруг. – Коня пахать запрягаю, а сам с этим дрыном ходи! – он кивнул на циркуль.
Из-за конюшни вышли спиной к нам две тетки. Они тащили что-то тяжелое. Васька подбежал к ним. Крякнув, они взвалили на телегу плуг, сверкнувший на солнце отточенным лезвием.
– Ну все, кажись, Матвеевна? – спросила одна.
Она была худая, с вытянутым, как у лошади, лицом и костлявыми руками. Юбка и кофта, серые, заношенные, висели на ней, будто занавески, складками.
– Все, – ответила вторая, тоже пожилая, но покруглее и почернявее. Спасибо тебе, Василей, подмог пахальницам, и на том ладно.
– Погодите, бабы, – сказал Васька, отнимая у меня циркуль и укладывая его на телегу. – Мы с вами! Макарыч велел ваш клин замерить.
– Чтоб его черти съели, этого Макарыча! – ругнулась Матвеевна. – Все ему вымерять надо, будто кто недопашет, будто кто недосеет!
Тетки уселись на телегу и тронули лошадь. Она не спеша развернулась и понуро побрела в гору.
Я беспокойно глядел, как телега обгоняет нас, но Васька не торопился садиться.
– Отстанем ведь, – сказал я.
– Да нет, – ответил Васька, – они нас у дома подождут. Мне еще корзину прихватить надо. Лошади в гору тяжело – ей пахать придется. С неделю, поди-ка, без передыху.
Действительно, телега ждала у Васькиного дома. Он побежал в ограду, вышел с корзиной, и мы отправились дальше. Только когда дорога шла под уклон, Васька вскакивал на телегу, помогая забраться и мне. Лошадь по такой дороге бежала прытко, но когда начинался подъем, мы слезали снова.
В одном месте шел длинный пологий спуск, и мы надолго подсели к теткам. Плуг сухо постукивал о телегу.
Всю дорогу мы не проронили ни слова – ни женщины, ни мы с Васькой, словно ехали на похороны. Даже лошадь никто не понукал, не кричал на нее, не чмокал. Она шла сама – когда быстрей, когда тише, и я подумал, что не один Васька, значит, жалеет лошадей, и не зря, выходит, жалеет.
– Вась, говорят, матерь-то твоя молока в городе много наторговала? опросила вдруг худая тетка.
– Наторговала, – ответил Васька сухо.
– А в район-то она все ездит? – спросила худая.
– Ездит, – ответил Васька.
Они помолчали.
– Все про отца спрашиват? – сказала Матвеевна.
– Аха, – ответил Васька, – про отца.
– Охо-хо! – вздохнула худая. – Нюре хоть спросить-то есть кого, а нам и этого нету.
Колеса постукивали по пыльной дороге.
– Вась, – сказала Матвеевна, – это тот инвалид-то в сапожной стучит?
– Он, – кивнул Васька.
– Без обеих вить ног, без обеих… – вздохнула худая и как-то странно поглядела на Ваську.
– Где их возьмешь теперь, – тоскливо сказала Матвеевна, – с руками-то чтоб да с ногами. – Она помолчала и опять вздохнула. – Ох, дождемся ли, старенька, когда мужики-то за плугом пойдут, а?
Они рассмеялись.
– Вась! – спросила худая, кивнув на Васькину пилотку. Он как надел ее вчера перед зеркалом, так, кажется, и не снимал. Даже рыбачил в ней. – А откель обнова-то?
Васька долго не отвечал, словно задумался, потом сказал:
– Вон его отца.
– Живой? – спросила меня Матвеевна.
– Живой, – ответил я. – Скоро приедет.
– Охо-хо! – вздохнула худая. – Все же есть хоть счастливые.
– И слава богу! – вскинулся вдруг Васька, словно защищая меня.
– Конешно, конешно, – ответила худая, оборачиваясь к Ваське. – А ты чо, соколик, думаешь, я позавидовала? – Она вздохнула. – А и то позавидовала… Только, дай бог, чтобы все отцы к вам вернулись.
Все опять надолго замолчали. Цокали копыта. Наконец Васька показал мне на белую каменную осыпь. Это и была Белая Грива.
Внизу, под осыпью, и справа и слева растекалось сжатое поле. Васька торопливо распряг коня, вместе с женщинами зацепил плуг.
– Ну чо, – сказала худая, – давай, Матвеевна, благословясь, я первая, опосля ты.
Худая ухватилась за ручки плуга. Матвеевна взяла лошадь под уздцы и, напрягаясь, все втроем – и лошадь, и женщины – отвалили жирный, блестящий на солнце пласт земли.
Васька хмуро глядел вслед теткам, а они уходили все дальше, вдоль длинного поля.
– Я обмерю, – сказал мне Васька, – а ты клевера в корзину набери. Вишь, цветочки?
– Кашку? – спросил я.
– Кашку, кашку, – ответил, не оборачиваясь, Васька.
Он шагал по сжатому полю, и ветер пузырем надувал его зеленую рубашку. Ту самую, в которой Васька приехал тогда в город.
Он шел размашистым шагом и всеми ухватками – тем, как он двигался, как ловко поворачивал циркуль, как говорил перед этим, – был похож на взрослого.
* * *
Жужжали полосатые шмели, трепетали крыльями стрекозы, то повисая на месте, то срываясь стремительно вбок. Я обрывал тонкие сиреневые цветочки от клеверной головки и сосал сладкий сок, развалясь в траве. Мне было хорошо и радостно, пока мой взгляд не нашел в бесконечном черно-желтом поле напряженную, понурую лошадь и двух женщин. Мне стало совестно, я вскочил, торопливо обрывая кашку.
