Текст книги "Сокровища Улугбека"
Автор книги: Адыл Якубов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)
– Еще раз говорю, не шути со мной, дервиш!.. Коли таков был приказ и ты принял его к исполнению, зачем пришел к бывшему султану? В чем твоя цель?
Каландар помолчал, потом ответил серьезно и скорбно:
– Моя цель… в меру сил своих приносить добро людям науки.
Улугбек не уловил тона, в котором были произнесены эти слова.
– Продолжаешь смеяться, да?.. Человек оставил храм науки, стал своим среди невежд и гонителей науки, а теперь пожелал приносить добро людям науки? С чего бы это, дервиш, и как я могу поверить в такие превращения?
…Они долго говорили в ту ночь. Не сразу открылась перед Улугбеком душа Каландара, но, когда султан поверил в искренность дервиша, в чистосердечное признание им своей ошибки, когда узнал, какую помощь оказал Каландар Али Кушчи, Улугбек возблагодарил аллаха. «Вот она, чистая душа под грязным покровом одежды нищего, – подумал Улугбек. – Вот оно, служение истине и добру. А стало быть, и науке. Ибо что есть истина, спросили однажды мудреца Абубакира Тахира Абхари, и он ответил: „Наука“. „А что такое наука?“ – снова спросили его. И он ответил: „Истина“… А я бы добавил еще: „И добро…“
Припомнилось Улугбеку в беседе с Каландаром и то, что советовал сделать прямодушный и верный Бобо Хусейн, – поднять городское население, ремесленников, простой люд. Он тогда не послушал совета, не поднял „чернь“, а в ней-то, может быть, и было его спасение, в ней чистота и добрая сила… Но что случилось, то уже случилось. Надо думать о завтрашнем, а не о вчерашнем.
Из рассказа Каландара Улугбек понял, что место, куда Али Кушчи тайно отвез шестнадцать сундуков с книгами, никому не известно, кроме самого Али Кушчи. Но он-то, Улугбек, должен знать его!
– Я встречусь с мавляной, – сказал Каландар, – передам ему ваше желание, и мы догоним вас в дороге, учитель.
– Нет, Каландар. Али Кушчи должен скрыться. Его будут искать, преследовать.
– Тогда я сообщу вам. Я найду способ…
„О всевышний, о жизнь! Вот как круто поворачиваешь ты передо мной ход событий! В трудный час, покинутый и одинокий, пришел ко мне когда-то этот простодушный джигит, теперь сердце его откликнулось на тревогу моего сердца, его боль слилась с моей… Благодарю, благодарю!“
– Благодарю тебя, Каландар… И прости меня. Прости мою вину перед тобой… Увы, я не спас твой родной город от Барак-хана… Не уберег твою любимую, – на миг в памяти Улугбека предстала Хуршида-бану, невольница гарема, ее распущенные, длинные, до полу, волосы, печально-трогательная, беззащитная красота. – Много тягот пришлось тебе испытать, я добавляю тебе новые. Не знаю, смогу ли отблагодарить тебя за них я сам, – Улугбек положил руки на плечи Каландара, – но да наградит тебя всевышний за чистое сердце, за верность… сын мой…
14Али Кушчи вернулся в Самарканд около полудня. Понукаемый пятками мавляны, осел весело бежал вперед, а его собрат, на котором восседал Мирам Чалаби – он теперь вел верблюдов, – несколько поотстал.
Каландар встретил учителя и ученика там же, где третьего дня проводил их, – у подножия горы Кухак.
Дервиш все эти часы после прощания с Улугбеком ходил взволнованный. Слезы султана, его руки на плечах Каландара – все это потрясло бывшего сурового воина и тоже бывшего теперь, если не по одежде, то по образу мыслей, дервиша. Каландар дал себе клятву во что бы то ни стало исполнить последнее желание повелителя-устода.
Вернувшись из «Баги майдан» к обсерватории, на свое наблюдательное место, Каландар довольно долго выжидал, не появится ли поблизости какая-нибудь сомнительная личность. Удостоверился, что кругом все тихо и спокойно, взял хурджун и осторожно спустился вниз, прошел оврагом вдоль высохшего ручья до места встречи с Али Кушчи.
Шел он ночью, во вторую ее половину, и все же нежданно наткнулся – уже рядом с условленным местом – на двух табунщиков. Молодой и пожилой, они сидели, беседуя о чем-то у костра, подкидывая в пламя сухие ветки. Дервиша с хурджуном на плече они встретили уважительно, напоили кумысом, угостили холодным мясом. Но Каландар словно и не ощутил вкуса питья и еды; он беспокойно вставал, уходил, возвращался (будто взглянуть на лошадей, пущенных табунщиком пастись неподалеку). К утру поднялся на Кухак, благо гора была невысока, и увидел сквозь клочковатую пелену сизого тумана небольшой караван; тогда он признался табунщикам, удивленным его непоседливостью, что пришел сюда на встречу, и попросил коня. Пожилой табунщик разрешил взять иноходца.
Каландара, взволнованного и несколько запыхавшегося, встретили Али Кушчи и Мирза Чалаби.
– Что случилось, Каландар? – встревожился мавляна.
– Хвала аллаху! Все спокойно, устод.
Торопливо и сбивчиво рассказал Каландар о вчерашнем свидании с Улугбеком, о желании повелителя узнать, где спрятаны книги. Али Кушчи, не дослушав его, спросил:
– По какой дороге поехал повелитель?
– По дороге к Кешу…
– Дай мне своего коня, – приказал вдруг мавляна.
– Но… это не мой конь… и потом, Мирза Улугбек ведь сказал, что вам надо спрятаться… Да и сам я видел, что вас искал эмир Султан Джандар…
– Дай коня, говорю, или я пойду пешком!
– Но, устод…
– Ты сказал: устод. Пойми, что и я хочу видеть своего устода, не мешай мне, сын мой. Я не прощу себе, если не попрощаюсь с ним… Дай мне коня, Каландар!
Каландар недолго раздумывал, жажда немедленного действия снова захлестнула его.
– Тогда мы едем вместе. Я не могу оставить вас! Повелитель поручил мне оберегать вас, мавляна.
Каландар оставил табунщикам верблюдов как залог до возвращения двух коней. Взял у молодого табунщика чекмень [шапку, они пришлись впору. И, не теряя ни минуты, отправив с обсерватории одного Мирама, бывший дервиш и ученый пусти-ись в путь.
Солнце поднялось уже на высоту тополя, оно, словно по распоряжению смилостивившейся над бедными людьми природы, грело не по-осеннему сильно. В небе распелись жаворонки. Но нежные белые паутинки, реявшие в прозрачном, все-таки не прогретом воздухе, напоминали, что весна далеко, да и лето прошло.
Али Кушчи и Каландар мчались степью, в стороне от обычной дороги. Надо было обойти Самарканд, но все равно его близость давала о себе знать. Степь была обжитой: то и дело им попадались пастухи и подпаски, лениво дремлющие в тени какого-нибудь холма; в золотистых рощах пестрели цветастые платки девушек и женщин, ветер доносил их голоса, крик и гам детей. Когда всадники спускались в ложбины, громадный высокостенный город скрывался из глаз, но, стоило выехать на косогор, он опять маячил перед ними и потом сбоку от них – по мере их движения в объезд Самарканда; с более высоких холмов они могли разглядеть, если бы остановились, даже отдельные дворы в городе, похожие издали на медные блюда, а сияние куполов мечетей медресе и усыпальниц сопровождало путников долго-долго.
Как мирны картины, встречавшие их, этих несчастных, гонимых сторонников Улугбека, будто и дела нет людям до бед и преступлений, творящихся за этой внешне безмятежной пеленой жизни. А люди на самом-то деле живут совсем не мирно, ненавидят, преследуют друг друга. Вот и с Улугбеком, повелите-лем-устодом, обошлись несправедливо, не по совести. Да, Али Кушчи предчувствовал это еще в ту ночь, когда устод неожиданно вызвал его к себе в Кок-сарай. Но то, что ему, ученому, астроному, не дадут даже близко подойти к обсерватории, которую он создал, – такой судьбы для Улугбека, судьбы изгоя, не предвидел и Али Кушчи… Если такова судьба повелителя, того, перед кем падали ниц, какой же будет его, Али Кушчи, собственная судьба? С ним и подавно церемониться не станут.
Почувствовав, как сердце его охватывает давний холодный страх, Али Кушчи обругал себя трусом и еще яростнее пришпорил коня. Даже на краю пропасти устод не позабыл о своем шагирде. «Велел оберегать меня, словно я особа, которой положены телохранители. Он не велел мне искать встречи с собой, но я не могу… не могу не услышать последних ваших напутственных слов, устод… Нет, нет, Али Кушчи не из низкого племени неблагодарных, не из тех, кто при виде чужого меча над своей головой трусливо бежит в кусты».
Через степь и рощи, через скошенные посевы и холмы всадники, сократив расстояние, выскочили наконец на дорогу, ведущую в Кешу. Но и здесь они пошли параллельно ей, по косогорам и полям. То навстречу им, то обгоняя их, мчались по дороге воины, и тогда осторожности ради они спрыгивали наземь и держались так, чтобы с дороги их не было заметно.
Когда солнце стало клониться к западной части горизонта, они миновали Димишк, и тут зоркий глаз Каландара заметил на дороге четырех всадников впереди; выехали из Димишка, видно, незадолго до них, ехали очень медленно, будто нехотя.
– Стойте, мавляна, воины!.. Обернутся, увидят нас, поскачут – догонят. У нас лошади притомились… Спрячемся?
И в самом деле всадники остановились, оглянулись, и двое из них пошли назад, к ним!
– Спустимся в лощину? – полувопросительно сказал Каландар. Но тут Али Кушчи воскликнул:
– Устод!
Он узнал переднего всадника по светло-серой чалме, конец которой развевался на ветру. Передний всадник вдруг резко прибавил коню прыти. И Али Кушчи, в свою очередь, пришпорил коня, помчался навстречу.
– О сын мой, дорогой мой… О аллах, благодарю тебя за эту радость – за свидание с моим сыном, – Улугбек силился говорить, как обычно, спокойно, но голос дрожал и на ресницах блестели слезы.
Али Кушчи прижался лицом к лицу устода.
– Учитель, как я рад, как я рад…
За время, прошедшее после их ночной встречи в Кок-сарае, Улугбек сильно сдал. Али Кушчи показалось, что лицо учителя покрылось множеством новых морщин – глубоких, глубоких морщин, – а одежда паломника старила Улугбека еще сильнее. Только глаза были те же: бездонные, проницательные, полные боли, которая волновала сердце, и знакомой отцовской теплоты, притягивающей к устоду самые холодные души.
Сердцем уловив их состояние, Каландар взял коней под уздцы и отошел к Мухаммаду Хисраву, который вместе со спутниками остановился поодаль.
Улугбек, как бы смущаясь, вытер слезы концом чалмы, сказал:
– Ну, как с книгами?..
Али Кушчи коротко рассказал, где спрятаны книги.
– Драконова пещера? – Лицо Улугбека посветлело. – Помню, помню. А кто еще знает о месте, которое скрывает наши книги? – спросил Улугбек, подчеркнув слово «наши».
– Мой талиб Мирам Чалаби, да вот теперь надо будет раскрыть тайну перед Каландаром Карнаки.
Помолчав, устод спросил:
– А помог ли чем мавляна Мухиддин?
Али Кушчи хотел было сказать правду о неблагодарном, трусливом шагирде, но потом подумал, что не стоит ни Улугбеку приносить лишних огорчений, ни Мухиддина чернить, хоть было бы и поделом, как-никак двадцать лет вместе провели в одном медресе.
– Помогал… кое-чем…
Прикусив кончики усов, Улугбек понимающе кивнул головой.
Они расставались недолго, но трудно. Тяжко было на душе. Хотелось внушить друг другу надежду, но в чем она могла заключаться, где было искать ее?
– Сын мой Али! Я покидаю тебя, покидаю этот любимый край… Ты опора моя, я благодарю аллаха за милость, которую он явил, послав тебя мне в дни невзгод… Береги себя, скройся от ищеек и палачей… Бог весть, увижу ли я вновь нашу землю. Бог весть, что ждет меня на чужбине. Но если сбудутся мои надежды… и я… окажусь в медресе Каира или Багдада… если удастся продолжить свои научные занятия, то книги, сохраненные тобой… коли я не приду за ними и ты не придешь ко мне с ними… тогда я пришлю, может быть, человека к тебе, надежного своего человека… Жди. Да сохранит тебя всевышний, сын мой!
– А золото, устод?
– О золоте не говори… Да сохранит тебя всевышний, Али, да сохранит…
15Словно оживленный хорошей баней, став после встречи с Али Кушчи легким, подвижным, снова уверенным в себе, скакал Улугбек по дороге, ведущей к Кешу… Коль есть такие ученики, жизнь, право, не прожита напрасно и не пропадут, не пропадут ни сорокалетний труд собирания духовных сокровищ, ни собственные творения.
Но такое состояние духа, как это с ним теперь нередко бывало, продержалось недолго. В голову снова полезли мысли о бренности всего сущего, а более всего тяжелые и, увы, правдоподобные предположения, что все вокруг себя он видит в последний раз: и эти задумчивые поля с осенним шелком паутинок над ними, и обнажившиеся сады с желтыми коврами палых листьев понизу, и эти бурые косогоры в полыни и ковыле, и горы вдали, что закрылись белесым туманом. И уже не благодарение аллаху рождалось в его душе, а мольба униженная о том, чтобы всевышний ниспослал ему терпение и мужество.
С вершины одного из холмов, по которым вилась дорога, Улугбек увидел сзади себя двух вихрем скачущих воинов; впереди есаул, судя по украшению на шлеме, он размахивал копьем и, видимо, кричал, стараясь, чтобы Улугбек его заметил и остановился; впереди же себя, на холме пониже того, на котором Улугбек придержал коня, маячила еще одна фигура всадника – воина ли, отсюда не разглядеть было, но стоял тот всадник лицом к движению паломников. «Похоже на засаду», – подумал Улугбек, и сердце его дрогнуло от тревожного предчувствия, а потом заныло так же сильно, как и при расставании с дворцом. Поводья, которые он натянул изо всех сил, не дали ему упасть.
Боль прошла так же быстро, как и наступила, но предчувствие неотвратимой беды не покинуло Улугбека.
Подскакали воины. Есаул, человек с монгольским разрезом глаз, резко осадил своего боевого карабаира[57]57
Карабаир – название породы лошади.
[Закрыть], приложил руку к груди, поклонился в седле. Второй заученно повторил его движения.
– Да будет счастливым путь, избранный вами, повелитель… Пусть аллах дарует вам вечную жизнь!
В улыбке есаула было притворство, в глазах его Улугбек уловил и холод и насмешку, столь не вязавшуюся с пышнопочтительными словами. Улугбек сделал вид, что принял приветствие всерьез:
– Да услышит вас аллах, сыны мои… Что скажете еще? Затем ли скакали вы из Самарканда, чтобы пожелать мне удачного паломничества?
Есаул снова поклонился.
– Еще я принес вам привет от луноликого вашего сына, благословенного шах-заде, что молится о своем отце и благополучии его.
– Спасибо и ему… что же он велел передать мне?
– Наш повелитель приказал, чтобы мы проводили вас с почетом, как подобает человеку вашего сана и вашей известности.
Улугбек выпрямился, прямо, глаза в глаза посмотрел на есаула.
– Мухаммад Тарагай не для того отправляется в святую Мекку, чтобы возвратиться потом снова на трон, поэтому султанские почести ему теперь ни к чему… Коли за этим скакал, то вернись и передай мои слова шах-заде!
Лицо есаула выразило крайнюю степень восхищения и одновременно сожаления, что невозможно выполнить сказанное таким достойным человеком, каков собеседник есаула.
– Хвала вашей скромности, ваш покорный слуга восхищен вами… Но луноликий наш повелитель, ваш сын и престолонаследник, строжайше напутствовал нас – не дело, если мудрый и благороднейший покинет Мавераннахр подобно какому-нибудь нищему. Венценосец дарует вам пищу и одежду, целый караван из трех верблюдов, прибыть они должны на рассвете… А пока мы любезно просим вас отдохнуть и переночевать вон там в кишлаке, – и есаул, подобрав ремень плетки, ткнул кнутовищем в сторону маленького кишлака, видневшегося слева от дороги, среди холмов.
Вместо ответа на приглашение Улугбек снова стал всматриваться во всадника, неподвижно стоявшего впереди; что-то было в нем знакомое, но слишком далеко тот находился, чтобы разглядеть его.
– Это не эмир Джандар?
– Эмир Джандар? – переспросил есаул, опять нехорошо заулыбавшись. – Что делать эмиру одному на пустынной караванной дороге? – И повернул коня к маленькому кишлаку, месту их ночлега.
«На вопрос не ответил и враз потерял всю свою приторную вежливость… Что еще понадобилось Абдул-Латифу от меня?»
Улугбек медленно поехал вслед за есаулом. Перед глазами маячили далекие горы. Снова пришли мысли о неизбежности смерти, о близости ее, только теперь успокоительные мысли. «Зачем дрожишь, Мухаммад Тарагай? Боишься потерять голову? Но много ли она стоит ныне – без трона, без собольей шапки, без знаков султанского отличия твоего от других людей?.. Кто, как не ты, говорил, что лучше скорее умереть здесь, на родимой земле, чем позже на чужбине?»
По обыкновению своему, он подтрунивал над собой, над своими страхами, но предчувствие близкого конца все сгущалось в душе и лишь в самом кишлаке, когда увидел он тонкий синий дымок над дворами, услышал блеяние и мычание овец и коров, вернувшихся с пастбищ, и плач детворы, и покрикивания мужчин, когда ощутил запах свежевыпеченного хлеба, душа его чуть успокоилась.
«Будь что будет, – решил он. – Надо поесть, поспать хорошо перед завтрашней дальней дорогой, если аллах позволит пойти по ней».
Разместились все они – Улугбек, хаджи Хисрав, воины – в первом, стоящем на краю кишлака доме. Жильцов отсюда, видно, выгнали – ни в комнатах, ни во дворе не было никого. Поклажу Улугбека занесли в дом, потом увели куда-то их коней. Сами воины решили ночевать во дворе.
Чтобы успокоиться, Улугбек стал устраивать себе поуютнее ночлег: перенес хурджуны поглубже в комнату, зажег светильник в нише. Вместе с Хисравом разжег огонь в предназначенном для него месте – пригодился хворост, принесенный со двора.
Подходило время вечерней, предзакатной молитвы – намаз-гар. Улугбек пошел к выходу для того, чтобы во дворе совершить омовение.
Вдруг резко и громко хлопнула дверь на террасе. Через мгновение распахнулась дверь в комнату и на пороге появился великан в черном чекмене с огромным туркменским тельпеком[58]58
Тельпек – мохнатая папаха из каракуля со свисающими завитками, которую носят туркмены.
[Закрыть] на голове. «Саид Аббас!» – вспомнил вдруг Улугбек и отскочил к стене.
– А вот ты где! – закричал черный и, словно стервятник, кинулся к Улугбеку.
Сначала Улугбек изловчился и, собрав все силы, отбросил от себя Саида Аббаса, но тот вновь вцепился в него, норовя схватить за горло. Опять распахнулась дверь.
– На помощь!
Но есаул с монгольскими глазами не стал помогать султану; ударом ноги он свалил его и вместе с Саидом Аббасом упал сверху на Улугбека. «Где хаджи? Чего они хотят, эти изверги?» – успел подумать Улугбек.
А хаджи лежал в углу, забился под чекмень, свернулся в клубок.
От острой боли где-то под сердцем Улугбек едва не потерял сознание. Ему заломили руки за спину, пиная ногами, поволокли из комнаты. «Как барана жертвенного… Где ты, Али? Зачем я отпустил тебя?» Боль все нарастала, тело уже не чувствовало ударов – болело внутри, сердце болело.
Улугбека бросили во дворе, на миг оставили в покое.
За это мгновение он услышал стук копыт (кто-то въехал во двор), и привиделось ему бездонное небо, звезды в разрывах черных, быстро проносящихся туч. А еще широкая-широкая степь, теплый вечер в степи, фигура деда, припадающего на левую ногу. А еще Сарай-мульк-ханум, белые, нежные пальцы ее в перстнях, голос ласковый, вроде журчащего ручья: «Не хочешь спать, стригунок мой, тогда полюбуйся на звезды. Это милосердные ангелы парят в небе, славят создателя. Полюбуйся, стригунок мой, полюбуйся…»
Сжав зубы от боли, Улугбек попытался читать молитву, но не смог сосредоточиться. Он приоткрыл глаза, и последнее, что увидел в своей жизни, был Саид Аббас, в яростном замахе вознесший над ним, полуживым-полумертвым уже, кривую саблю.
Последнее, что успел подумать Улугбек, было: «За что, создатель?»
И еще: «Прощай, Али, сын мой…»
Часть вторая
1Мавляна Мухиддин охвачен предчувствиями тяжкими, неясными и потому особенно устрашающими.
После хуфтана – последней молитвы, свершаемой правоверными перед заходом солнца, мавляна вознамерился было прилечь. Но стук в дверь поднял его с постели. Наспех одевшись, Мухиддин со свечой в руке пошел открывать. Замирая от страха, приподнял засов: на пороге стоял отец, хаджи Салахиддин. Он тоже держал свечу, но одет был совсем иначе, нежели сын, – в белой чалме поверх остроконечной тюбетейки, в златотканом халате, будто собрался на некое торжество. Только вид у хаджи Салахиддина был не обычный торжественно спокойный, а такой, словно ювелир торопился на пожар. Он задул свечу, быстро прошел в комнату, но на почетное место не сел, а, стоя, кивнул сыну – закрой дверь! Мавляна набросил цепочку, молча взглянул на отца: колючие глаза Салахиддина приказали подойти ближе. Мухиддин почувствовал холодную дрожь.
– Твой любимый учитель… Мирза Улугбек, сын Шахруха, покинул сей бренный мир, – прошептал ювелир внятно и многозначительно.
Серебряный подсвечник беззвучно упал на тонкий шелковый ковер: мавляне Мухиддину недостало сил удержать его. Отец быстро нагнулся, схватил горящую свечу, поднес ее к бледному лицу сына.
– Ты понял, что я сказал?
– Когда это случилось? – тоже шепотом спросил мавляна.
– Вчера ночью… Его обезглавили!
– Кто?
– Кто?! – Хаджи Салахиддин рассмеялся ядовито. – Кто в силах был это сделать, тот и сделал… Его же отпрыск кровный, шах-заде Абдул-Латиф!
– О, милосердный аллах!
– Теперь жди, пойдет резня! – Ювелир сказал это убежденно и уже не приглушая голоса. Словно еще больше запугивал сына. – Теперь, говорю я, все родственники, все близкие бывшего властителя, все его учителя-нечестивцы и шагирды его, все, все теперь испытают на себе гнев победителя шах-заде, всех он покарает, в темницы упрячет, в изгнание рассеет!
– За что же, отец?
– «За что же»? – Хаджи Салахиддин передразнил робкий шепот сына. – Вы же ученый муж, о мавляна, и не догадываетесь, за что? А разве когда-нибудь было иначе? Старый халат не для плеч нового владельца. Да и зачем он ему?.. Многих, многих шах-заде покарает, иные и обезглавлены будут, подобно покойному Мирзе Улугбеку.
Мавляна Мухиддин едва стоял на ногах – не будь здесь отца, который по-прежнему не садился и не приглашал сына сесть, он бросился бы на постель, зарылся бы в подушки: не видеть ничего, не слышать про все эти ужасы!
Мавляна закрыл глаза, зашептал молитву, поднеся руки к лицу.
Салахиддин-заргар[59]59
Заргар – золотых дел мастер; ювелир.
[Закрыть] чуть-чуть смягчился.
– Тысячу и тысячу благодарностей аллаху за то, что надоумил меня не порвать с шейхом Низамиддином Хомушем. Шейх был и остался моим пиром. А поверил бы и я… как ты, этому безбожному султану… не знаю, что спасло бы нас теперь… Я сейчас… да, да, на ночь глядя, отправлюсь к светлейшему шейху. Надеюсь, что и тебя позовут. И ты пойдешь! И бросишься к его ногам, умоляя о прощении грехов. Плакать должен и каяться, говорить, что шайтан сбил тебя с пути. И что уповаешь на милость аллаха! Понял, что я сказал?.. Не стой как пень, отвечай!
– Понял, благословенный…
– И скажешь еще, что давно отошел от всех мирских дел, от научных занятий, от сего бренного мира отошел… тайно, в душе, да боялся в том признаться еретику султану…
– Благословенный, нужно ли такое? Ведь от повелителя – да пребудет душа его в райском саду! – мы видели только добро…
– Много добра видел?! Ну, тогда поднимись на минарет соборной мечети и кричи о том на весь Самарканд! – Салахиддин-заргар сжал кулаки, точно собирался ударить несогласного. – Видел добро? Безмозглый! А притеснения их? А Абдул-Азиз, да будет уготован ему ад?! Иль Хуршида не твоя дочь, это дитя, вымоленное мной у аллаха, светоч моих глаз, бутон моего цветника?
Мухиддин отвел взгляд от горящих яростью глаз отца. Медленно шевеля губами, произнес:
– Повелитель был в неведении о злодейских планах шах-заде.
– «Был в неведении»!.. Это ты в неведении! Тайны вселенной они познали, – издевательски рассмеялся старик. – Ничего вы не познали! И жизнь ты знаешь, мудрейший из мудрых, меньше темного простолюдина… Так запоминай, что говорят неглупые люди: завтра начнется резня и первой скатится твоя голова! Среди иных безбожных голов – твоя первой скатится, и дом твой будет первым предан огню! Первым!
Сын покачнулся, с трудом удержался на ногах, схватившись за спинку кресла. Хаджи Салахиддин поддержал его под локоть, усадил. Из ниши стенной вынул чайник и пиалу. Налил чаю Мухиддину. Тот, стуча зубами о край пиалы, сделал несколько глотков. Отец, остыв, пристальнее вглядывался в лицо сына.
– Прости меня, если так тяжелы оказались для тебя мои слова. Но думаю я не о себе – о тебе, о доме твоем, о семье… Над нашим домом черные тучи… Ты говоришь: вы видели хорошее. Верно, видели и такое от наследников эмира Тимура, – вот уж чья душа пусть возрадуется в раю! – видели мы всякое. И плохое тоже. А начнет шах-заде разыскивать людей, близких к отцу своему, найдутся доброхоты, укажут на тебя первого, на нас с тобой… Ты же не ребенок, думай как взрослый!
Мавляна Мухиддин сидел, подавленный, недвижный. В слабом свете свечи лицо его казалось безжизненным. Хаджи Салахиддин скрыл тревогу за привычной суровостью и решительностью:
– Ну, я пошел к пиру… Если он вызовет тебя – утром ли, ночью ли, тут же прибудешь и скажешь шейху все, что надо. Так, как я тебе велел. И запомни: у нас нет другого выхода!
Нарочито четкими шагами Салахиддин-заргар направился к двери.
Еле доплелся до постели мавляна Мухиддин после ухода отца, разбитый и обессиленный, свалился на ложе. Не мог заснуть всю ночь. Стоило закрыть глаза – ив воображении представал устод Улугбек, закрывающий голову руками от занесенной над нею сабли… Голова устода, залитая кровью, катилась в пыли и прахе по земле, вращая глазами и что-то шепча, казалось, обращаясь к нему, Мухиддину.
Тогда вскакивал мавляна с ложа – в ужасе, еле сдерживаясь, чтобы не закричать. И ходил, ходил по комнате до полного изнеможения. Но стоило лечь в постель, и снова видения преследовали его. Он и клял себя за слабость, за готовность сделать так, как велел отец, и убеждал в том, что именно так надо поступить, что устода уже нет в живых и, стало быть, нельзя счесть изменой ему слова «раскаяния», которые Мухиддин должен был сказать шейху.
Он вконец измучился и потому, когда на рассвете за ним пришел наконец от Низамиддина Хомуша посыльный, испытал даже некоторое облегчение.