412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ахмедхан Абу-Бакар » Избранное. Том 1 » Текст книги (страница 22)
Избранное. Том 1
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 11:19

Текст книги "Избранное. Том 1"


Автор книги: Ахмедхан Абу-Бакар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 32 страниц)

Женщины постелили скатерть, принесли вино и курзе. Только после того как мы поели (я, например, через силу – руки дрожали, во рту было сухо, но не хотелось выдавать волнения), Жандар обратился к нам со словами:

– Ну, молодцы, показывайте, что у вас есть? Кто самый смелый, пусть первым представит нам свой подарок.

Воцарилось молчание. Наконец заговорил отец Азиза Кальян.

– Давай, сынок! Нам нечего стыдиться! И он помог сыну развязать хурджин.

Под восхищенные возгласы присутствующих на свет появился яркий ковер. Не смог сдержать возгласа и я: это был тот самый знаменитый «карчар» чарахской мастерицы Зульфи, с которым я попал впросак! Значит, Азизу повезло там, где не повезло мне. И судя по одобрительному гулу почтенных мастеров, мой соперник мог уже считать Серминаз своею.

– Где же ты раздобыл это чудо? – спросил Жандар.

– У мастерицы Зульфи из Чараха, – отвечал Азиз, гордо улыбаясь.

– Ценная вещь! Что же ты дал ей взамен? – вмешался Ливинд.

– А взамен я оставил ей свое сердце.

Будто гром ударил! Пораженные, все обернулись к Азизу, а он улыбнулся мне и продолжал:

– Да, почтенные аульчане! Я оставил свое сердце у чарахской красавицы Зульфи. Не по своей воле участвовал я в борьбе за Серминаз – за девушку, которую совсем не знаю. Меня заставил отец: мог ли я его ослушаться? Но теперь, когда я достал этот ковер, я выхожу из боя. Я благодарен и тебе, Жандар, и тебе, отец, и Серминаз тоже, – если бы не вы, я не нашел бы своего счастья. И пусть ковер этот будет моим свадебным подарком Серминаз и тому достойнейшему, кого она изберет.

Сказав это, Азиз бережно опустил ковер и вышел. За ним выскочил еще не пришедший в себя Кальян. Все молчали, никто не знал, как расценить поступок молодого мастера.

Но тут на середину комнаты вышел Мухтар. Он ухмылялся – самый опасный соперник уступил ему дорогу! И конечно же, он понимал, что, не имея доказательств, я не посмею публично обвинить его в краже.

Мухтар, ликуя, вынул из свертка украденный у меня поставец, и тот пошел по рукам.

– Оригинально! – раздавались голоса.

– Ну-ка ближе к свету… Узор необычный.

– Как сплетены линии…

– Древняя работа.

– Лет примерно триста…

Постепенно поставец дошел до женской половины, и теперь все взоры обратились ко мне. А у меня будто язык отсох. Я не представлял себе, как покажу этим почтенным людям свои исписанные тетрадки.

– Ну, давай показывай свое ожерелье! – подбодрил меня дядя.

– Ожерелье! Ожерелье! – пронеслось но комнате.

– Это необычное ожерелье, – пролепетал я.

– Ну и хорошо! – ободряюще кивнул старик Хасбулат. – Покажи свое необычное ожерелье.

И я выложил на стол кипу мятой бумаги. Даян-Дулдурум, вспыхнув, схватил мои тетради, будто хотел проверить, не между ними ли спрятана обещанная находка. Но, ничего не найдя, спросил грозно:

– Что это за писанина?

– Люди добрые, – начал я смиренно. – Ожерелье мое, как я уже сказал, необычное. Оно в этих бумагах. Дайте мне немного времени, и вы убедитесь, что я принес Серминаз самое дорогое, что приобрел.

Что творилось в сакле Жандара! Почтенные мастера старались разглядеть тетради, которые дядя зажал в кулаке, намереваясь разорвать. Я пытался отнять у него мой труд. А Серминаз, я это заметил, сидела бледная на тахте и не сводила с меня испуганных глаз.

