355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альбер Камю » Маркиз де Сад и XX век (сборник) » Текст книги (страница 7)
Маркиз де Сад и XX век (сборник)
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 07:51

Текст книги "Маркиз де Сад и XX век (сборник)"


Автор книги: Альбер Камю


Соавторы: Симона де Бовуар,Ролан Барт,Жорж Батай,Жильбер Лели,Пьер Клоссовски,Морис Бланшо

Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)

В самом деле, одинокий человек Сада, охваченный сладострастным исступлением, находит в своем одиночестве то, что другие осмеливаются находить лишь в безличности человеческого рода или в высших ценностях, которым подчинилось человечество. Но человечество или его высшие ценности воспринимались каждым человеком как [силы] ограничивающие его желания. В противоположность этому одинокий человек подменяет человечество, скованное ограничениями, налагаемыми во имя общих интересов на каждого индивидуума, человечеством вполне свободным, представленным в его лице. Таким образом, у него есть цель, проявляющаяся в бунте: взамен лукавого попустительства ему надлежит найти «силу, необходимую для того, чтобы преодолеть последние пределы». «Ему надлежит» – поскольку он человек, жаждущий продвинуть как можно дальше это человечество, которое принадлежит ему. На самом деле, его одиночество – лишь последнее выражение человеческого рода, находящего радикальный выход в отрицании всех бед, всех границ и вообще всякого интереса, кроме самого одиночества, а значит, и всего того, что попадается ему на пути и препятствует его движению.

8. Дискурсивный язык смягчает насилие, одновременно его возбуждая

После всего сказанного небесполезно рассмотреть обстоятельства, при которых Сад пришел к позиции, столь отличной от позиции палача.

Это поразительно: в противоположность лживому языку палачей, язык Сада – это язык жертвы: он изобрел его в Бастилии, когда писал «120 дней Содома». В то время с человечеством у него были такие же отношения, какие у человека, угнетенного суровым наказанием, бывают с тем, кто ему это наказание определил. Я сказал, что насилие безмолвно. Но человеку наказанному молчать трудно. Не произнося ни слова, он как бы принимает вынесенный ему приговор. От чувства собственного бессилия многие люди довольствуются безразличием, к которому примешивается ненависть. Но Сад взбунтовался в своей темнице, и бунт в его душе должен был (чего не бывает с насилием) заговорить. Взбунтовавшись, он защищался, ввязавшись в бой на территории человека нравственного. Язык аргументирует наказание, обоснованность которого может опровергнуть опять же только язык. Письма Сада из заключения свидетельствуют о том, как яростно он защищался, то умаляя серьезность проступка, то доказывая незначительность мотива, придаваемого в его окружении наказанию, которое, казалось бы, должно было его исправить, но, напротив, лишь привело его в исступленное состояние. Однако эти протесты носят поверхностный характер. Вскоре Сад затронет существо спора, подвергнув суду, – подобному тому, который состоялся над ним, – приговоривших его людей, Бога и вообще всякое ограничение, на которое наталкивается его ярость. На этом пути ему предстояло обрушить обвинения на весь мир, даже на природу, на все то, что дерзнуло не принять верховенство его страстей.

Таким образом, чтобы избежать плутовства, Сад, понеся жестокое наказание, заставил насилие говорить.

Отсюда не следует, что последнее приобрело средства выражения, отвечающие собственно потребностям насилия более полно, нежели нуждам языка. С позиции обычного человека, подчиняющегося всеобщей необходимости или принимающего факт этого подчинения, самозащита Сада, естественно, была некорректной. Так что его огромное литературное наследие, учившее одиночеству, к тому же учило в одиночестве, и прошло добрых полтора века, прежде чем этот урок услышали, если и не применили на деле.

Вначале я показал, что только непонимание со стороны большинства людей должно было под видом отвращения дать Саду единственную возможность воплотить свои воззрения; и что противоположностью подобного тупика является восхищение, которое, не затрагивая непреклонного одиночества свободного человека, было скорее предательством этой философии, нежели ее признанием. Но выражение насилия (не говоря о том, что оно требует соблюдения логики и рассчитано на возможного слушателя) к тому же обладает способностью превращать насилие в то, чем оно не является, даже в его противоположность – в продуманное стремление к насилию. Этот изъян производит тягостное впечатление при чтении повествований Сада, внезапно прерываемых рассуждениями его самых разнузданных героев о преступлении: в самом деле, мы то и дело перемещаемся из одного мира в другой. Поскольку эти рассуждения имеют целью реагировать на насилие, приводимые в них доказательства, изложение принципов и представлений о мире странным образом отдаляют нас от него. Невозможно одновременно испытывать возбуждение столь интенсивное, что самые дикие преступления становятся если не терпимыми, то понятными, и находить удовольствие в этих холодных рассуждениях. Иногда в ситуациях более необычных эти отступления окрашиваются юмором, соответствующим скабрезным намерениям автора, но в других случаях, как, например, в «Философии в будуаре», это приводит к снижению накала, вызывает ощущение тщетности усилий, что дисгармонирует с занимательностью и с порочным возбуждением ума. Перенесенные в плоскость рассудка, божественные и безрассудные проявления насилия перестают воздействовать, и возникает такое чувство, что мы являемся свидетелями великого провала.

9. Божественное сладострастие зависит от «неупорядоченности»

Так или иначе, но у всех нас, пусть даже в самой незначительной степени, есть опыт сдвига: так, находясь во власти чувственного возбуждения, мы охотно представляем какую-нибудь пикантную ситуацию (ни целомудрие, ни благочестие не могут уберечь от этого испытания), но, когда возбуждение спало, особенно если мы получили удовольствие, та же самая картина лишается смысла. Подобным же образом хладнокровие рассудочного языка лишает эротику ее единственной ценности, которая заключается в том, чтобы, образно выражаясь, пощекотать нам нервы. Однако в своих рассуждениях Сад избегает – по крайней мере старается избежать – подобной неудачи благодаря своеобразному сдвигу. Не принимая больше в расчет ограничений, полностью отрицая очевидное, воплощая свои безумные видения так, словно это реальность, язык Сада, производящий впечатление рассудочного, обнаруживает свою глубинную природу, являющуюся противоположностью чрезмерности, а именно: сдвигом. В каком-то смысле речь была для Сада, возможно, лишь средством, позволяющим прийти к великой неупорядоченности языка.

Итак, я вынужден признать, что, поскольку насилие решительно безмолвно, наделение его даром речи должно было означать его предательство (и в то же время предательство законов языка). Но это утверждение может быть при желании опровергнуто…

Если речь идет о беспорядке, о языке, который таковым не является, можно, не отклоняясь от истины, пересказать другими словами то, о чем я уже сказал: неупорядоченное использование языка есть, возможно, неупорядоченная форма молчания… Это безобидное «контрпредложение» представляется всего лишь игрой, но оно приобретает совсем иное значение, если помимо его логического смысла сослаться на подлинный опыт, с которым оно соотносится.

Вначале я говорил о наслаждении, пропорциональном, согласно Саду, разрушению. Это было не совсем точное предложение, мне кажется, что лучше сказать – [не разрушению, а] неупорядоченности. Если правила, которым мы следуем, обычно направлены на сохранение жизни, неупорядоченность, напротив, связана с разрушением. Однако неупорядоченность – это более широкое и легче усваиваемое понятие; в принципе нагота – это способ быть неупорядоченным, поэтому она значима для наслаждения, хотя подлинного разрушения [здесь] не возникает (но та же самая нагота перестает действовать, утрачивая элемент неупорядоченности, например, на приеме у врача или в лагере нудистов…). В творчестве Сада мы встречаемся с самыми неожиданными проявлениями неупорядоченности, но иногда подчеркивается неупорядоченный характер самого простого элемента эротической привлекательности, такого, например, как раздевание. Во всяком случае, в глазах персонажей Сада ничто так не «возбуждает», как беспорядочность. Можно даже сказать, что главная заслуга Сада состоит в том, что он открыл и продемонстрировал [содержащуюся] в сладострастном порыве функцию нравственной неупорядоченности. Специфический эффект [последней] непременно предполагает осознание ограниченности возможностей получения удовольствий генитальными средствами; ведь, согласно Саду, получать удовольствие можно не только от убийств или пыток, но также от разорения семьи, страны и просто от совершения кражи.

Обратясь к житейскому опыту, нетрудно обнаружить постоянную ответную реакцию на неупорядоченность: брак – это противоположность тому возбуждающему средству, каковым для большинства является смена партнера. Неупорядочености, способные возбуждать, вероятно, являются разными в зависимости от детских эротических комплексов; с другой стороны, они перестают действовать, становясь чересчур сильными и беспокоя нас до такой степени, что начинают вызывать отвращение; наиболее действенной из них [в этом случае] окажется та, которая сможет нас парализовать чем-то едва уловимым. Но в любом случае не может быть интенсивного возбуждения, если нечто неупорядоченное не вызывает у нас [чувство] тревоги. Рассматривая понятие правила, можно было бы, наверное, без труда показать то, что в нем противопоставляет человеческую жизнь нерегламентированной животности (у животного тоже есть свой порядок – он имеет то же самое значение, хотя формы его проявления не столь четки, – но здесь речь идет о животном, нечеловеческом поведении людей). По сути, правило регламентирует полезную деятельность, а ритуальные акты, совершаемые на празднике, являются его нарушениями: цель правила – это всегда польза и прежде всего приумножение ресурсов. Расточительство обратно правилу: оно вызывает то тревогу, то чувство радости, необузданной страсти, к которой примешивается страх, являющийся сущностью сексуальной активности. Без осознания тревожного беспорядка не бывает эротического счастья (разумеется, счастья безмерного): если она обещает беспорядок, от наготы, даже мельком увиденной, захватывает дыхание.

Из этого противопоставления отчасти проистекает двойная система ценностей. Этот двойственный ее характер не был признан, и ценности беспорядка воспринимались в целом как полезные. Однако ценности беспорядка, хотя они до сих пор и не признаны (завуалированы), являются единственно божественными, сакральными неуверенными, ибо всякая полезная ценность в огромной степени подчинена им. В действительности, они не были признаны в чистом виде: то, что люди считали божественным, сакральным или высшим, всегда опосредованно обретало утилитарность: боги были гарантами поддержания порядка, жертвоприношения способствовали плодородию возделываемых полей, а короли управляли армиями. Только абсолютные беспорядок и одиночество могли лежать в основе высшей ценности, которая приобрела бы блеск солнца, но, как и этот блеск, стала бы нестерпимой. Представьте себе ребенка, ни от кого не зависящего, обладающего недюжинной силой и интеллектом, которые он употреблял бы для удовлетворения своих капризов, видя в других людях что-то вроде игрушек. Однако человек, закабаленный работой и накоплением ресурсов во имя поддержания жизни, способен прийти к высшей свободе лишь посредством беспорядка, может быть, и не столь же безобидного, но, по крайней мере, столь же по-детски нелепого.

Любопытно рассмотреть эти истины сквозь призму творений Сада, написанных внешне вполне логичным, но глубоко беспорядочным языком. Как будто принцип беспорядка не мог быть сформулирован в соответствии с правилом, как будто это была совершенно непосильная задача. Но если в этих пространных беспорядочных рассуждениях можно усмотреть попытку искупления истины, ослепившей Сада, то следует отметить, что, отказываясь от принципа беспорядка, анализ, проясняющий сделанное Садом открытие, все более и более отдаляется и от насилия!

10. Сложности и пределы «самосознания»

Он отдаляется от насилия по собственной воле.

Дело в том, что, встав на путь [создания нового] языка и наделив насилие своим голосом, Сад совершил не только беспримерный [по своей смелости] поступок. Одновременно он разрешил проблему, которую ставит несовершенство нашего сознания. То, о чем умалчивает логический дискурс, и является именно тем, что ускользает от сознания. (В самом деле, если язык дискурсивен, сознание ничем не отличается от языка…). Однако обратим внимание на такой факт: насилие может занять в сознании подобающее ему место только при одном условии – если оно достигнет высшего напряжения. В противном случае оно осталось бы чем-то второстепенным и всего лишь терпимым в этом утилитарном мире… если, конечно, оно молчало бы и хранило на своем лице маску. Итак, понадобился не только один из самых порочных умов, когда-либо являвшихся на свет, понадобилось вдобавок нескончаемое заточение, удвоившее его ярость. После четырех лет, проведенных в тюремной камере, сам Сад очень точно описал последствия сурового обращения, которому он подвергся: «…вы вообразили, готов побиться об заклад, что поступили превосходно, принудив меня к ужасному воздержанию от плотского греха. [10]10
  Подчеркнуто в тексте – прим. автора.


[Закрыть]
Что ж, вы ошиблись, вы породили во мне призраков, которые я должен буду воплотить. Это уже начиналось и непременно возобновится с новой силой. Когда котелок с водой слишком долго кипятят, вы знаете, что вода обязательно перехлестнет через край» [11]11
  Маркиз де Сад. L'Aigle Mademoiselle; письма, опубликованные Жильбером Лели, с. 104.


[Закрыть]
. Или дальше: «Когда имеют дело с необузданной лошадью, на ней скачут по вспаханным полям, но ее никогда не запирают в конюшне». Сад не мог знать тогда, что пробудет в заточении еще семь лет: он написал «Жюстину» (по крайней мере ее первую редакцию) и «120 дней» в конце своей нескончаемой пытки.

Вряд ли можно было представить себе появление столь радикального протеста, если бы на Сада не повлияла совокупность всех этих обстоятельств. В иной форме его просто невозможно себе вообразить. Будь он смягчен сдержанностью, имей он гуманистическую окраску, язык Сада породил бы двусмысленность: насилие не было бы предложено сознанию в качестве суверенной ценности, оно по-прежнему оставалось бы чем-то скрытым. Только в одной случае оно могло выйти из своего подчиненного состояния (или молчания) и стать абсолютно главенствующим. Именно это делает творчество Сада уникальным: оно «непревосходимо». Морис Бланшо с полным основанием мог написать о «Жюстине» и «Жюльетте»: «Можно утверждать, что ни в одной из литератур любых эпох не появлялось произведения столь же скандального, которое так же глубоко задевало бы чувства и мысли людей… Нам повезло: мы познакомились с творением, превзойти которое не отважился никто другой из писателей ни в одну из эпох; итак, в этом столь относительном мире литературы перед нами в некотором роде подлинный абсолют…» [12]12
  Бланшо, цит. произв., с.215.


[Закрыть]
. Дело в том, что в противоположность правилу, которое всегда является подчиненным, утилитарным, или второстепенному беспорядку, склоняющемуся перед правилом, беспорядок, наделенный полной свободой, может быть суверенен лишь абсолютно.

Однако абсолютно суверенный ум предлагает сознанию высшую ценность насилия; сам же он не может оставаться сознательным, поддерживать в себе прозрачность и соблюдать строгие ограничения, налагаемые сознанием. Чаще всего Сад проявлял исключительную ясность ума, его рассуждения не лишены ни силы, ни живости. Но эта сила превосходит конечную размеренность (enchaînement). Вторжение беспорядка в область сознания, которому он не противится, могло, как я уже сказал, быть только беспорядочным. Насилие у Сада было сознательным, но лишь в той мере, в какой само сознание поддавалось искажению путем насилия. Насилие, вступившее в сделку с сознанием, само отчасти утратило безжалостное презрение ко всем остальным людям, а главное – сознание, в котором отражалось насилие Сада, утратило свойственное сознанию стремление к тому, чтобы сохранялась возможность жизни.

Таким образом, Сад не мог предложить сумеречному сознанию одержимых насилием людей признать суверенность насилия, ибо это способен сделать исключительно средний человек, наделенный ясным и отчетливым сознанием. Лишь в той мере, в какой беспорядок стремится к господству над сознанием, управляемым рассудком, насилие может попытаться занять место (непременно наилучшее) в системах ценностей, каковыми руководствуется цивилизованное человечество. Впрочем, достаточно поставить проблему, чтобы заметить ее сложность; своей целью она имеет познание человеком того, чем является он сам, т. е. самосознание.