Когда корзина наполнилась и я подошел к телеге, Васька уже вернулся и вбивал топором в землю какие-то палки.
– На нож, – сказал он мне, – срезай ветки подлиннее. – Лицо его было напряженным и хмурым. – Надо сделать шалаш. Им тут неделю ишачить.
Тетки проходили мимо нас. Теперь они поменялись местами, но уже совсем вымотались. А прошли всего рядов пять-шесть в бесконечном поле.
– Двенадцать га! – сказал зло Васька. – Эх, хухры-мухры, трактору бы тут на один день! – Он плюнул и яростно заколотил топором.
Васькина злость передалась мне. Срезая ветки, я с силой, зло нажимал ножом, будто дрался с противником. Пот полз мне в глаза, но я даже не вытирал его, а только сдувал.
Шалаш получился на славу! Васька напихал туда сена, кинул два одеяла с телеги и вздохнул, посмотрев на теток: они сделали еще три хода вдоль поля.
Напротив нас тетки остановились.
– Васька! – крикнула одна. – Водицы подтащи-ка!
Васька схватил ведро, исчез за кустами, а когда появился, через край ведра переплескивалась вода.
"Тут, значит, и ручей есть", – подумал я и подошел вслед за Васькой к женщинам.
– Матвеевна, – сказал Васька, поднимая ведро, – вы ну-ка отдохните, а мы с Кольчей попашем.
Я думал, Матвеевна скажет: "Ну куда вам!", – откажет просто-напросто, но она молча кивнула головой. Пот струился с нее ручьями, а худая посерела от натуги, и большие глаза ее, кажется, стали еще больше.
Тетки полили и пошли к шалашу. Васька поил лошадь.
– Но, но, – ласково приговаривал он, то поднося ей ведро, то отнимая. – Не торопись, зайдешься! Погоди, золотко! – Прямо как с человеком разговаривал.
Потом я вел лошадь под уздцы, как показал мне Васька, а сам он держал плуг. Напившись и передохнув, лошадь шла веселее, бойко пофыркивала, и наш ряд получался ничем не хуже соседних. Мне не терпелось обернуться, поглядеть на Ваську, а еще больше не терпелось попросить его дать попахать мне. Но лошадь шагала, я должен был внимательно смотреть вперед.
Наконец Васька пробасил: "Тпрр-ру!" – и лошадь послушно стала, натруженно дыша.
– Васька! – потребовал я. – Теперь моя очередь!
Он усмехнулся, недоверчиво поглядел на меня, но кивнул.
Я взялся за скользкие ручки плуга, Васька чмокнул, и лошадь двинулась.
Лошадь сама тащила плуг, а я только должен был ровнять ряд, но это получалось нелегко.
– Налегай! – крикнул мне Васька. – Глубже паши!
Я послушно налег, прошел несколько метров и вдруг почувствовал, как налились тяжестью руки. Когда я вел лошадь под узду, идти было легко по твердому полю, теперь же я шел по паханой мягкой земле, ноги проваливались и деревенели. Пот застилал мне глаза, я уже не наваливался, чтобы борозда выходила глубже, я просто держался за плуг, а лошадь и Васька и эта железная штуковина с острым ножом тащили меня за собой, как на прицепе.
– Ну вот, – сказал Васька, останавливая коня.
Я с трудом разжал онемевшие руки и отшатнулся от плуга. В голове гулко стучала кровь, пот капал с подбородка. Я утерся рукавом, едва дыша.
Мне было стыдно за свою немощь. Я думал, Васька меня крепко обругает, но он неожиданно похвалил:
– Молодец, Кольча!
Мы поменялись местами и пошли дальше. Васькина похвала меня успокоила, приободрила. "Да нет, – подумал я, – не так уж и плохо для первого раза. Вот кабы я все время в деревне жил, выходило бы не хуже Васькиного".
Я посмотрел вокруг себя еще раз, мысленно обмерил поле. Ему, казалось, не было конца и края.
Лошадь стала, тяжело поводя боками, тетки подошли к нам.
– Ну, мужики, – сказала, посмеиваясь, худая, – уважили, спасибо. А теперь идите.
– Макарыч-то тебе задаст, – сказала Матвеевна, глядя на Ваську.
– Ну его! – пробубнил он, утирая пот.
Матвеевна чмокнула на лошадь, та нехотя двинулась вперед, а мы с Васькой пошли в деревню.
Дорога вела в гору, и понурая лошадь да две фигурки возле нее долго были видны нам.
Мы молча оборачивались, молча вглядывались в них и молча шли дальше…
* * *
– Николка, – прервал молчание Васька, – батя-то не пишет, когда вернется?
– Никак не отпускают, – ответил я.
– Отпустят! – вздохнул Васька. – Скоро всех солдат отпустят! – И усмехнулся: – Наших вон всех отпустили.
– Как? – удивился я. – Уже всех?
Но как-то странно сказал это Васька.
– А у нас и возвращаться-то всего шестерым пришлось, – ответил Васька. – Двое сразу в эмтээс подались. Один без ноги, милиционером работает. Дядю Терентия председателем выбрали. Да двое еще бригадирят.
– И все? – спросил я, не подумав.
– И все, – ответил Васька спокойно, но я уже вспомнил, как говорил вчера председатель про счет фашистам.
Я остановился.