– Пускай объяснит! – сказал почтенный старик Хасбулат.

– Пусть он скажет, Даян-Дулдурум, нам ведь некуда торопиться, – поддержал и хозяин сакли.

И дядя вернул тетрадки, попутно крепко ткнув меня кулаком в бок.

Я уселся за стол, и тут мигом прошло все мое волнение. Я даже снял пиджак и пододвинул к себе поближе кружку вина на случай, если пересохнет горло. Оглядев всех, я начал: «Ожерелье для моей Серминаз».

И стал читать страницу за страницей, а когда осмелился в первый раз оторвать взор от рукописи, то увидел, что все слушают меня со вниманием.

И вот раздались первые возгласы одобрения и веселый смех именно в тех местах, которые и мне казались смешными, и когда я снова оторвался, чтобы глотнуть вина, то посмотрел прямо в глаза Серминаз, и эти глаза улыбались мне. И я снова читал и читал.

Свое долгое повествование я закончил уже тогда, когда лихой всадник – время – сменил черную бурку ночи на белый бешмет дня. Петухи возвещали утро.

Я отодвинул последнюю тетрадь и, обведя взглядом своих слушателей, сказал:

– Вот и все, дорогие земляки. А теперь судите меня как хотите.

Попросив позволения у хозяина, я вышел из сакли, побрел прочь из аула и бросился на мягкую траву у журчащего родника. Сюда и пришел за мной гонец сказать, чтобы я готовился к свадьбе.

Вот когда я окончательно понял, что любовь – это вещь серьезная.

Эпилог

Прошел год с того незабываемого рассвета, и каждый новый день этого годы был для меня прекраснее дня вчерашнего. Как ни старался мой почтенный дядя Даян-Дулдурум – да не померкнет о нем слава в горах! – дать нашему роду наследника более достойного, чем способен дать я, но мать моя, благороднейшая из благородных Айша, родила смуглую курчавую девочку. А вот моя красавица Серминаз, еще более похорошевшая за время нашего супружества, подарила мне сына – большеносого, как я, черноглазого и веселого.

Имя ему – Амру, что означает Жизнь.

<1967>

― СНЕЖНЫЕ ЛЮДИ ―

Эта история не досужий вымысел; ее рассказал мне отец, когда я качал люльку его внука.

Кичи-Калайчи

Пролог

В самом слове «аул» слышится далекий, протяжный, давний зов человека, затерянного между скал и ущелий, где лишь громкое эхо невнятным гулом отзывается на его «ау». Этим словом, ныне исчезающим из обихода, называли в Дагестане стеснившиеся, будто от ужаса, отчаяния и сиротства, от жестокостей холода и непогоды, каменные замшелые серые сакли, запятнанные лепешками кизяка и чудом прилепившиеся на крутых склонах гор.

Однажды я сбился с дороги в горах и по давнему совету наших старцев опустил повод, надеясь, что конь сам отыщет верный путь; но, мирно цокая подковами по кремням и гранитам, он завез меня в какие-то глухие места; впрочем, гнедому, наверное, были издавна знакомы кое-где уже поросшие стелющейся травой, кое-где загроможденные свалившимися со скал валунами и пересыпанные оползнями узкие заброшенные тропы, что ведут к величавым вершинам Дюльти-Дага, увенчанным вечным снегом. Внезапно конь остановился; он бил копытом в землю, он недовольно качал головой, встревоженный, будто укоряя себя за какой-то промах.

Я огляделся. Острая боль сжала сердце.

Сотнями пустых оконниц, черных дверных проемов глядел на меня оставленный людьми аул Шубурум. Шу-бу-рум! Будто вызывающий свист холодного ветра, протяжный вой в печной трубе, тоскливый вопль горного волка… Еще недавно здесь жили люди, которых с усмешкой называли «небожителями». А ныне брошен аул на одичалой тропе, как поношенная, старая, много раз залатанная, дырявая, не раз промокавшая под ливнями и просыхавшая на солнце овчинная шуба.

Сакли полуразрушенные, сакли в змеившихся по стенам трещинах, сакли с рухнувшей крышей… И посреди них мечеть, поднявшая в небо минарет, словно умирающий воздел последним усилием руку, взывая к аллаху. Что произошло здесь? Обвал? Землетрясение? Или, быть может, страшный мор проник в заоблачное селение, и все, кого не унесли на кладбище, в панике бежали из аула? Не потому ли так жалобно стонут полусорванные с петель ставни и плачет ветер, сдувая остатки золы из очагов, возле которых грелись когда-то веселые семьи горцев… Порой черные от копоти, порой белые, серые, синие внутренние стены комнат, полки и ниши, занавешенные пыльной паутиной, каменные полы, почерневшие от сырости. В узких улочках мечется заблудившийся ветер. Ни дымка, ни лая собаки, ни мычания идущей с пастбища коровы, ни звучного рыдания осла… Не слышно здесь и колыбельной песни, прерываемой плачем ребенка, не слышно и смеха детей, и говора взрослых…

Неподалеку на древнем кладбище стоят надгробные резные камни в рост человека: словно собрались и смотрят, окаменев от горя, предки тех, кто покинул эти сакли, эти крохотные поля-терраски на горных склонах, ныне позаросшие буйной растительной дрянью… Здесь и там слышится треск и скрип ветхих балок, тяжкое падение камня из рушащихся домов.

Я видел, как умирает человек. Я видел не раз, как умирает горный тур. И вот теперь вижу, как умирает селение, оставленное людьми…

Дико озирается мой конь. То ли тоска покинутого аула передалась ему, то ли печаль воспоминаний о детстве и первом добром хозяине-шубурумце… Наконец конь фыркнул и, понуро мотнув головой, словно пытаясь смахнуть невольную слезу, повернул обратно.

Повод опущен. Я не понукаю коня и знаю: он исправит ошибку и все-таки отыщет правильный путь.

А я думаю о последних днях Шубурума.

Часть первая
МОГИЛЬЩИК И ПОХЛЕБКА

Все началось с хинкала из свежей бараньей грудинки, который сварила в одно из воскресений прошлой осени Хева, жена сельского могильщика Хажи-Бекира. Это было то самое воскресенье, когда из города третий раз приезжал уполномоченный уговаривать шубурумцев переселиться с бесплодных гор на свободные земли Прикаспия, в благодать и раздолье, где построен и ждет новоселов вполне современный поселок. Но, как и прежде, упрямые шубурумцы не пожелали оставить обжитые ветхие сакли.

Люди медленно расходились по тесным проулкам, и казалось, что они входят в чьи-то ворота, за которыми видны еще ворота, и еще, и еще. Неторопливо шли старцы, уже заказавшие себе надгробные плиты (конечно, без последней даты) и как бы взглянувшие на свою собственную могилу, что отчего-то наполняет их гордостью и ощущением отрешенности, почти святости; громко разговаривая, шли озабоченные горцы и горянки, окруженные детьми. Перекликаясь, смеясь, бежали дети, еще не знающие, что в мире существует смерть, и не желающие ничего знать об этом; им некогда, уже сейчас, сегодня ждут сотни радостных дел, а впереди предстоят дела еще интересней, еще радостнее – даже дух захватывает! И все вокруг говорили, говорили громко и возбужденно; так смутным и грозным гулом наполняют дупло встревоженные пчелы, когда медвежонок просунет туда мохнатую лапу… По дороге здесь и там люди останавливались и, размахивая руками, доказывали друг другу то, с чем большинство давно согласилось, чему противились лишь немногие; каждый горячо поддерживал собеседника; право, это походило на разговор глухих: «Ты на базар?» – «Нет, на базар!» – «А я думал, ты на базар…»

Увы, так всегда бывает с детьми и шубурумцами: не удалось уговорить сразу – и чем больше проходит времени, тем больше возрастает их упорство, тем больше придумывают они доводов и резонов.

– Это кощунство – бросить могилы отцов!

– Нет, нет, нет, этого нельзя допустить! Здесь и земля нас знает, и мы ее знаем.

– Недаром бабушки причитали: «Да спасутся наши дети от чудовища, живущего на равнине!»

– Вы же помните нашего великого борца Мушлука из Шубурума, который поборол всех борцов мира, а помер от укуса маленького комара на равнине? Да, да, маленького малярийного комара!

– Если земли Прикаспия и вправду так хороши, то почему же они до сих пор оставались пустыми? Отчего раньше не нашлись люди, которые хотели жить легко и богато?

– В сказках всегда текут медовые реки…

Но вскоре говор прошел и затих в отдалении. Возвращаясь с собрания, Хажи-Бекир вспомнил, что дома ждет его хинкал из свежей грудники. Конечно, подобная трапеза требует словоохотливого собеседника и доброго вина. И Хажи-Бекир взял в сельмаге трехлитровую бутыль сухого геджухского вина и по пути домой все посматривал: кого бы пригласить в гости?

Но пока Хажи-Бекир был в сельмаге, люди торопливо разошлись: у каждого нашлись неотложные осенние заботы, да и день выдался на редкость солнечный и теплый. Одни спешили на маленькие поля убирать ячмень и кукурузу; другие размашисто косили поздние травы на скудных лужайках меж скал и на лесной опушке, чтобы набрать колхозному стаду еще стожок-другой; третьи работали на скотном дворе, на птичнике, приручали лошадей из табуна, что вернулся с летних пастбищ. Словом, в колхозе у всех было дел по горло: только неустанным трудом можно прокормиться на скудных землях Шубурума… Но Хажи-Бекира мало интересовали колхозные заботы, он избрал более доходную профессию – он могильщик, его дело – погребать усопших и готовить надгробные камни. Труд, конечно, не очень веселый – это хорошо понимает Хажи-Бекир, но кому-то надо делать и это. Да и платят неплохо – кто даст деньги, кто сыр, масло, отрез материи, даже барана. Впрочем, сам Хажи-Бекир никогда ничего не просит, довольствуется тем, что дают. И радость и недовольство он прячет в душе.

Шел Хажи-Бекир по аулу важно, вразвалочку, походкой, которую горцы называют: «И это мое и то мое!» Он знал себе цену, знал, что каждая семья в ауле рано или поздно обратится к нему. По привычке сельский могильщик брился редко: полузаросшее щетиной лицо, по его мнению, больше соответствовало скорбному ритуалу погребения… Был могильщик неуклюж, тяжел; темные волосы начинались почти от самых бровей, а лицо казалось неумело вытесанным из жесткого камня… Он шел и озирался, и все не находил достойного сотрапезника. Не приглашать же этого наглого зубоскала, колхозного охотника Кара-Хартума, что тащит, посмеиваясь, убитого кабана: единственный в ауле, он ест свиней, проклятых пророком Магометом… Или вот председатель сельсовета Мухтар, уважаемый человек, но почему-то он считает Хажи-Бекира бездельником, нахлебником, почти тунеядцем и все требует выправить патент на эту жалкую работу могильщика. А какой же Хажи-Бекир патентованный могильщик?! К тому же «сельсовет Мухтар», как всегда, спешит, словно где-то уже занялся пожар… Разве с ним получится спокойная трапеза?

А разве можно удостоить чести быть гостем вон того несчастного человечка, парикмахера Адама, хромого горбуна, что идет сейчас навстречу, сопровождаемый ватагой сорванцов, которые кривляются за его спиной. Могильщик глянул на ребят исподлобья – и они остановились; могильщик шевельнул похожими на усы бровями – и ребята провалились как сквозь землю, только за углом еще слышался торопливый бег многих ног.

– Чего они от меня хотят?! – взмолился Адам голоском пронзительным, как визг пилы. – Я же им плохого не делаю…

– А ты не обращай взимания…

– Я не обращаю, но они… Добрый день, Хажи-Бекир! – спохватился Адам, вспомнив, что еще не поздоровался.

– Здравствуй, Адам. Ну, как твои дела? Чью дочь собираешься сватать? – усмехнулся Хажи-Бекир.

Он знал, что бедняга парикмахер вот уже лет десять тщетно ищет себе подругу жизни и в Шубуруме, и в окрестных аулах. Сам-то могильщик женился два года назад и был доволен женой, заботливой и послушной. Вряд ли Хажи-Бекир любил Хеву, но уже привык к ней, как и к своей работе, привязался и даже скучал, если жене случалось отлучиться. Впрочем, и вообще-то не слишком разговорчивый – в ауле ходила поговорка «болтлив, как могильщик», – Хажи-Бекир считал непристойным беседовать с женой, а тем более делиться мыслями или советоваться. Наверное, все-таки профессия влияет на характер человека… А может быть, профессию выбирают по характеру?

Хажи-Бекир смотрел на Адама с полупрезрительной улыбкой.

– Теперь о девушках и не мечтаю, – вздохнул Адам, – хоть бы вдовушка согласилась. Поверь мне, дорогой Хажи-Бекир, до чего же грустно одному в сакле: ни огня в очаге, ни котла на огне… Не с кем даже перекинуться словом.

– А жизнь, что ни день, к могиле ближе!

– Да, да, жизнь уходит, а близкого человека все нет.

– Сочувствую, дорогой Адам. Жестокими стали люди.

– Нет, не жестокими, – возразил парикмахер, – просто они же не знают, как я любил бы, как обожал ту женщину, которая вошла бы в мою саклю; как берег бы ее, как бы лелеял! Столько во мне, дорогой Хажи-Бекир, еще нетронутой нежности… Наверно, не меньше, чем снега на Дюльти-Даге…

И горбун печально покачал большой головой, снова вздохнул и снова заговорил; не мог остановиться, как соловей, и было безразлично, кому петь – дубовому пню, цветущему лугу, мрачному буйволу, веселому жеребенку; говорил, потому что говорилось.

– Сказать по правде, дорогой Хажи-Бекир, надо быть одиноким среди людей, чтобы оценить женщину. Иногда в моих снах является прекрасная незнакомка, и так с ней бывает хорошо, будто надо мной зажглась лампада. Это не Ширин, не Лейла, но и о ней нельзя рассказать простыми словами…

 
Не тем она дорога для меня,
Что телом стройна и легка,
А тем, что душою прекрасна она
И шепчет мне ласковые слова…
 

Когда парикмахер читал стихи, его голос смягчался и делался почти музыкальным.

– Ого, я вижу, ты поэт!

– Да нет. Эти строки из чужого хурджина. А ты читаешь поэтов, Хажи-Бекир?

– Мне не до них, а им не до меня…

– Завидую я поэтам! Каким бы ни был калекой поэт, его всегда любят женщины. Иной человек похож на большой орех, а внутри пустой. А поэт – это всегда орешек с целебным душистым ядром.

– Бывает, бывает… – произнес Хажи-Бекир, с удивлением чувствуя, что смотрит на парикмахера уже с уважением, даже почтительно. – Да, да, черствые у людей души! – Хажи-Бекиру и в самом деле стало жаль этого простодушного человечка. – Была б у меня дочь, клянусь, выдал бы за тебя.

– Правда, Хажи-Бекир?!

– Правда.

– Спасибо хоть на добром слове. Есть ведь на земле и хорошие люди, потому и не теряю надежды, – сказал Адам и заковылял своей дорогой, но вспомнил и обернулся. – К твоей сакле, Хажи-Бекир, сейчас подъехал всадник. Поспеши встретить гостя.

И Хажи-Бекир поспешил, пытаясь догадаться, кто б это мог быть, и теряясь в догадках. Он даже пожалел, что не пригласил еще и парикмахера: где двое, там и третьему сыщется место.

А гостем оказался давний знакомый – бродячий мулла Шахназар, тот самый, что два года назад случайно заехал в Шубурум и обвенчал по незатейливым правилам шариата Хажи-Бекира с Хевой. Вдобавок и мулла и могильщик – оба трудятся для мира загробного; один расхваливает тот свет, другой помогает людям туда переселяться… Став могильщиком, суеверный с детства, Хажи-Бекир почувствовал себя священнослужителем и даже выучил наизусть несколько сур из Корана на арабском языке, в котором не понимал ни единого слова… Лукав мулла Шахназар, это про него сказано, что на двери вешает баранью голову, а внутри продает собачье мясо. Потому и приходится ему кочевать из аула в аул, стараясь не задерживаться. Еще говорят, что раньше на вопрос: «Много ли у вас грамотных?» – отвечали: «Один мулла!» А теперь, когда спрашивают: «Много ли у вас неграмотных?» – отвечают теми же словами: «Один мулла!» Чем дальше, тем труднее приходится Шахназару, и мулла пришел к выводу, что если раньше шайтаны существовали отдельно от людей, то теперь люди и есть шайтаны; как говорится, чужая-то спина видна, а своей не видать!

Друзья поднялись в саклю, когда Хева, такая же могучая, дородная, как Хажи-Бекир, черпаком уже раскладывала по тарелкам хинкал – галушки, сваренные в бульоне из свежей бараньей грудинки.

– Выходит, в самый раз успел! – воскликнул Шахназар, поправляя перстом усы, чтобы не лезли в рот, и засучивая выше локтей рукава старого бешмета.

– В самый раз, в самый раз, – подтвердил Хажи-Бекир, доставая подушки из ниши.

Хева постелила на пол клеенку, поставила мясо в плоской деревянной посуде, галушки в тарелках и отдельно приправу – чеснок с орехами, залитый простоквашей. Хозяин и гость сели на подушки, скрестив под собой ноги по обычаю горцев.

– Откуда грудинка? – спросил Шахназар.

– Хоронили позавчера одного коммуниста… Ты его знаешь: был учителем.

– Басмиллях… – пробормотал Шахназар, выбирая кусок полакомее. – Нет ничего лучше доброго хинкала для усталого человека.

Ели они с превеликим удовольствием, запивали хмельным виноградным соком: в наше время даже служители пророка отбросили как устаревшее запрещение вина мусульманам, ибо все равно нет на земле безгрешных людей. Ели и вели непринужденную беседу о том, о сем и обо всем прочем.

Могильных дел мастер недоумевал: как это, дескать, ангел смерти Азраил поспевает изымать души сразу из араба в Африке и мусульманина в Восточном Пакистане? На что мулла с деловым видом ответствовал:

– Чему ж ты удивляешься? Вон на реке Сулак построили электростанцию, и один человек каждый вечер нажимает кнопки, а в разных аулах и разных саклях одновременно загорается свет. Так это ж люди, а не ангелы!

Затем Хажи-Бекир посетовал, что вот, мол, отнимают кусок хлеба: два раза вызывали в сельсовет, грозили выслать из аула, если не займется полезным трудом.

– А я его спрашиваю, этого самого Мухтара: да разве ж бесполезна работа – предавать земле усопших?!

– А он что?

– Говорит: прежде за такое стыдились требовать плату! Но я и не требую. Разве я когда-нибудь спорил? Скупой недоплатит, щедрый прибавит: я все беру… Эх, зря я нынче поднимал руку против переселения!

– А что, разве и тут говорят о переселении?

– Давно.

– Помилуй аллах! Да как же правоверные могут оставить святые могилы отцов?! Срам! Какой срам!

– Срам, конечно… А что будешь делать?

– Нет, горцу не место на равнине, хотя бы там жареные чуреки росли на деревьях. Аллах давно приблизил нас к своему престолу, как же пренебречь милостью бога? Не соглашайтесь!

– Да мы и не соглашаемся.

– Ничего! Все уладится. А ты, главное, кайся, когда еще позовут в сельсовет. Наговаривай на себя. Сельсовет любит, когда у человека есть само-кри-ти-ка.

– Мужчине не честно говорить одно, а делать другое! – удивился Хажи-Бекир.

– Ничего! Все равно черного барана не отмоешь добела… Но если людям нравится, не жалей мыла, мой да усмехайся в бороду.

Беседа текла мирно, все больше согреваясь хмелем. Небо над саклей было ясным, нигде ни облачка. А между тем неотвратимо приближалась гроза – вместе с бульоном из медного котла, которым горцы всегда завершают трапезу. Никто ничего не подозревал. Хева налила жирный бульон в глубокие узбекские пиалы и первую подала гостю, а вторую поставила перед мужем, сказав: «Пейте, пока не остыло!»

Развеселившийся от вина Хажи-Бекир поднял обеими руками пиалу и, позабыв, что горячий жир сродни расплавленному металлу, разом вылил в глотку добрую половину. Ох, что было! От ужаса глаза могильщика выкатились и остекленели, вывалилась из рук пиала, облив горячим колени; захрипел и поперхнулся несчастный; вскочил, схватившись руками за горло, заплясал, затопал и, взглянув на побледневшую Хеву, прорычал роковые слова:

– Талак-талак, талми-талак!

И грянули эти слова в сакле, как небесный гром, как горный обвал, как выстрел из пушки.

Странное дело, смысл этих слов не только нам, живущим сегодня, но и тем, кто веками покоится на склоне горы Буйволиный Череп, усеянном надгробиями, не был никогда понятен. Этих слов нет ни в одном толковом словаре, ибо и толковать в них нечего. Они ничего не значат, пока не произнесешь их вслух, а тогда это – бомба, брошенная в дымоход, раскалывающая саклю, как грецкий орех, тушащая уютное пламя домашнего очага, разрушающая семью. Поэтому автор советует быть чрезвычайно осторожным в обращении с этими словами, ни в коем случае не произносить их вслух в присутствии своей жены, матери твоих детей, особенно если в доме есть посторонний человек, и он не глух, как пень.

У муллы шевельнулись усы, словно у кота, почуявшего мышь. Осторожно отодвинул он от себя пиалу, поглядел на Хеву, поглядел на корчившегося хозяина… Музыканту радость, когда играют свадьбу; мулле радость, когда у людей ссора. Шахназар потер подбородок.

– Ай-яй-яй, до чего ж, наверное, тебе больно, дорогой! И как могла жена не предупредить?! А все-таки не следовало произносить эти слова, хотя… Может, я ослышался, а? Может, ты вообще их не произносил, а?

– Могу повторить! – просипел обваренным горлом Хажи-Бекир.

– Нет! – отмахнулся обеими руками Шахназар. – Зачем повторять? Да, что ж делать? Что же делать! Лучше бы, конечно, не говорить их, но уж если сказаны, – пусть свершится!

И Шахназар повернулся к Хеве:

– Эй, женщина, ты слышала, что он сказал?

– Слышала…

– Так чего же ты стоишь? Больше ты ему не жена!

– Я… а! – пытался возразить Хажи-Бекир, но лишь невнятное бульканье вырвалось из его горла.

Молча повернулась Хева, молча открыла дверь, молча переступила порог. И только в последний миг не сдержалась: хлопнула дверью что было силы. Так уж воспитали ее родители – покорной древним обычаям, привыкшей скрывать желания и мысли, привыкшей повиноваться! Хлопнула дверью – и это было уже дерзостью! Хлопнула и ушла к родным. Теперь Хева при живом муже считалась вдовой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю