Текст книги "Михаил Ломоносов. Его жизнь, научная, литературная и общественная деятельность"
Автор книги: А. Львович-Кострица
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
Круто пришлось нашим студентам во Фрейберге у Генкеля. Барон Корф написал ему весьма определенную инструкцию: “Эти три лица в прилежании и успехах своих очень не равны между собою; в мотовстве же как бы превосходят друг друга… Вследствие этого Академия наук нашла себя вынужденною уменьшить отныне стипендию трех студентов и каждому из них, вместо прежде назначенных в год 300 рублей, выдавать на содержание только половину, то есть 150 рублей”. Письмо заканчивалось просьбою к Генкелю, “чтобы то, что должно быть израсходовано на студентов, было уплачено вами самими тем, кому следует; студентам же, кроме одного талера в месяц, назначенного им на карманные деньги и разные мелочи, не выдавать никаких денег на руки, а между тем объявить везде по городу, чтобы никто им не верил в долг, ибо если это случится, то Академия наук за подобный долг никогда не заплатит ни одного гроша…”
Сначала отношения между Генкелем и студентами были хорошие. Ломоносов усиленно занялся металлургией. Кроме того, в течение четырех месяцев он переводил и составлял различные экстракты по соляному делу для Готлиба Фридриха Вильгельма Юнкера, члена нашей Академии, приехавшего во Фрейберг для изучения соляного промысла и впоследствии состоявшего надзирателем соляных заводов в Бахмуте.
Тогда же Ломоносов сочинил оду по случаю взятия русскими войсками турецкой крепости Хотин. В этой оде заметно подражание немецкому поэту Гюнтеру, а отчасти и Буало. Она написана ямбами, размером, до того времени небывалым в русских стихотворениях, и по языку стоит много выше последних. Ломоносов, посылая свое произведение в Академию наук, приложил к нему большое письмо, в котором рассказывает, как он начал писать стихи тоническим размером, и приводит образчики своих опытов. Между прочим он пишет: “Я не могу довольно о том нарадоваться, что российский наш язык не токмо бодростию и героическим звоном греческому, латинскому и немецкому не уступает, но и подобную оным, а себе купно природную и свойственную версификацию иметь может”, и затем он пускается в описание красот различных размеров.
С начала 1740 года отношения между Генкелем и Ломоносовым начинают портиться и скоро доходят до полного разрыва.
Генкель сам видел, что его “ученикам нет никакой возможности изворачиваться двумястами рейхсталеров в год”, – двумястами, так как ему удалось уже выхлопотать студентам прибавку в 50 талеров. Но аккуратный берграт[4]4
Чин, соответствовавший пятому классу, как правило, назначавшийся на заводы, находящиеся в ведомстве императорского кабинета.
[Закрыть] строго держался указаний, полученных им от Академии наук, и на просьбы Ломоносова дать ему денег отвечал решительным отказом. Это и повело к ссоре, закончившейся тем, что Михаил Васильевич, никого не спросясь, покинул Фрейберг.
И Генкель, и Ломоносов в письмах своих в Академию, к Шумахеру, не пожалели красок, представляя друг друга в самом непривлекательном виде. Первый распространялся о пьянстве, буйстве, драках, неприличной брани второго и даже о “подозрительной переписке” с какой-то марбургской девушкой. Второй изобразил первого злым, алчным, хитрым, завистливым и даже малосведущим… “Сего господина могут почитать идолом только те, которые коротко его не знают. Я же не хотел бы променять на него свои хотя и малые, но основательные знания и не вижу причины, почему мне его почитать своею путеводною звездою и единственным своим спасением. Самые обыкновенные процессы, о которых почти во всех химических книжках говорится, он держит в секрете и сообщает их неохотно…”, и так далее.
Из Фрейберга он отправился в Лейпциг, где надеялся встретить русского посланника барона Кейзерлинга. Но дипломат выехал уже из Лейпцига в Кассель. Ломоносов отправился туда же, но и тут ему не удалось застать нашего посланника. Волей-неволей пришлось возвратиться в Марбург, где у него были друзья, на помощь которых он рассчитывал. Здесь с ним произошло событие, о котором он потом молчал целых два года. В марбургской реформатской церкви сохранилась следующая запись в церковной книге: “6 июня 1740 года обвенчаны Михаил Ломоносов, кандидат медицины, сын архангельского торговца Василия Ломоносова, и Елизавета Христина Цильх, дочь умершего члена городской думы и церковного старосты Генриха Цильха”.
Нужда в деньгах и потеря всякого кредита не дали Ломоносову возможности успокоиться и насладиться семейным счастьем. Вскоре он отправился во Франкфурт, а оттуда водою в Роттердам и Гаагу. Граф Головкин отказал ему в помощи, совсем не желая ввязываться в дело. Ломоносов добрался до Амстердама, где и встретил нескольких знакомых купцов из Архангельска. Купцы отсоветовали ему без приказания Академии возвращаться в Петербург, разъяснив весь риск и опасность такого далекого путешествия. Молодой ученый решил вторично вернуться в Марбург и просить Генкеля о присылке денег.
На обратном пути с ним приключилась пренеприятная история, которую мы расскажем со слов Штелина. Как мы уже говорили, к повествованиям его необходимо относиться с большой осторожностью. Но в этом рассказе, как показывают многие факты, имеется значительная доля правды.
“По дороге в Дюссельдорф в расстоянии двухдневного пути от Марбурга зашел он (Ломоносов) на большой дороге в местечко, где хотел переночевать в гостинице. Там нашел он королевско-прусского офицера, вербующего рекрут, с солдатами и с несколькими новобранцами, которые весело пировали. Наш путешественник показался им приятною находкою. Несчастная слабость Ломоносова к спиртным напиткам сослужила и здесь свою скверную службу. Они принялись угощать его ужином, все время подливая вина в его стакан и расхваливая королевско-прусскую службу. Ломоносов напился до такой степени, что на другой день не мог припомнить, как он провел ночь. Неприятное было пробуждение. На шее у него был уже надет красный галстук, а в кармане звенели прусские монеты. И вот через несколько дней Ломоносов очутился в качестве королевско-прусского рейтара в крепости Везель. Само собою разумеется, что наш молодой ученый с первого же дня стал обдумывать свой побег. За ним постоянно следили. Он притворился в высшей степени довольным своим новым положением, и, конечно, надзор за ним немного ослабел. Он спал в караульне, заднее окно которой выходило прямо на крепостной вал. Он каждый вечер заранее ложился спать на свою скамейку, так что высыпался довольно, когда его товарищи едва засыпали, и всегда искал случая убежать. Однажды он проснулся около полуночи. Все спали глубоким сном. Кошкой выполз он из своего окна, на четвереньках взлез на вал, спустился с него, бесшумно переплыл через ров, опять взобрался на вал, также переплыл через второй ров, потом вскарабкался на контрэскарп, перелез через частокол и палисадник и с гласиса выбрался в открытое поле. Дремавшие часовые прозевали его. Во что бы то дело ни стало нужно было до рассвета достигнуть вестфальской границы, а она отстояла на целую немецкую милю. Мокрая шинель и платье мешали идти. Забрезжил рассвет, и вдруг раздался с крепости пушечный выстрел – обычный сигнал, возвещавший о побеге солдата. С новой энергией бросился бежать измученный Ломоносов. Он оглянулся. Позади него по дороге мчался во весь карьер догонявший беглеца кавалерист. Но смельчак уже перешагнул границу и очутился в вестфальской деревне. Однако остаться в ней ему мешал страх, – он спрятался в ближайшем лесу, снял мокрое платье, развесил его, чтобы просохло, а сам, совсем обессиленный, свалился на землю и проспал до сумерек”.
Вернувшись наконец в Марбург, он снова обратился за деньгами к Генкелю и получил вторичный отказ на свою просьбу. Тогда-то он и писал к Шумахеру, столь резко отзываясь об ученом берграте. Вскоре Академия через Вольфа прислала Ломоносову вексель в сто рублей с приказанием немедленно вернуться в Петербург. Почтенному профессору опять пришлось хлопотать о своем ученике, в котором он видел будущее светило науки. Ему пришлось поручиться за Ломоносова в связи с его долгами, так как ста рублей едва хватало на экипировку и поездку.
Штелин рассказывает, что Ломоносов, когда плыл морем, возвращаясь в свое отечество, видел вещий сон. Ему приснилось, что отец его, потерпев кораблекрушение, выброшен мертвым на берег необитаемого острова в Белом море. Остров не имел даже названия, но Ломоносов хорошо его помнил, так как однажды буря прибила к нему их судно. Возвратившись в Петербург, он вскоре узнал, что отец его пропал без вести. Тогда Ломоносов послал письмо к знакомым рыбакам, в котором сообщал им, где искать труп его несчастного отца, и умолял, найдя его, предать погребению. Рыбаки, следуя советам Ломоносова, вскоре нашли на этом именно острове мертвое тело Василия Дорофеевича и там же похоронили его.
8 июня 1741 года Ломоносов приехал в Петербург. Жена же его осталась в Марбурге на произвол судьбы. О ней он вспомнил и выписал ее к себе только через два года.
Это одна из темных страниц в жизни нашего знаменитого ученого, хотя и существуют, как увидим, некоторые извиняющие его обстоятельства.
ГЛАВА III
Ученые занятия Ломоносова. – Ода Иоанну VI Антоновичу. – Новые диссертации. – Вступление на престол Елизаветы Петровны. – Прошение на высочайшее имя. – Ломоносов – адъюнкт Академии. – Предложение устроить химическую лабораторию. – Отношение к Шумахеру. – Избиение немцев. – Последствия боя для Ломоносова. – Арест Шумахера. – Мартов. – Донос на Шумахера академических служителей, студентов и переводчиков. – Ломоносов присоединяется к доносителям. – Новая ода. – Решительные действия академиков. – Неприличное поведение Ломоносова. – Его арест. – Шумахер вновь управляет Академией. – Прощение Ломоносова “для его довольного обучения”. – Половина оклада. – Ломоносов извиняется перед академиками. – Занятия его под арестом. – Приезд жены из Германии
Вернувшись в Петербург, Ломоносов несколько дней спустя уже засел за работу. Сначала он стал заниматься естественной историей с академиком Амманом, который распоряжался коллекциями по естественным наукам, а затем молодому ученому было поручено закончить каталог минералогического отдела этих собраний.
В это же время, а именно ко дню рождения малолетнего императора Иоанна VI Антоновича, 12 августа 1741 года, Ломоносов написал оду, которая была напечатана в тогдашних “Примечаниях к “Петербургским ведомостям”. В ней Ломоносов описывает, как “веселящаяся Россия” лобзает очи, ручки и ножки императора. Касательно последних поэт выражает такое желание:
В Петров и Аннин след вступите.
Для России действительно могло быть полезно, если бы юный монарх пошел по стопам Петра; но вряд ли нашему отечеству могло улыбаться возвращение времен Анны Иоанновны и ее фаворита Бирона. Впрочем, Ломоносов как-то отделяет государыню от ее министра и по адресу последнего посылает ряд сильных и весьма нелестных выражений.
Вскоре после 23 августа, дня победы над шведами при Вильманстранде, наш поэт напечатал в тех же “Примечаниях” хвалебное стихотворение под заглавием “Первые трофеи Его Величества Иоанна VI”.
Бесспорно, стихи Ломоносова, и указанные в особенности, кажутся в настоящее время холодными и напыщенными, тяжеловесными и неуклюжими. Но если вспомнить стихотворения и прозаические произведения, которые подносились до этого времени русскому читателю, то становится вполне понятным, какими благозвучными по языку и глубокими по мысли должны были показаться тогда эти первые печатные опыты Ломоносова. Они сразу привлекли к себе всеобщее внимание. С этого же времени и Академия стала уважительнее относиться к молодому ученому.
24 августа Ломоносов представил на прочтение академиков две новые диссертации, одну по физике и другую по химии. Он надеялся, что их одобрят, а их автора, согласно данному Академией обещанию при отправке его за границу, произведут в экстраординарные академики.
Но месяцы сменялись месяцами, а наш ученый не получал никакого назначения. В ожидании он занялся переводами статей академика Крафта для вышеуказанных “Примечаний”. Эти переводы, отличающиеся ясностью и правильностью языка, он подписывал двумя буквами: К. (Крафт) и Л. (Ломоносов).
Наконец, 25 ноября 1741 года вступила на престол императрица Елизавета. Анна Леопольдовна с малолетним сыном-императором и отцом-генералиссимусом очутились в заточении. Шумахер в это время стал полновластным распорядителем Академии, так как Карл Бреверн, сменивший барона Корфа, был уволен от должности и Академия оставалась без президента. Сообразительный и ловкий Шумахер с рвением, достойным лучшей доли, старательно уничтожил все посвящения в книгах низложенному императору и его матери, их портреты и даже упоминания о них. Этот секретарь канцелярии рано почувствовал легкое колебание почвы под ногами. Еще задолго до воцарения новой императрицы в народе, не только в Петербурге, но и в отдаленных местах России, какова, например, Сибирь, ходили упорные слухи, что на престол взойдет цесаревна Елизавета и что эта дочь Петра Великого не благоволит к иноземцам и не позволит им угнетать русских. Такой взгляд на Елизавету Петровну с восшествием ее на престол перешел во всеобщее убеждение.
Иностранцы перетрусили, в том числе и Шумахер. Ему казалось необходимым чем-нибудь заявить о своих верноподданнических чувствах и приверженности престолу. Штелин выручил своего собрата, написав оду, конечно, по-немецки. Теперь этому официальному одописцу предшествовавших царствований, после стольких прославлений императрицы Анны, ее племянницы, Бирона и даже всех членов его семьи, пришлось в высокопарных выражениях уверять, “что именно в те самые времена, которые он до того воспевал как райское блаженство, музы были в страхе, виднелись грозные волны бед и все будто восклицали:
Избавь, избавь российску кровь
От злого скорбных дней начала!..”
Но не будем слишком строги к Штелину, а вместе с ним и к Ломоносову, который переложил его оду русскими стихами. В те времена ни у нас, ни в Европе поэзия еще не занимала самостоятельного высокого положения. Она рассматривалась еще в качестве простого ремесла. Писать надгробные и хвалебные речи, стихи королям и высокопоставленным лицам, торжественные оды на разные события и так далее считалось делом обычным и отнюдь не зазорным. Существовала даже такса, определяющая вознаграждение за такие произведения. Так, в Марбурге за них платилось обыкновенно по 12 талеров. “Удивительно ли, – замечает профессор Сухомлинов, – что Ломоносов, по примеру тогдашних ученых и литераторов, привык смотреть на торжественную лирику как на официальную обязанность?”
Но все-таки признание за собою такой официальной обязанности и сочинение хвалебных од малолетнему Иоанну VI и вслед за тем свергнувшей его Елизавете может быть объяснено только полнейшим политическим безразличием вместе с желанием выдвинуться с помощью сильных мира сего.
Как бы ни было, новое стихотворное произведение Ломоносова произвело впечатление на все общество, понравилось и при дворе.
Ободренный таким успехом и убежденный в том, что императрица не намерена покровительствовать иноземцам, Ломоносов решается подать прошение на высочайшее имя о произведении его в академики. На этот раз прошение возымело надлежащее действие. Шумахер поторопил академиков высказать свое мнение о диссертациях Ломоносова. 8 января 1742 года секретарь канцелярии уже подписал следующее постановление: “Понеже сей проситель, студент Михаиле Ломоносов, специмен своей науки еще в июле месяце прошлого 1741 году в конференцию подал, который от всех профессоров оной конференции так аппробован, что сей специмен и в печать произвесть можно; к тому ж покойный профессор Амман его, Ломоносова, канцелярии рекомендовал; к тому же оный Ломоносов в переводах с немецкого и латинского на российский язык довольно трудился, а жалованья и места поныне ему не определено; то до дальнего указа из правительствующего Сената и нарочного Академии определения быть ему, Ломоносову, адъюнктом физического класса. А жалованья определяется ему с 1742 года января с 1 числа по 360 рублей на год, счисляя в то число квартиру, дрова и свечи…”
Такое жалованье было далеко не ничтожным. В то время в Петербурге фунт говядины стоил полторы-две копейки; соответственно с этим были дешевы и все остальные продукты. В 1741 году Эйлер, покидая столицу, продал свой дом, в котором жил со всею многочисленною семьей, всего за 300 рублей и находил, что совершил эту продажу очень удачно.
Ломоносов мог бы недурно существовать на свое жалованье, если бы оно выплачивалось аккуратно. Но в том-то и была вся беда, что Академия не располагала деньгами и за весь 1742 год выдала нашему ученому, и то после его усиленных просьб, только около одной трети вышеуказанной суммы, по 5-10 рублей за раз. Волей-неволей Ломоносову приходилось должать где только можно было. Конечно, при таких условиях ему затруднительно было выписать из Марбурга жену с ребенком.
Вступив в должность, Ломоносов почти тотчас же предложил устроить химическую лабораторию, которой до сих пор еще не было при Академии наук. Но на это первое предложение не обратили никакого внимания. Молодому ученому пришлось в течение целых восьми лет доказывать необходимость лаборатории для химии и неоднократно подавать свои прошения, пока, наконец, летом 1748 года не приступили к возведению здания лаборатории, на что были отпущены деньги из императорского кабинета.
Символы химических элементов. Гравюра из руководства по химии первой половины XVIII в.
Инструментарий химической лаборатории. Гравюра из руководства по химии первой половины XVIII в.
Сначала Ломоносов был в дружественных отношениях с Шумахером и прочими немцами. В ожидании, когда будет устроена столь необходимая для него лаборатория, он занялся составлением “Первых оснований металлургии, или рудных дел”; затем перевел целый ряд статей Крафта для “Примечаний к “Петербургским ведомостям”; занятия его литературой также не прекращались: он писал оду за одой, пользуясь всяким подходящим случаем, а также переводил стихами произведения Штелина, известного уже нам Юнкера и других.
Плавильная печь. Гравюра из книги Ломоносова “Первые основания металлургии”, 1763
Доменная печь. Гравюра из книги Ломоносова “Первые основания металлургии”, 1763
Устройство для подъема руды и породы из рудника конной тягой. Гравюра из книги Ломоносова “Первые основания металлургии”, 1763
Устройство для подъема руды и породы из рудника с помощью водяного колеса. Гравюра из книги Ломоносова “Первые основания металлургии”, 1763
Шумахер был очень доволен Ломоносовым и говорил про него, что “если бы только не было у него одного недостатка, то от него должно было бы ожидать много хорошего”. Но вскоре характер отношения Ломоносова к иноземцам в Академии резко изменился. 26 сентября 1742 года наш знаменитый писатель, под влиянием, конечно, винных паров, произвел крупное побитие немцев. Вот как это произошло.
Ломоносов забрался в кухню своего соседа, академического садовника Штурма, занимавшего квартиру в том же самом доме, в котором были отведены две каморки и для Михаила Васильевича по приезде его из-за границы. В кухне была новая кухарка Штурма – Прасковья Васильевна, жена канцелярского солдата Василия Арлукова. О том, какого рода беседа происходила между нашим поэтом и указанной женщиной, документальных данных не сохранилось. Только вскоре Ломоносов вошел в комнату к Штурму, у которого в это время собрался кружок сослуживцев, и с негодованием заявил хозяину, что у него “нечестивые гости сидят: епанчу его украли”. На это отвечал лекарь ингерманландского полка Брашке, что Ломоносову “непотребных речей не надлежит говорить при честных людях”. Тогда Ломоносов, не долго думая, ударил лекаря по голове, схватил “на чем парики вешают и начал всех бить и слуге своему приказывал бить всех до смерти”… Штурм выскочил из окна, выбежал на улицу и стал кричать караул; его примеру последовал словолитный мастер Битнер. Штурм возвратился с шестью караульными солдатами. К этому времени Ломоносов успел уже жестоко переколотить гостей академического садовника. Его беременная жена, с подбитым глазом и синяками на плечах и руках, решилась тоже выскочить из окна. Особенно досталось тестю Штурма, переводчику Ивану Грове и академическому бухгалтеру Прейсеру, которые были биты до полусмерти и слегли потом в постель. Оказалась здорово поколоченной и вышеупомянутая служанка Прасковья, которая, собственно, и была поводом, как Елена Прекрасная, к столь кровопролитному сражению. Ломоносову под натиском шести караульных солдат пришлось уступить. Его отправили на съезжий двор, откуда капитан Матюнин при “репорте” представил его в полицейскую канцелярию, а эта последняя “с промеморией отправила его в Десьянс Академию”. Ломоносов, вместо того чтобы явиться в академическую канцелярию, прямо пошел к себе на квартиру и слег в постель. Битва не прошла для него даром. Когда канцелярия потребовала его к ответу, наш поэт “объявил, что ему итти в канцелярию никак невозможно, понеже он ногою и другими членами весьма болен”, и просил прислать доктора. Пришедший к нему доктор Вильде писал потом в своем рапорте между прочим следующее: “А как его спросил, чем он неможет, то отвечал он мне на сие, что у него почти все члены болят, а особливо чувствует в грудях лом и плюет кровью. Притом же показал он мне левое колено, которое совсем распухло, так что тою ногою ни ступить, ни ходить не может. Еще показал он мне рубец на брюхе по левую сторону, про что он сказывал, что в том месте рублено шпагою. Еще видел я у него на правой руке на ладони рубец, и притом припухлый и синий глаз. Понеже вышеозначенный адъюнкт Ломоносов за распухлым коленом вытти из квартиры не может, а особливо для лома грудного сего делать отнюдь ему не надлежит, того ради во-первых для отвращения харкания кровью надобно принимать ему потребные к тому лекарства, и притом советую ему пустить кровь…”
Неизвестно, последовал ли наш адъюнкт этому совету, но мощный организм Ломоносова в самом непродолжительном времени справился со всеми этими непустячными повреждениями. 11 октября тот же Штурм подал в канцелярию Академии наук “покорнейшее прошение”, в котором он сообщил, что Ломоносов навел на него “великий страх, ибо он 8 числа сего месяца двум его девкам сказал, что ему руку и ногу переломит и таким образом его убить хочет”. Затем Штурм ходатайствовал, чтобы Ломоносов дал ему “надежных порук”, что он его оставит в покое.
Со стороны канцелярии за все это безобразное буйство Ломоносов не был подвергнут никакому наказанию: 7 октября 1742 года произошла крупная перемена в управлении нашей Академией.
Еще в конце 1734 года, когда барон Корф только что вступил в должность “главного командира” Академии и в первый раз присутствовал на академическом собрании, астроном Жозеф Никола Делиль в своей приветственной речи новому президенту довольно обстоятельно изложил весь вред, происходящий оттого, что наши академики находились в полной “зависимости от канцелярии и подчинены ей даже по таким делам, по которым решение могли дать только специалисты и ученые”. “А что больше жалобы достойно, – замечает Делиль, – оная канцелярия неправедным образом взяла команду и над Академией наук и во всем определяет сама собою. К сему якобы вышнему суду надлежит идти просить милости для вспомоществования во всяких потребностях и выходатайствовать выдачу жалованья и прочих расходов и иждивений, которые часто для Академии учинить надобно, которой выдачи только тогда и иметь можно, когда деньги после расходу на ремесленных людей останутся за излишеством…”
Барон Корф, этот великий охотник до книг для своей библиотеки, не внял представлению Делиля. Ловкий Шумахер, отлично знавший о легком способе составлять обширные библиотеки в долг, вскоре добился влияния на нового президента и стал пользоваться безусловным его доверием. Понятно, что Делиль впал в немилость и под конец вынужден был совсем прекратить посещение академических заседаний. А Шумахер, по представлению барона Корфа в императорский кабинет, был произведен в советники канцелярии и принял на себя хранение всех денежных сумм Академии, под своим ключом и печатью. Все родственники и свойственники нового академического советника не замедлили получить повышения и разные прибавки жалованья.
За все это он сумел отблагодарить достойным образом своего покровителя. Спустя несколько месяцев после того, как барон Корф в апреле 1740 года получил дипломатическое назначение и уехал из Петербурга, Шумахер представил в коллегию иностранных дел документ о взыскании с бывшего президента 4339 рублей 40 копеек, которые числились за ним в академической книжной лавке.
Замечательно, что лет через 15 после этого барон Корф высказал мнение, которого он совсем не держался, когда стоял во главе управления Академией. Он назвал канцелярию “ярмом для Академии”, а Шумахера – “неученым сочленом и канцелярским деспотом”.
С воцарением Елизаветы Петровны наступило тревожное время для Шумахера. Тогда Академия была без президента: Бреверн, заместитель барона Корфа, вышел в отставку. Вражда русских к иноземцам стала проявляться явно. Академия, в которой все места, кроме самых незначительных, были заняты немцами, не могла пользоваться сочувствием и со стороны правительственных сфер. Сообразительный Шумахер все это отлично понимал и пустил в ход всю свою ловкость и пронырливость, чтобы подыскать “важное лицо в президенты, из-за спины которого деспотическому советнику удобно было бы по-прежнему самовластно распоряжаться ученым обществом”. Эти хлопоты в самом разгаре своем были прерваны донесением Делиля, а потом Нартова, в Сенат.
Сущность донесения вышепоименованного астронома та же, что и его приветственной речи барону Корфу, о которой мы уже говорили. Токарь же Петра Великого, Андрей Константинович Нартов, состоявший при Академии в звании советника, в своей жалобе писал об обидах, учиненных ему Шумахером. Токарь считал себя членом Академии, а советник канцелярии в изданном им описании под заглавием “Палаты Академии” имени Нартова в числе академиков не поместил. Все донесение этого чиновного токаря было написано весьма нетолково. Проступки, в которых он обвинял Шумахера, были изложены неопределенно и никак не доказывались; кроме того, в обвинениях Нартова бросалось в глаза его оскорбленное самолюбие. Вероятнее всего, что и это донесение осталось бы без последствий, если бы петровский токарь в июле того же 1742 года не поехал сам в Москву к государыне, захватив с собою донесение на Шумахера трех академических служителей: комиссара Камера, канцеляриста Грекова и копииста Носова. В это же время студенты Пухорт, Шишкарев и Коврин, ученик гравера Поляков и переводчики Горлицкий и Попов послали также свое прошение к императрице.
Все эти лица утверждали, что Шумахер присвоил себе несколько десятков тысяч рублей из академических сумм, что он враг русского народа и что, наконец, всячески, и притом умышленно, старается свести на нет намерения Петра Великого, изложенные в проекте Академии наук.
Поездка Нартова в Москву увенчалась полным торжеством: 30 сентября императрица Елизавета подписала указ о создании следственной комиссии. Председателем ее был назначен адмирал граф Н.Ф. Головкин, а сама комиссия состояла из двух членов: коменданта С.-Петербурга генерал-лейтенанта Игнатьева и президента коммерц-коллегии князя Бориса Юсупова. Вышепоименованный указ императрицы был получен в Петербурге только 7 октября, и в этот же день Шумахер, контролер Гофман, книгопродавец Прейсер и канцелярист Паули были арестованы “со всеми их имениями”. Тогда же все академические дела были поручены Нартову.
Шумахер содержался под строгим домашним арестом, причем все комнаты в его доме были опечатаны. То же проделали и со всей Академией: опечатали не только бумаги, касающиеся общего делопроизводства, но даже и архив конференции, в котором, конечно, могли храниться только ученая переписка да статьи, имеющие отношение исключительно к наукам. Опечатание академического архива было произведено по распоряжению Нартова, которому впредь до указа приказано было исполнять должность Шумахера.
Новый правитель канцелярии с первых же шагов своей деятельности показал себя человеком бестактным, невежественным и не менее своего предшественника самовластным. Он счел своим долгом препоручить наблюдение за всем, что происходило в Академии, тем лицам, которые писали жалобы на Шумахера. К ним присоединился и Ломоносов. Все они, начиная с Нартова и кончая Михаилом Васильевичем, были уверены, что и академики как иноземцы находятся теперь под их надзором. Ободренные успехом, доносители считали свое дело выигранным и праздновали уже победу над немцами. При этом больше других шумел и безобразничал Ломоносов.
Высокоучрежденная комиссия приказала, “чтоб для беспрепятственного течения дел помянутую архиву всегда отворять, ежели нужда того потребует, а потом, вынувши надобное дело, опять запечатывать”. Понадобилось навести какую-то справку профессору Винцгейму. Он явился в сопровождении прикомандированного к комиссии майора и в присутствии Ломоносова, Камера и Пухорта намеревался достать понадобившиеся бумаги из архива. Всем трем поименованным лицам казалось, что в ученой переписке заключаются “великие тайности”. Ломоносов стал пересматривать бумаги, требовать от Винцгейма ответов, почему то или другое написано, насмехаться и в ругательных выражениях говорить об ученых делах. Вскоре после этого Ломоносов с товарищами под предлогом осмотра печатей вошли “с немалым бесстыдством и дерзостью” в зал, где проходила ученая конференция, и своим шумным поведением прервали ее. Эти поступки заставили академиков жаловаться на Ломоносова и его товарищей в комиссию.
Странно, что молодой адъюнкт, когда комиссия потребовала его к ответу, “уклонился от дачи каких бы то ни было отзывов, так что, несмотря на высокое положение в тогдашнем обществе членов комиссии, они оказались бессильными, чтобы заставить не знатного ни родом, ни званием академического адъюнкта исполнить требование их, и притом – надо сознаться – законное. Объяснить это для тех времен весьма необыкновенное явление теперь можно только чрезвычайными литературными успехами Ломоносова при елисаветинском дворе”, – говорит Пекарский.
В то самое время, когда комиссия требовала нашего ученого к ответу, возвратилась в Москву императрица Елизавета. Это возвращение Ломоносов воспел в оде, которая теперь кажется чрезвычайно длинной и напыщенной и которая в то время возбудила всеобщий восторг. Но даже и значительно позже это новое произведение нашего поэта заставляло многих восторгаться чистотой и плавностью языка, изумляться выбором благородных и звучных выражений, движением страстей и так далее.