Несомненно, самосознание – основная цель человека, проявляющаяся в устремлениях всего сущего, но насилие противопоставляет ему замкнутую сферу, и представляется, что осознание этой сферы недоступно тому, кому недостает насилия (оно недоступно, в частности, тогда, когда насилие искажает сознание и приводит его в беспорядок). Другими словами, поскольку человек – продукт двух противоположных начал, осознание того, чем он является, для него невозможно. Он непременно теряет в одной области то, что приобретает в другой. Будучи в высшей степени жестокими, мы склонны утрачивать сознание, и чем большим сознанием мы наделены, тем в большей степени мы подчиняем суверенность насилия утилитарным целям сознания.

Итак, мы можем избрать лишь один из двух подходов. И если исходить из хода мысли Сада, за которым можно следовать лишь в направлении беспорядка, такой подход под силу только сознанию обычного человека. Он уже задан жизнью и творчеством самого Сада, обладающего характером, весьма далеким от идеала его героев. Он не был тем одиноким человеком, которого вывел в своих произведениях; его жизнь, обуреваемая нечеловеческими страстями, тем не менее, являет нам и вполне человеческие черты. Он любил, имел друзей, часто вел себя вопреки духу одиночества. Тяготел к проявлениям высшего беспорядка, но при этом поступал так, как если бы был нечестивым рыцарем, ищущим свой Грааль. Кажется, искал он [его] страстно, и Сад имеет в виду самого себя, когда пишет по поводу «некоторых голов»: «Все беспокойства, все хлопоты, все заботы, которые сопутствуют жизни, отнюдь не превращаясь для них в мучения, напротив, доставляют им радость; это что-то вроде строгостей любовницы, которую ты обожаешь, – ты был бы огорчен, если бы лишился возможности пострадать из-за нее» [13]13
  L'Aigle Mademoiselle…, с. 106.


[Закрыть]
. Но Сад мог страдать исключительно от последствий самых тяжких пороков – к примеру, от тюремного заключения, – он всегда лишь приближался к одиночеству беспорядка.

Только обыкновенный человек способен хладнокровно рассуждать о порывах, приводящих его в возбуждение, и о пределах, встающих на его пути, чего не удавалось Саду. В самом деле, такой человек может без ущерба придать своей рефлексии полезную цель, – каковой в каком-то смысле, наверное, является самосознание – без чего насилие никогда не перестанет беспокоить людей, нарушать их планы и вообще приводить в смятение цивилизованный мир. В таком случае его цель – беспорядок, однако, сознание, его отражающее, не является более беспорядочным. Морис Бланшо, который положил начало, так сказать, трезвому анализу философии Сада, приходит к такому выводу: «Мы не утверждаем, что эта мысль жизнеспособна. Но она показывает, что между человеком нормальным, загоняющим садиста в тупик, и садистом, который превращает этот тупик в выход, располагается тот, кто знает больше других об истинном своем положении и обладает более глубоким его пониманием, поэтому он способен помочь нормальному человеку осознать самого себя, содействуя ему в изменении условий всякого осмысления» [14]14
  Бланшо, цит. произв., с.216.


[Закрыть]
.

Действительно, обычный, средний человек (и только он) может обнаружить в проявлениях насилия отрицание правила, отказ не только от человеческого или божественного закона, но от мира и от самого бытия. И он же может знать, что этот отказ лежит в основе человеческой жизни, ставя сладострастие в пропорциональную зависимость от мира, который его подавляет.

Впрочем, нормальный человек подобным образом участвовал во всеобщем уничтожении, но другим путем – предаваясь религиозному мистицизму. Однако и здесь возникали те же сложности, так как сознание мистика ускользает в той мере, в какой им овладевает духовное насилие: восторг мистика также пропорционален беспорядку сознания. Но у Сада сам принцип беспорядка, по меньшей мере, не ускользал от беспорядочного сознания. Насилие, лежавшее в основе человеческого опыта, не представлялось сознанию насилием и беспорядком; оно было лишь отрицанием вообще и, оставаясь неясным, не затрагивало право обычного человека на возможное. Тогда как из творений Сада он узнал, что, хотя поиск возможного составляет его удел, благодаря высшим проявлениям сладострастия он, тем не менее, принадлежит невозможному.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю