355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » А. Корин » Феномен «Что? Где? Когда?» » Текст книги (страница 15)
Феномен «Что? Где? Когда?»
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 23:40

Текст книги "Феномен «Что? Где? Когда?»"


Автор книги: А. Корин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)

В центре Потсдама были несколько домов, где селились все советские работники театра. А также те, тоже советские люди, которые за теми советскими наблюдали. И пересечь квартал и просто выйти, куда-то в город, уже считалось как бы очень, очень нехорошим проступком, который разбирался на партийном бюро и так далее, и так далее... А тут, я мало того, что переступил. Я со своим другом путешествовал по ресторанам и рисовал всяких девочек. То есть, по их логике, наверняка налаживал связи со шпионами... Кстати, про этого моего друга. Много лет спустя мы встретились с ним. Это был прекрасный такой общительный человек. Он сам меня нашел. Ну, посидели, выпили. Он – немного. Я – как всегда. Тогда я еще пил. Может быть, слишком много. По-моему, это было в "Метрополе"... И он показал мне фотографии, которые он делал по заданию этой самой разведки, фотографии, которые он делал с меня и в ресторанах и в других местах. Он как раз и был тем самым человеком, который меня сдал. Так меня перевели потом, как буйвола такого, человека не нашего, перевели в наказание в Десау. В другой город. Просто в другую военную часть. Перевели в должности человека, который должен был рисовать лозунги на красном кумаче. Лозунги?! Каждое утро я должен был вставать и до вечера рисовать лозунги. Вот это было самое страшное. Самый страшный период моей жизни, потому что, как бы я ни рисовал – хоть по системе Чистякова, по реализму, или как Базиль меня учил, но буквы у меня не получались. Я не мог нарисовать ни одного лозунга. И меня списали, уволили. И я приехал в Москву. Вот так закончилась моя первая немецкая эпопея.

А вот эта вот история с театром...

– Да, у меня много таких историй. Вот я был главным художником театра имени Ленинского комсомола и многое из того, что я придумал здесь... Впервые здесь, в России. Я потом узнал, что на Западе это уже было давно, потом было разворовано, не увидело свет и было разворовано, поэтому сейчас я к воровству отношусь очень терпимо. Как потом выяснилось, многие композиторы известные, любимые мною, жили на воровстве, и многие художники, и многие режиссеры, и так далее, и так далее... Так что это – закон искусства такой – воровать друг у друга. Но ведь украсть тоже надо уметь. И вот это вот единственный ограничитель для талантливых людей. Как говорил Мейерхольд, если ты сделал что-то и это что-то хочется украсть, значит, сделал нечто художественное. А если ты сделал, а красть никто не хочет, значит, ты плохо сделал. Так вот о крыше театра... "Центр нападения" – был такой спектакль. И как раз пришел новый главный режиссер. Давайте не будем называть фамилию. Во всяком случае, это не Эфрос и не все любимые большие режиссеры. Это был другой режиссер, которого назначили в этот театр. И я придумал... Меня всегда раздражала в театре проблема как бы кулис и задников. Ведь с чего начинается разговор художника театрального с режиссером? Обычно он начинается с того, что режиссер начинает бредить, фантазировать, строить из себя гениального человека и говорить так: отменяем кулисы, отменяем задники, ничего мне не надо. Мне надо только вот это. И чтоб больше ничего на сцене не было. Но это "ничего" на сцене уже существует. И его надо чем-то закрыть. Мы как бы загораживаем всякие пожарные краны, загораживаем склад декораций около задней кирпичной стены и так далее. Ничего про Мейерхольда мы тогда не знали. Мы не знали, что творится на Западе. И даже, что творится в Чехословакии. Ну, вот так вот пришло мне в голову, я взял и убрал все кулисы, все падуги и задник... то есть оголил сцену. Впервые. Потом это стало маркой театра на Таганке. А еще я по необходимости придумал тогда какие-то светящиеся световые столбы в качестве колонн для освещения декораций, каких-то предметов декоративных. Мало того, что я оголил сцену, чтобы ничто постороннее не лезло в глаза, я еще все покрасил в черный цвет. Вот, договорился с рабочими, дал денег, и они в течение ночи покрасили всю сцену в черный цвет. И крышу, и потолок – все! Но фокус... Для того чтобы столбы, чтобы эти световые столбы были видны в пыли, чтобы они были осязаемы... Кстати, давно уже в то время в Чехословакии, по-моему, художник Свобода делал это все, но мы ничего не знали. Нужны были особые фонари. Я их купил, достал для театра. Но не хватало фокусного расстояния. Поэтому я еще пробил крышу для того, чтобы вынести фонари выше, и чтобы как бы сохранить фокусное расстояние. И когда пришел этот человек, чуть не назвал его фамилию, сел в зал на репетиции и увидел этот кошмар, его просто... Его кондратий чуть не хватил. Он просто ничего не мог сказать. И потом он стал орать, приказал все повесить обратно – повесить кулисы, повесить задник и повесить падуги. Поскольку их не было – любые из любого спектакля. А премьера ведь скоро. Он принимал оформление. Я сижу в зале. Со мной тоже нехорошо, потому что это ведь я придумал... Ну, что ж тогда делать? Выходят рабочие.

Они подчиняются – он главный режиссер. Вешают. Я дожидаюсь, пока он выйдет в туалет. Я – главный художник! Снять это все! И они снимают. Ну, потом мы вышли в туалет вместе. И он за писсуаром мне сказал... Знаешь что? Не приходи в театр завтра. Если хочешь – по собственному желанию. А хочешь – по статье. Короче, вот вы спросили – я вам ответил, как именно из этого театра вылетел.

А что, были и другие?

– Да, много было историй. Но не всегда таких вот... Была история, я был как бы режиссером-ассистентом в театре "Современник"... Вот от этой истории я расскажу только финал. Я там тоже чего-то напридумывал, актеры меня не поняли. Устроили забастовку. Был ночной худсовет. Тогда ночью заседали. Это еще "Современник" был на площади Маяковского. Такой гремучий еще "Современник" был... А потом меня вызвал Олег Ефремов и сказал... Тогда это было модно. Знаешь, говорит, мы отправим тебя на повышение. Я подумал, что он из ассистента режиссера меня хочет сделать режиссером, а он отправил меня на режиссерские курсы. Лишь бы подальше... подальше от своего театра. Вот так я оказался на режиссерских курсах. В принципе, это хорошее дело. Самому стать режиссером. Потому что с дураками иметь дело надоело... С дураками-режиссерами того времени надоело, понимаете? Не знаю – время виновато? Это отдельный разговор – кто виноват – люди или время. Но, вот, надоело. Был один режиссер – его я хоть могу понять. Он приходил и начинал работу так. Так, заснули, он говорил. Он говорил: заснули, так, закрыли глаза, спим. Начинаем фантазировать. Это было приятно. Фантазируем, фантазируем, фантазируем, фантазируем, фантазируем... Все там фантазируем, все делаем там такое здоровское, здоровское. Здорово все так делаем. А теперь проснулись, он говорит. Проснулись? И все забыли. И все делаем, как надо. Как уже сто раз было. Это хороший был режиссер, потому что честный был режиссер. Ну, а другие... так... И немножко как надо, и немножко как не нужно, и очень немножко, как хочется... Вот. Учился я у Рубена Симонова. Это, конечно, глыба. У Охлопкова, познакомился... Охлопков ведь ученик Мейерхольда был, правда этот ученик уже давно отрекся от Учителя. А самого Учителя естественно, уже давно сгноили, расстреляли. Так вот в театре Охлопкова я познакомился с ассистентом Мейерхольда, он вытащил какие-то старые тетради, записи его репетиций... Это было время, когда все набиралось, набиралось, набиралось, когда открывалась мне эта профессия. Это было очень интересное время.

А после вы не попали никуда уже?

– После этих курсов, если коротко говорить, то я делал спектакль... Вернее, пытался делать спектакль как режиссер-постановщик у Любимова...

И что там?

– И там в результате я... тоже не туда куда-то пошел. И в результате оказался опять-таки художником-постановщиком. А режиссером уже были мы двое, еще с кем-то, то есть еще с режиссером. То есть мне на помощь дали еще одного режиссера.

Это Любимов дал? Вообще, он человек-то такой, с фантазией. Он новатором считается, да?

– Так я действительно боготворю Любимова. У меня с актерами не получалось. Режиссер должен чувствовать актера. И работа с актером – это, я думаю, это не моя работа. Я этого делать не умею. А без этого в театре нельзя. Когда я шел на актерскую репетицию, меня рвало в подворотнях, вот я когда еще только приближался к театру... Я не знаю, от страха ли, или от отвращения к тому, что я не умею это делать, а это делать надо... Я просто входил в подворотню, и меня выворачивало наизнанку. Я не хотел встречаться с этими актерами, которые меня не понимают, а донести то, что я хочу, я до актеров не мог. Не мог. Я и до сих пор считаю, что я не режиссер, а художник. И все это знают в обществе. Вот то, что я – художник, я могу поклясться, ну, театральный художник, естественно... Что этой профессией я худо-бедно владею. Что касается режиссуры, это уже химия, я не знаю. Но вот, режиссер, как вот бывает настоящий режиссер, с актерами который работает, у него рождаются звезды. Из ничего. Это я не умею. Чтобы из ничего – звезд. Это для меня закрыто, природа как бы не дала.

А телевидение как же? Там тоже люди?

– Телевидение... Это особый разговор. Попал на телевидение я... Это история тоже короткая и интересная... случайно совершенно. Я как художник-постановщик работал с Борисом Львовым-Анохиным. И была удачная такая декорация. И вообще, как художник, я получал много премий... И потому был нарасхват в то время. Это в театре Станиславского я был главным художником. Потом театр уехал на гастроли, мне надо было где-то подработать. Несколько летних месяцев. А телевидение в то время...

Это какие годы-то были?

– Да, может быть, начало 60-х... Вообще, памяти на года у меня нет.

Проще сказать, хрущевская демократия, наверное. Только-только пошло. В этот момент, да?

– Наверное. Я пришел подработать на 2 – 3 месяца. Меня приняли, потому что я был образованный человек и не неудачник. А там действительно, я и до сих пор считаю, что начиналось телевидение с людей, которые не могли найти себе применения в других видах искусства. Неудачники-актеры, председатели месткомов, там, еще кто-то, я не знаю. И вот, все эти люди – туда шли. И там прекрасно устраивались. Прекрасно устраивались. Ну, я говорил себе, хотя бы два месяца ты там можешь поработать? А тогда как раз организовывалось телевизионное объединение "Экран". Под "Нашу биографию". Под то, что это был 67-й год, 50 лет Советской власти, вот, кстати, веха, да? И вот, оставался год или два для того, чтобы эту эпопею создать. Времени было мало, и народу нагнали много туда. Каждому дали по фильму – и вперед. Знаешь – не знаешь, а чтоб к юбилею фильм был готов. Меня приняли. И я сказал, ну, хорошо. Можно через недельку прийти? Ну, только не позже, мне сказали честно. Потому что надо сдавать текст, литовать там, то есть пропускать через цензуру, что-то делать... Очень много было комиссий, контроля. Ну, это была такая ответственная работа. А я вообще был тогда шалопай. В то время я очень неорганизованным человеком был. Потому что быть художником театральным – это очень хорошая, выгодная, денежная и очень свободная работа, тогда была. Ты мог ведь придумывать где-нибудь там, в трамвае, в троллейбусе, там, где-нибудь ночью, или в ресторане. Где хочешь мог придумывать. Тебе главное – придумать. Не сидеть и рисовать, а придумать. Вот почему театральный художник, вот чем он отличается, от обычного: тем, что самому писать не надо. За тебя там нарисуют художники-исполнители. Писари есть. А тебе надо придумать макет, придумать концепцию спектакля и так далее. А тут меня занесло куда-то в Петербург. Там мне предложили спектакль, насколько я помню, в хорошем театре, но предложили номер не в хорошей гостинице. Без ванной. Тут я бросил этот спектакль: ах, ванны нет – я уезжаю. Бред какой-то. Короче говоря, я замотался. И с девицами тоже. И пришел в этот самый замечательный "Экран" через месяц. Прихожу с чистой душой совершенно. И с настроением, что это я делаю им подарок, что я вхожу туда. Что я настоящий театральный драматический режиссер и художник. А они кто такие? Никому не известные неудачники! Вхожу, меня встречает молчание. Молчание в большой комнате. Потом встает женщина-начальница и говорит железным голосом: чтобы через минуту вас здесь не было! Даже не объяснила причину. Я ушел. Что делать? Меня так злобно все проводили глазами. Потом уже генеральный директор Центрального телевидения, хороший человек, объяснил мне, что тут было политическое задание, что я себя неправильно повел и что он, начальник, не может заставить коллектив снова меня принять. Я говорю: ну, куда-нибудь суньте меня на пару месяцев. И он говорит: ну, есть у нас одна такая редакция, куда вообще всякие загибщики, ну, вот кто с приветом, они идут туда. Хотите? Я говорю: ну, давайте. Он говорит, тогда идите в Молодежную редакцию. Ну вот, так я и попал в молодежную редакцию и началась эпопея моей жизни в молодежной редакции. Вот такая петрушка.

И там же, в этой молодежной начались... Первый был «Аукцион», да?

– Да.

Первый был «Аукцион» – 6 программ, после чего объявили всем, что вы берете взятки у "союз... – Как оно называлось? «Союзторгреклама».

– Да. "Союзторгреклама". Это было экономическое обвинение. Были и еще... Но, самое главное, как мне объяснил уже новый генеральный директор к тому времени, самое главное было политическое обвинение. Да, конечно. Дело в том, что... Что бы вы не спросили, это все равно будет история...

Тогда, чтобы это было историей, немножечко про первые программы...

– Когда я сделал первый "Аукцион", я пришел в редакцию наутро. Летучка у нас была... Это был первый прямой эфир вообще. Вообще первый прямой эфир! С тех пор я стал наркоманом прямого эфира, с "Аукциона". Вообще первый! "КВН" тогда был почти в прямом эфире, потому что после этих валенок, там, самоваров, его запретили, и он как бы вот полчаса все-таки монтировал, выбрасывал все остроты политического содержания. Меня встретили с цветами, с аплодисментами, наши люди, которые сидели там, на летучке. Ну, это было событие, конечно, для меня лично. А теперь расскажу, значит, как меня провожали. Встречали, значит, с цветами. А вот как провожали. Так вот, Леонид Утесов предложил мне... как бы заочно предложил мне сделать "Аукцион песни". Ну, кто последний придумает песню, кто лучше споет песню... И коротенькие песни мы решили взять у бардов. Созвонились со всеми бардами. Естественно, все согласились. И вот, полный амфитеатр бардов сидит. Это было в "Крыльях Советов". Там, где бокс потом проходил, на Ленинградском проспекте. Я веду. И у меня соведущий был справа – это Анатолий Лысенко. И мы ведем этот аукцион песни. Но, поскольку это был прямой эфир, – песня – это не какая-то вещь, это не телевизор, не рыба... Что там у нас было? Чай... – то все-таки люди стали бояться и шевелиться. И у нас была такая договоренность с главным редактором, значит, он сидит напротив меня в первом ряду, и если он дотронется до уха, значит, эту песню надо заканчивать, быстро сворачивать. А если там, до носа или до левого уха, то ничего, можно продолжать еще один куплет. Естественно, я так волновался, что перепутал эти уши. И в результате получилось такое, что, когда я вышел, я понял, что что-то такое происходит. А происходило то, что со мной люди перестали здороваться. Боялись глазами даже встречаться. И в первый же день после вот этого "Аукциона песни" мне показали докладную, значит, от музыкального редактора, что никакого отношения к тому, что происходило, он лично не имеет. Что все песни принимал лично Ворошилов. Потом пришла докладная от моего редактора, что он лично к текстам не имеет никакого отношения, что все тексты утверждены только самим Ворошиловым. Хотя все это были как бы песни залитованные, то есть разрешенные цензурой. Они не были на Центральном телевидении, но они везде пелись. И кто-то мне посоветовал: единственное, кто тебя может спасти, – это сами барды. И я пошел по бардам с протянутой рукой, с подписным листом, где им надо было только подписать, что как бы все было договорено, что они ничего от себя не делали, что все было нормально, что все, что они пели, все залитовано. То есть как-то подпереть, встрять в эту историю, защитить меня. Ни один бард не подписал! Ни один! Вот это и была тогда свободолюбивая бардовская песня. Вот с тех пор я отношусь к этому поколению по-разному. А к некоторым людям этого поколения и очень плохо.

Ну, после этого можно людей вообще возненавидеть...

– ...Особенно к тем, которые считаются теперь передовыми, шестидесятниками. Ну, а потом меня вызвал самый главный начальник на Центральном телевидении и сказал, знаешь что, старик, мы тебя и так и так спасали. И хотели тебя куда-то припрятать на время, пока это все пройдет, но вот пришла телеграмма из Новосибирска, от первого секретаря обкома, что по этому поводу будет собираться... Ну, я не думаю, что политбюро, но на уровне горкома, ЦК какое-нибудь, наверное. Будет обсуждать твою передачу. Да, это очень крупное дело. Этот первый секретарь прислал такую телеграмму, что, дескать, звучали на центральном телевидении на всю страну песни, которые мы у себя в области запрещаем и арестовываем авторов, а Ворошилов, негодяй такой, пропагандирует песни этих авторов. А поэтому, он говорит, единственно, что я могу для тебя сделать: уволить тебя задним числом, чтобы отписать ему, что такого, собственно, человека на телевидении нет теперь вообще. И это – единственное хорошее, что я могу для тебя сделать. Потом разбирали в парт-контроле, в государственном контроле всю эту историю. "Аукцион" кончился. Долгое время после этого я работал негром. То есть моей фамилии не было в титрах, хотя работу мне давали благодаря одной замечательной женщине.

Это Эскина?

– Да. Эскина. Золотая женщина. Если она меня услышит, то пусть знает, что я просто плачу от таких людей, как вы, Маргарита Александровна! Вот. В титрах не значился, как говорится, а режиссером был и автором был. И деньги платили. Не большие. И командировки были. Вот. И я думаю, что так это было до "А ну-ка, парней". Собственно, "А ну-ка, парни" я делал не потому, что нужна была военно-патриотическая передача, а просто так совпало. Тогда были, вот эти. Ну, на мотоциклах, которые гоняли – рокеры? Движение рокеров. И я подхватил это движение и вынес его на экран. А в результате получилась военно-патриотическая передача, нужная военным. Пришел ко мне туда вот, на пульт режиссерский самый главный тогдашний телебосс, Лапин, похвалил. Вот это, говорит, то, что надо делать. Вот это – совсем другое дело, не то что вы там раньше завихрениями разными занимались... Работайте, работайте... Ну, с тех пор, как меня Лапин похлопал по руке, да еще с тех пор, как мы стали встречаться с ним, чай пили... Я вообще уже стал кум королю, мне вообще было на всех начальников с высокой горы наплевать. Вот. Вот такие начались пироги.

Вас, вообще, легко обидеть?

– Очень легко.

Вы – человек доверчивый?

– Очень доверчивый.

А провести вас легко?

– Очень легко.

Тогда расскажите, пожалуйста, эту историю, как вы сдавали на права!

– Ну, это просто такая анекдотическая история. Она ничего не добавляет и не убавляет во мне. Просто я копил деньги на машину. На машину не хватило. Я купил мотороллер. "Тулу". Это был броневик такой – большой, тяжелый. И поехал. Вернее, я поехал, а "Тулу", значит, везли. Сдавать на права. Это было на площадке ВДНХ. Большая асфальтированная площадка. Большой, крытый красным сукном, стол для комиссии, которая принимает, а перед комиссией большая площадь, расчерченная, где надо поворачивать, под определенным углом и так далее, и так далее, и так далее... И вот, когда они звонят в звоночек, выезжает новый абитуриент. В определенное место между газонами выезжает и делает фигуры на определенной скорости. Потом подъезжает к столу. Ему говорят о'кей, и он уезжает. Вот. Я выехал, как все люди по сигналу. Но как поворачивать, я забыл. И я еду, стол, где сидит милиция, неумолимо приближается. Как сейчас вижу, хоть и было давно. И я не понимаю, вернее не помню, не могу вспомнить, что надо делать, а скорость была достаточная. И я вижу, как рука председателя комиссии, а он был инвалидом Отечественной войны еще – рядом были костыли... Так вот его рука застряла в воздухе. Он побледнел. А я, против своей воли, но прямо на него еду. Другие все в комиссии, вот эти члены комиссии – они, разумеется, все поняли и врассыпную. Кто – влево, кто – вправо, кто – пригнувшись, кто – так просто, но все метались в разные стороны. А я на полной скорости врезался в этого председателя, который тоже пытался сбежать, но он – единственный, кто просто не мог этого физически сделать. Нехорошо смеяться над этим, но... В общем, я очутился на земле. Смотрю – милиционеров нет. И я бегом с этой площадки. Оставил на поле битвы эту "Тулу". И больше туда не появлялся. Это было с мотороллером. И потом мне сказали, что кто-то где-то что-то купил. Мне принесли несколько рублей за эту "Тулу". А еще был смешной случай, как я сдавал... Все-таки я накопил денег и купил себе "Москвич". 407-й, по-моему, самый первый. По открытке. Дошла очередь, я купил себе "Москвич". А, это уже после Германии было. Тогда с машинами легче стало. И все время, пока я был в Германии, я состоял в очереди на "Москвича". И отмечаться ходили тут мои родственники. Ну, я раз 15 сдавал на вождение. До этих правил меня просто не допускали. А в последний раз мне уже прямо сказали – ты больше сюда не приходи хотя бы месяца два. Мы просто тебя видеть не можем.

А почему?

– Потому что, как вы говорите, я доверчивый. Сажусь я. Рядом садится инспектор, слева тротуар, справа народ уже стоит. Заранее смеется, хихикает – сейчас будет спектакль. Пришел Ворошилов, сдавать на права. И инспектор говорит: ну, трогайся, чего стоишь? Времени мало. Я нажимаю на газ, она не идет. Не идет машина. Он говорит: ты что-то делаешь неправильно. Трогайся. … … Не идет. Все вроде нормально. И тогда он мне говорит: а ты посмотри назад. Ну, сзади все смеются, стоят. Он говорит: ты знаешь, эти идиоты тебе подложили в багажник кирпичи. Поэтому тяжесть большая – ты не можешь с места сдвинуться. Я, болван, встал и открыл багажник. Вот, после этого он мне сказал, чтобы я месяца два не приходил больше. Вот. Ну, сейчас я вожу, правда, неумело. Какие еще будут вопросы?

Вопрос у меня вот какой. Возвращаясь к художнику этому, Базилю Родченко, ведь отец ему сказал мудрую вещь – два пути познания мира. Вы какой выбрали?

– То есть, что вы имеете в виду?

Отец сказал сыновьям: «Ты познаешь мир, сидя за книгами, а ты познаешь его, топая ногами».

– А... Я не знаю. Я этого не знаю. Я не могу ответить на этот вопрос. Потому что вот сейчас, например, я от Набокова не могу отстать. Скупил все книги Набокова. До этого был Бунин. Но и жизнь – тоже. Жизнь – это уже ближе к телевидению. А там как бы такие катастрофы, такие проблемы... Может быть, об этом поговорим, я не знаю...

Давайте.

– Жизнь ближе к телевидению в каком смысле? В смысле прямого эфира. Вот я совершенно убежден, что телевидение – это искусство прошлого. Вот, я все время говорил – будущего! Сейчас первый раз говорю – прошлого. Тому есть конкретные как бы в природе вещей конкретные вспышки, конкретные знамения. Вот, возьмем рекламу. Идет фильм. Фильм идет на телевидении. Телевизионный фильм или просто фильм нормальный. Который прерывается рекламой. В этом, естественно, ничего катастрофического нет. Но, когда фильм прерывается каждые 10 минут, когда рекламы больше, чем фильма, – это противно. Ничего противоестественного еще нет. Катастрофы нет. Но противно. Но сейчас я скажу вещь, с которой никто со мной не согласится. Никто не понимает, и даже в моем близком окружении люди этого не могут понять, что когда идет "Что? Где? Когда?" в прямом эфире, то есть какое-то событие, где время жизненное равно времени экранному, и там прерывают, то я, например, как ведущий, когда я был в той комнате, где играют, а потом я оказался... Ну, через телевизор, естественно, наступает реклама, и я в буквальном смысле умираю. Как это объяснить можно? Ну, я не знаю. Можно взять экстремальный пример, можно взять комический пример. Ну, начнем с легкого примера. Предположим, вот, естественное действие – вы варите суп. Предположим, соль... Варите суп. И потом наступает время, когда вы говорите – стоп. Не варите суп 4 минуты. А потом вы начинаете варить суп как будто бы с той точки... Но суп-то уже выкипел! Там уже супа не будет! Или операция, например, возьмем другую крайность. Операция. Идет операция. Лежит оперируемый. Ему там залезли в кишки. Не дай бог. Говорят, стоп. Отдохните. Там, на площадке, отдохните. Идет три минуты рекламы. Продолжайте операцию. Да он сдох бы уже давно! И хирург... У него ведь после перерыва мысли другие. А был в действии там: это подтянуть, это вытащить, это сделать, туда перевести, здесь – тампончик. Потом три минуты... рекламы, и он выпал из ритма. И я выпадаю. Я не могу. Просто я не могу. Вот. А прямой эфир – это и есть телевидение. Если пофилософствовать немножко... Я имею право, поскольку много интересных историй рассказал... То развитие искусства все время идет в приближении к цели. То есть в приближении к действительности. Любое искусство. Изобразительное и так далее, и так далее, и так далее... И отсюда возникновение разных стилей. То есть идет сначала эволюционным путем, ну, ты хочешь натуру понять, ты хочешь постичь существо, человека понять, явления окружающей тебя жизни... И ты не можешь. Тогда происходит какой-то срыв, и ты меняешь вид искусства. То есть вид искусства меняется совершенно. В надежде, что ты больше приблизишься... Появился импрессионизм... Не просто потому, что цветочки там, разные мазочки, а казалось людям, что он ближе становится к жизни. Не дальше, как мы сейчас живем, а ближе.

Но получается, что у нас телевидение – это что? Искусство? Или это поле информационного общения людей?

– Все равно загибается. И поле информационное загибается, и искусство. Возьмем информацию, как вы говорите. Мы информацию получаем не от слов по телевидению. Не от слов. Будь ты трижды политический обозреватель, трижды там какой-то ведущий какого-то шоу, ток-шоу программы политической… Информация... Человек так устроен. Импульсы идут от наблюдения. Вот, от того, как вы сейчас сделали этот жест, да? Это для меня значит больше, чем то, что вы говорили в течение часа. И это для всех так. Это закон. То есть телевидение, как искусство... как любое искусство, оперирует... апеллирует прежде всего к чувствам человека. А что сейчас у нас творится? Все больше и больше там выверяется. Балансируются. Особенно политические

слова, политические фразы... Выверяется, с кем ты, против кого ты? Посмотрите, в каком положении оказываются многие популярные ведущие. Они говорят медленно. Они все время думают, они... Чтобы и этим было хорошо. И этим. И чтобы сохранить свою оригинальность, и чтобы свой стиль как бы в политике, чтобы свою струю, свой стиль, свое направление как бы сохранить... Мимо – все. Это все – мимо. И чем дальше, тем все больше и больше, и больше. Это как бы про информационное поле.

То есть получается, что здесь человек как бы свою индивидуальность не может показать уже?

– Давно уже.

Получается, что он уже давно зависит от вот этих вот манипуляций, которые происходят вокруг него?

– И вокруг него, и в нем самом. Самое главное – и в нем самом. Потому что мы рождаем новую публику. Публику дебилов. А публика дебильная рождает дебилизм в нас самих. Поэтому безвыходность полная. Посмотрите на Западе телевидение. Там...

Мы переняли уже все, что можно, по-моему, оттуда. И не только.

– Да, естественно.

А посмотрите, какие игры сейчас на телевидении? Во многом они являются по большому счету копиями ваших «Что? Где? Когда?».

– Естественно. Там даже интонации ведущего те же самые в определенных местах. Но дело не в этом. Дело в том, что это и нужно. Мы говорили с вами о воровстве. Это и нужно для той дебильной публики, которая смотрит на Западе телевизор, вот эти мыльные оперы... да любое, там... игры... политические всякие там обозрения, репортажи – это все дебилизм. Потому что в этом нет и не может быть искусства, то есть приближения к жизни. Потому что ты все время находишься под каким-то полем воздействия. То есть ты все время балансируешь, высчитываешь, ты работаешь разумом, ты апеллируешь к разуму, или к подобию разума. Чувства тоже. Быть может, это старческое брюзжание. Я даже знаю заранее, как бы я обозначил этот кусок, если он пойдет: старческое брюзжание.

Может быть, мы просто переоцениваем публику? Может быть, ей действительно только вот это надо? Может быть, мы всегда ее переоценивали?

– Нет. Вы знаете, я прочел миллионы писем телезрителей. И вы знаете, вот эта несчастная страна, в которой мы с вами живем, это единственное место, где еще сохранились смешные люди, которые гибнут как мухи, оттого, что их не отапливают, и в тоже время еще письма пишут про Пушкина, или про что-то, что их совершенно не касается. Западные, они – ага, мне надо подумать над этим – копейку. Копеечку. Да? А если... Нет, я думать не хочу. Вы дайте мне что-нибудь такое, чтобы меня удовлетворило, чтобы меня пощекотало, и чтобы мне было хорошо. Я плачу за этот ящик, и чтобы мне было хорошо. Он ничего не хочет знать лишнего. Я не хочу сказать, что там все такие. Но те, кто высоколобые, как говорится, те, кто еще думает, они не смотрят там телевизор. Не смотрят там телевизор. Это я точно говорю. Это я знаю точно.

Но у нас телевизор заменил все зрелища.

– Потому что их становится все меньше и меньше. Этих городских сумасшедших, которые смотрят "Что? Где? Когда?". Я надеюсь – все меньше и меньше. Поэтому я и говорю, что программа не может так жить. Ни с точки зрения окружающей среды... Как пример, я привел прямой эфир и рекламу. Ни с точки зрения самой сути, то есть публики. Ведь не будешь же делать для части публики... Ну, можно сделать, конечно. Я не знаю. Может быть, это все перейдет в Интернет. Может быть, это все перейдет... Вот, ощущение. Если бы мне сейчас сказали: прямого эфира у вас больше не будет.

– Почему?

– Это очень дорого. Это на самом деле очень дорого. А будет только запись. Как я говорю, консервы. Я бы ушел в Интернет. Потому что там, как ни странно, в этом ящике, в котором я ничего не понимаю, там есть непосредственное общение. Там есть непосредственное общение, хоть и за глаза, я его сейчас... ну, сейчас у нас еще такие проволоки, такие сети, которые ничего не выдерживают. Но, может быть, потом и видно будет этого человека. Да? Там есть прямой эфир. То есть время искусства равно времени жизни. Это формула. Для всякой... Для телевидения, для Интернета... И вот, Интернет больше приблизился к жизни с точки зрения времени. Телевидение уже отстает. Мы, как мамонты, сейчас, вымираем. И я нахожусь на похоронах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю