Текст книги "Босс. Полный клининг (СИ)"
Автор книги: Роза Чайная
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
22
Мои губы врезаются в её губы – грубо, властно, безжалостно. Это не поцелуй, это приказ, который я выношу ей прямо здесь, у стеллажа, среди книг и запаха хлорки.
Она сжимается, бьёт меня кулаком в грудь – глухо, не больно, – но я только сильнее прижимаю её к себе, второй рукой вжимаю в стену так, что стеллаж жалобно скрипит.
Я чувствую её рот. Сначала твёрдый, стиснутый, неприступный – крепость, которая не сдаётся. А потом она выдыхает. Сдаётся. На секунду. Всего на секунду её губы приоткрываются, и я вхожу внутрь – глубоко, жадно, не оставляя ей шанса на передышку.
Вкус её слёз – солёный, острый – смешивается с чем-то сладким, от чего у меня внутри всё переворачивается.
Мои пальцы вжимаются в её плечи, и я чувствую, как дрожит её тело – крупной, неконтролируемой дрожью. Это не покорность. Это капитуляция. И она бесит её саму.
Я отстраняюсь ровно настолько, чтобы видеть её глаза – расширенные, мокрые, полные ярости и чего-то такого, от чего у меня перехватывает дыхание.
– Ты не уйдёшь, – говорю я хрипло, и каждый звук моего голоса пропитан уверенностью хищника, который знает, что добыча уже не сбежит. – Ты никуда не уйдёшь, Даша. Я так решил.
Она смотрит на меня – растерянная, злая, с припухшими от поцелуя губами, с мокрыми щеками. В её глазах – слёзы, ярость и что-то новое, чего я раньше не видел. Растерянность. Не перед богатым мужиком. Перед мужчиной, который её взял.
– Не зови меня больше, – говорит она, и голос её дрожит, но не ломается, и в этом дрожании – последняя вспышка её гордости. – Не ищи. Не присылай цветы. Я не приду. Никогда.
Она вырывается – резко, неожиданно, используя мою секундную слабость.
Но я успеваю перехватить её за запястье раньше, чем она делает шаг к двери.
– Ну уж нет, – рычу я, дёргаю её обратно, и она врезается в меня грудью, выдыхает от неожиданности, а я уже разворачиваю её и толкаю спиной к подоконнику. – Ты никуда не идёшь.
Она бьёт меня по рукам, пытается вырваться, но я сильнее. Намного сильнее. Я сжимаю её запястья, завожу ей за спину, прижимаю к стеклу. Холод окна проступает сквозь её робу, и она вздрагивает.
– Пусти, урод, – шипит она, дёргается, и в этом дёрганье – вся её злость, весь её страх, вся та ярость, которую она копила годами.
– Не пущу, – говорю я спокойно, почти ласково, и от этого спокойствия она бесится ещё больше.
Она пытается ударить меня коленом, но я уворачиваюсь, втискиваю своё бедро между её ног, фиксирую её так, что она не может пошевелиться. Она замирает на секунду, тяжело дышит, и я чувствую, как её тело начинает сдаваться – не разумом, нет, разум всё ещё в агонии, – телом. Тело помнит подсобку. Тело знает, что будет дальше.
– Отпусти, – выдыхает она, но это уже не приказ. Это мольба. Мольба, которую она ненавидит.
Я наклоняюсь к её уху, провожу носом по шее – пахнет тем самым, от чего у меня встают волосы дыбом.
– Не отпущу, – шепчу я. – Ты хочешь этого не меньше меня.
– Пошёл ты, – выдыхает она, но голос её дрожит, и она уже не бьётся, она просто висит в моих руках, как натянутая струна.
Я отпускаю её запястья, и она не убегает. Стоит. Дышит. Ждёт.
Я беру её лицо в ладони, смотрю в глаза – мокрые, злые, расширенные.
– Скажи, что хочешь, – говорю я тихо, жёстко.
– Ненавижу тебя, – выдыхает она.
– Не то.
Она молчит. Я жду.
– Ты… – начинает она и замолкает.
– Скажи, – давлю я.
23
– Хочу, – выдавливает она еле слышно, и в этом слове – всё: и стыд, и злость, и то, что она не может контролировать. – Хочу, твою мать. Доволен?
Я усмехаюсь и целую её. Теперь по-другому. Не грубо, не врезаясь, а втягивая, заставляя её открыться. Она отвечает – всё смелее, а потом уже сама тянется ко мне, обвивает шею руками, прижимается так, что я чувствую каждый изгиб её тела через эту дурацкую робу.
Мои руки скользят вниз, нащупывают край ткани, тянут вверх. Она не сопротивляется. Только дышит чаще, громче, и её пальцы уже расстёгивают пуговицы на моей рубашке, нетерпеливо, срывая.
– Торопишься? – усмехаюсь я, подхватываю её под задницу и одним движением усаживаю на подоконник.
Она ахает, ноги сами обхватывают мои бёдра, и я чувствую, как она уже мокрая – через мои брюки, я чувствую этот жар.
– Раздевайся, – приказываю я, и она тянет робу через голову сама, не глядя, не думая, просто подчиняясь.
Под робой – простенькая футболка, старая, растянутая, но мне плевать. Я сдираю и её, оголяя грудь – тяжёлую, мягкую, с тёмными сосками, которые уже встали. Я наклоняюсь, беру в рот один, и она выгибается, вцепляется мне в волосы, стонет – громко, не сдерживаясь.
– Тише, – рычу я, прикусывая, и она закусывает губу, но стон всё равно вырывается, глухой, вибрирующий.
Мои руки шарят по её телу, грубо сжимают бёдра, задирают край каких-то дурацких колготок, и я понимаю, что терпеть больше не могу. Она тоже. Она уже тянется к моему ремню, дрожащими пальцами пытается расстегнуть.
– Это большая ошибка, – выдыхает она, и я помогаю ей, сдёргиваю ремень, расстёгиваю ширинку, а она уже садится ближе к краю подоконника, обхватывает меня ногами, и я чувствую её – горячую, влажную, готовую.
Я вхожу в неё резко, одним толчком, и она вскрикивает – не от боли, нет, от того, что наконец-то. Её голова откидывается назад, ударяется о стекло, и я придерживаю её за затылок, вжимаю в себя, двигаюсь медленно, глубоко, заставляя её чувствовать каждое движение.
– Смотри на меня, – приказываю я, и она открывает глаза – мутные, бешеные, прекрасные. – Смотри, кто тебя трахает. Запомни.
Она смотрит. Её губы приоткрыты, дыхание сбито, и она начинает двигаться сама – сначала неумело, потом всё жёстче, в такт моим толчкам, вцепляется в мои плечи, царапает ногтями.
– Ты, – выдыхает она, и это слово звучит как проклятие.
Я ускоряюсь, вбивая её в подоконник, в стекло, и она уже не сдерживается – стонет, всхлипывает, что-то шепчет неразборчивое, а я чувствую, как её тело начинает дрожать, сжиматься вокруг меня, приближаясь к краю.
И в этот момент – этот чёртов момент – я слышу с улицы голоса.
Громкие, бабьи, с хохотом. И скрежет металла.
Я смотрю в окно. Внизу, прямо под нами, стоят три уборщицы. Одна грузит в служебный фургон ведро и швабру. Другая курит, задрав голову к небу. Третья смеётся чему-то, запрокинув голову.
Я смотрю на них. Я смотрю на неё.
Даша тоже видит.
Её глаза округляются. В них – ужас. Не тот, что был раньше. Другой. Стыд. Стыд, который обжигает сильнее, чем мои руки на её теле.
– Нет, – шепчет она. – Нет-нет-нет…
Она отталкивает меня – резко, с силой, которой я от неё не ожидал. Я теряю равновесие на долю секунды, и она соскальзывает с подоконника, хватает робу с пола, прижимает к груди, отступает на шаг, второй, третий.
– Вернись на место, – говорю я, и в голосе – рык.
Она смотрит на меня. В глазах – слёзы, страх, ярость и то, что я не могу прочитать. Она трясёт головой, натягивает робу прямо на голое тело, не застёгивая, не приводя себя в порядок.
– Нет, – говорит она, и голос её твёрдый, как сталь. – Нет. Я не… не с тобой. Не так.
Она разворачивается и бежит к двери.
– Стой, – рявкаю я, делаю шаг, но она уже вылетает в коридор, и я слышу, как хлопает дверь.
Я стою посреди кабинета. Спущенные штаны. Расстёгнутая рубашка. Дыхание – как у загнанной лошади. Стояк – такой, что можно гвозди забивать.
За окном всё ещё слышны голоса уборщиц, хохот, скрежет фургона.
Я смотрю на подоконник, где она только что была. На футболку, которую я с неё содрал – она валяется на полу. На её перчатку, которая так и лежит на моём столе.
Я закрываю глаза. Дышу. Сжимаю кулаки.
24
Катя стоит у окна, спиной ко мне.
Я вижу её сначала со спины – дорогой домашний костюм, волосы уложены даже дома, ногти накрашены идеально. Всё как обычно. Она всегда идеальная. Даже когда не выходит из комнаты.
Потом она поворачивается.
И я перестаю дышать.
Её лицо. Скулы – синие, с жёлтым отливом по краям. Губа разбита, запеклась, чёрная корка посередине. Под глазом – фиолетовый полумесяц, такой плотный, что кажется, если нажать, он не побледнеет.
– Катя… – выдыхаю я.
Она отводит взгляд. Пожимает плечом. Одно. Левым. И тут же морщится – видимо, больно.
– Это ничего. Я упала.
– Упала, – повторяю я. Голос чужой. Не мой. – Ты упала. С какой высоты, Катя? С пятого этажа?
Она молчит. Смотрит в пол. На лице выражение – закрытое, чужое, как у незнакомки.
– Катя, кто это сделал?
– Я сказала – упала. Отстань.
– Не отстану. Ты вся в синяках. У тебя на шее следы пальцев.
– Следи за собой, – она дёргает плечом, отворачивается. – В конце концов, не твоё дело.
– Не моё дело? Ты моя дочь.
– Всё, мам, хватит. Не надо из себя заботливую строить. Не было тебя никогда, и сейчас не надо.
Она уходит в свою комнату. Хлопает дверью так, что стены дрожат.
Я стою в коридоре. Смотрю на закрытую дверь. На её ручку. На щель под ней, откуда пробивается свет.
Слышу, как она ходит по комнате. Шаги быстрые, злые. Потом – тишина.
А потом я слышу это.
Плач.
Не громкий. Не истерика. Она давит его, зажимает ртом, чтобы я не услышала. Но я слышу. Эти всхлипы, эти судорожные вдохи, это то, как она, наверное, закусила край подушки.
Я стою под дверью. Смотрю на её ручку. Вспоминаю, как она была маленькой. Как после школы закрывалась в комнате, потому что дразнили «дочкой уборщицы». Как я стояла тогда под дверью, так же, как сейчас, и не знала, что делать.
Сейчас знаю.
Я открываю дверь.
Она сидит на кровати, поджав ноги, обхватив колени руками. Лицо прячет. Волосы растрепались, упали на лицо. Плечи трясутся.
Я сажусь рядом. Молча. Не обнимаю – она не любит, когда я её трогаю без спроса. Просто сижу, смотрю на её макушку, на тёмные волосы, которые я расчёсывала, когда ей было пять, и она кричала, что больно, а я говорила: «Потерпи, дочка, красота требует жертв».
Теперь красота требует другого.
Я протягиваю руку. Осторожно, медленно, как тогда, когда она была маленькой и я боялась её спугнуть. Кладу ладонь на её голову. Начинаю гладить.
Она дёргается. Но не отстраняется.
– Не надо, – говорит сквозь всхлипы. Голос мокрый, детский. Не тот, которым она огрызалась минуту назад.
– Надо, – говорю я. И продолжаю.
Волосы у неё мягкие, я забыла, какие мягкие. Я глажу их, как тогда, после школы, когда она плакала из-за двойки, из-за мальчишки, из-за того, что у всех есть, а у неё нет. Я глажу и жду.
Она плачет. Долго. Всхлипы затихают, снова накатывают, потом снова затихают. Моя рука не останавливается. Я глажу её по волосам, по плечу, по спине. Она не отстраняется. И это – всё.
– Мам, – говорит она наконец. Голос тихий, сломленный.
– Я здесь.
– Мам, я попала в беду.
– Я вижу, дочка.
– Большую. Очень большую.
Она поднимает голову. Смотрит на меня. Глаза красные, распухшие, на щеках – дорожки от слёз. И под ними – страх. Такой, от которого мне становится холодно.
– Рассказывай, – говорю я.
Она отворачивается. Смотрит в стену. Обхватывает колени руками, прижимает к груди.
– Я должна три миллиона, – говорит она. Тихо. Будто не мне, будто стене. – Вернее, уже три пятьсот. С процентами.
25
Три миллиона.
Слова повисают в воздухе. Я не могу их осмыслить. Три миллиона – это не деньги, это пропасть.
– Сыну Баграмяна. Эдику.
Баграмян. Я знаю эту фамилию. Её знает весь город. Торговые центры, заправки, гостиницы. И поговаривают – не только легальный бизнес. В новостях про него не пишут, но в курилках шепчутся. Серьёзный человек. Опасный. Такой, о котором говорят «неприкасаемый».
Я глажу её по спине. Она не сопротивляется.
– Рассказывай, – повторяю я. Голос ровный, спокойный. Хотя внутри всё трясётся.
И она рассказывает.
Про клуб. Про красивого парня с лимонной Ламборгини, двери которой открываются вверх. Про то, как он был пьяный, как она была пьяная. Про то, как он сказал: «Порулишь». Про то, как она испугалась, а потом перестала бояться.
– Он сидел рядом, – говорит она, и голос становится ровным, будто она не про себя, будто чужую историю рассказывает. – Руку мне на колено положил. Улыбался. Сказал: «Газуй». Я нажала. Страшно было и… не страшно. Свободно. Как будто я – не я. Как будто я – кто-то другой. Кто может себе это позволить.
Я слушаю. Глажу её по плечу. Не перебиваю.
– А потом поворот. Я не вписалась. Всё. Дальше не помню. Очнулась – подушка безопасности, в носу кровь, в ушах звон. Смотрю на него – он в стекло вписался. Лицо в крови, но живой. Машина – всмятку. Капот гармошкой, колёса вывернуты, стекла по всей дороге.
– Катя…
– Он вышел. Позвонил кому-то. Через десять минут приехали люди. Забрали нас. Машину – тоже. Я думала, всё. Сейчас или в больницу, или… А он сказал: «Отвези её домой». И всё. Ни слова больше.
Она замолкает. Сжимает колени. Дышит часто, поверхностно.
– А через два дня приехали сюда, – продолжает она. – Не Эдик. Другие. Взрослые. В чёрном. Сказали: машина – не его, отца. И отец в бешенстве. Ламборгини – лимитка, таких в стране три штуки. Ремонт – три миллиона. Сказали, что я должна. Что если не отдам – найдут. Что Эдик больше не хочет меня видеть, но долг – мой. Я садилась. Я рулила. Я разбила.
Я смотрю на её шею. На пять следов. На разбитую губу. На синий скул.
– Это они тебя? – спрашиваю. Голос не слушается.
Она молчит. Потом кивает.
– Приехали вчера. Сказали, что время вышло. Что давали неделю, а я ни копейки не принесла. Сказали, что если к первому числу не будет денег, то…
Она замолкает. Смотрит в стену. Я вижу, как напряжены её плечи, как побелели пальцы, сжимающие колени.
– То что, Катя?
Она поворачивается ко мне. В глазах – дно. Которое она уже прощупала ногами.
– Пустят по кругу, – говорит она. И в голосе нет эмоций. Вообще. Будто речь не о ней. – Сказали, что у них есть клиенты. Богатые. Которые заплатят. За меня.
Я смотрю на её лицо. На синяки. На следы пальцев на шее. И понимаю, что это уже не угрозы. Это уже было.
– Они тебя… – начинаю я, но голос обрывается.
– Не тронули пока, – она криво усмехается. – Сказали, что это аванс. Чтобы я поняла. Что в следующий раз уже будут клиенты. И что они будут смотреть.
Я смотрю на её шею. На пять следов. На разбитую губу. На синий скул. Это аванс. Это они её душили. Это они её били. Мой ребёнок. Моя девочка.
Я думаю о том, как она кричала на меня в прошлом месяце: «Ты ничего не понимаешь! Ты всю жизнь мыла полы, ты никто! А я буду жить красиво! Я вырвусь!»
И теперь она сидит передо мной, вся в синяках, и говорит, что её пустят по кругу.
– Катя, – говорю я. – Надо в полицию.
– В полицию? – она смеётся. Коротко, хрипло. – Мам, ты вообще… Ты понимаешь, кто Баграмян? Его люди везде. Я пойду в полицию, а на следующий день меня найдут. И тогда уже точно – по кругу. И тебя найдут. Они знают, где я живу.
Я замолкаю. Потому что она права. Я знаю таких. Я убирала в их домах. Я видела их лица, их деньги, их руки. Они не ходят в полицию. Полиция ходит к ним. По звонку.
– Сколько у нас времени? – спрашиваю я.
– До первого числа, – она смотрит на календарь. – Десять дней.
– Три миллиона за десять дней.
– Если не отдам – по кругу. Если сбегу – найдут. Я пробовала. Не уехать.
Я смотрю на неё. На синяки. На следы пальцев. На разбитую губу.
Вспоминаю, как она родилась – три часа, я кричала, а она не кричала, просто смотрела на меня глазами, чёрными, огромными, как у совёнка. Как она первый раз пошла – два шага, упала, встала, пошла снова. Как она в школе плакала из-за двойки по математике, а я говорила: «Ничего, дочка, ты справишься». Как она смотрела на меня, когда я приносила домой форму уборщицы – с брезгливостью, с отвращением, с одним и тем же: «Стыдно, что моя мать полы моет».
Она презирает меня. Всегда презирала. Мои руки, мою работу, мою жизнь. Она мечтала о хрустале и яхтах. Она села пьяной за руль Ламборгини к сыну бандита. И теперь её будут продавать, если я не достану три миллиона.
И она пришла ко мне. Потому что больше не к кому.
Три миллиона.
У меня нет трёх миллионов. У меня нет даже трёхсот тысяч.
Я встаю. Иду к окну. Смотрю во двор. Детская площадка. Качели пустые. Горка пустая. Скамейка пустая. На той скамейке я сидела, когда Кате было три, и мы ели мороженое, и она испачкала всё лицо, и я смеялась, и она смеялась, и небо было синее-синее.
Сейчас небо серое. И я не смеюсь.
Я думаю о Льве. О квартире на Патриарших, которую он предлагал. О счёте, который я не заработаю за десять лет. О его словах: «Ты будешь моей».
И о своих словах: «Я не шлюха».
Я сжимаю подоконник так, что ногти впиваются в дерево.
Три миллиона. Десять дней. Моя дочь.
Катя сидит на кровати, обхватив себя руками, и смотрит в одну точку. Она не плачет. Я не плачу. Мы обе разучились.
26
Я просыпаюсь в пять утра.
Не по будильнику – сама. Тело знает: сегодня нельзя проспать. Сегодня нельзя ошибиться.
Три миллиона.
Я достаю телефон. Захожу в приложение банка. Перевожу всё что накопила на карту.
Этого хватит на бельё. На визажиста – вряд ли. На парикмахера – вряд ли. Я смотрю на остаток и считаю. Потом открываю инстаграм, нахожу дешёвый салон красоты в спальном районе. Запись сегодня. И визажист, и укладка, и маникюр – всё в одном месте. Дёшево. Опыта у них, наверное, как у меня в управлении корпорацией. Но выбора нет.
Я иду в ванную. Смотрю на себя в зеркало.
Женщина, которой предстоит продаться. У неё глаза цвета зелени. Волосы – солома после дешёвой краски. Кожа – пергамент, через который просвечивает усталость.
Я отворачиваюсь.
Выхожу из дома в семь.
Первая остановка – ТЦ. Тот, что на Ленинском. Там есть бельевой бутик, о котором Зоя рассказывала. «Дорогущий, Даш, но вещи – как на другой планете». Мне нужна другая планета. Мне нужно тело, которого у меня нет.
Вхожу в бутик. Стеклянные двери, кожаные кресла, запах духов – терпкий, дорогой, чужой. Продавщица смотрит на меня. Я вижу её взгляд: от моих сапог на плоской подошве до лица, которое не красили уже сто лет. Она видит, кто я. Она знает, что здесь делать нечего.
– Здравствуйте, – говорю я. Голос не дрожит. – Мне нужен комплект. Дорогой. Утягивающий.
Она молчит секунду. Потом улыбается – той улыбкой, которой улыбаются бедным. Но ведёт. Показывает.
Бельё – как вторая кожа. Чёрное, кружевное, такое тонкое, что сквозь него видно свет. Оно лежит на прилавке, как змея, готовая обвиться. Я трогаю пальцами – шёлк струится, скользит, живёт.
– Утягивающее, – говорю я. – Мне нужно, чтобы всё… стало на место.
Продавщица понимает. Приносит другое. Без кружев. Плотное, гладкое, как панцирь. Оно будет держать меня. Сжимать. Превращать в кого-то другого.
Ценник... Я сглатываю, но киваю.
– И чулки, – добавляю. – С силиконовой резинкой. Чтобы не сползали.
Чулки нашлись. Чёрные, ажурные, с узором, похожим на иней. Они стоят ещё три.
Десять тысяч. Почти половина того, что у меня есть.
Я расплачиваюсь. Карта пищит, принимая мою жизнь. Продавщица складывает покупку в пакет из плотной бумаги, с золотыми буквами. Я беру его, и он жжёт пальцы. В нём – моя броня. Моя маскировка.
Следующая остановка – салон красоты в спальном районе. «Леди». Вывеска розовая, буква «Д» не горит. Внутри пахнет ацетоном и сигаретами. На ресепшене девчонка лет семнадцати, в халате, с нарощенными ресницами, которые закрывают пол-лица.
– Здравствуйте, я к вам записана. Визажист, парикмахер и маникюр, – говорю я.
Маникюр делает девочка с фиолетовыми волосами. Молчит. Я смотрю, как она обрабатывает мои ногти – короткие, обкусанные, без единого шанса на красоту. Она покрывает их гель-лаком – цвет «пыльная роза». Нейтральный. Безопасный. Такой, чтобы не отвлекать.
Потом иду к парикмахеру.
– Красились дешёвой краской, да? Корни отросли, седина… Вам бы выкраситься, тон выровнять…
– Нет времени. Сделайте укладку. Чтобы волосы блестели. Чтобы не было видно, что я… – я замолкаю. Что я – бедная. Что я – уборщица. Что я – та, кто не может себе позволить даже этого.
Парикмахер молчит. Потом делает. Моет голову дорогим шампунем, который пахнет миндалём. Сушит. Накручивает на плойку. Волосы ложатся волнами, мягкими, живыми, такими, каких у меня не было никогда.
Смотрю в зеркало. Это ещё не я. Это заготовка.
Последняя – визажист. Девушка в розовом халате, с идеальными стрелками. Смотрит на моё лицо, прищуривается.
– Что хотите?
– Чтобы меня не узнали, – говорю я. И сама понимаю, как это звучит.
Она не удивляется. Достаёт палитры, кисти, флаконы.
Работает долго. Тональный крем ложится слоем, потом ещё слоем, потом ещё. Я чувствую его на коже, как маску. Тяжёлую, плотную, которая скрывает всё: морщины, круги под глазами, эту вечную усталость, которая въелась в поры.
Она подводит глаза – чёрным, растушёвывает, делает дымку, от которой взгляд становится глубоким, чужим. Лепит скулы – румянами, бронзатором, создаёт кости, которых у меня нет. Красит губы – помадой цвета переспелой вишни. Плотной, матовой, такой, что ни один поцелуй не сотрёт.
– Готово, – говорит она.
Я смотрю в зеркало.
Оттуда смотрит женщина. Не я. Другая. С гладкой кожей, с горящими глазами, с яркими губами. Сильная и смелая. Которая знает чего хочет.
Я провожу пальцами по щеке. Чувствую толстый слой тонального крема. Под ним – мои морщины. Мои круги. Моя усталость. Но сверху...
Я отдаю последние. Ставлю всё на зеро к казино. На карте остаются крошки.
Я одеваюсь в кабинке салона. Снимаю свои старые джинсы, водолазку. Надеваю бельё-панцирь. Оно сжимает живот, бёдра, грудь – превращает моё тело в нечто подтянутое, стройное, почти красивое. Чулки скользят по ногам, силиконовая резинка впивается в кожу.
Платье я купила вчера. В секонде. Чёрное, длинное. Оно висело на вешалке, как забытая мечта. Я померила – село. Как будто ждало. Как будто знало.
Сразу после того, как привела себя в надлежащий вид, еду в офис. В тот самый, где я мыла полы. Где стояла на коленях, собирала окурки из пепельниц, протирала столы, за которыми сидят люди, у которых есть миллионы.
Таксист смотрит на меня в зеркало. Спрашивает: «На свидание?» Я не отвечаю.
Офисное здание – стеклянное, высоченное, с подсветкой. Я помню его наизусть: каждый угол, каждый лифт, каждая комната для переговоров. Я мыла их все.
Поднимаюсь на нужный этаж. В приёмной его компании светло, просторно, пахнет кофе и дорогим парфюмом. Секретарша за стойкой – молодая, красивая, в шикарном костюме.
– Здравствуйте, – говорю я. Голос ровный. – Мне нужно к Льву Кирилловичу.
Она поднимает голову. Смотрит на меня. Оценивает – быстро, профессионально.
– У вас назначено? – голос ледяной.
– Нет. Скажите ему, что Даша пришла.
– Даша? – она приподнимает бровь. Перебирает записи, хотя знает, что ничего нет. – Лев Кириллович очень занят. У него совещание с партнёрами. Если хотите, можете оставить визитку.
– У меня нет визитки.
– Тогда контактные данные, – она протягивает листок бумаги. Белый, плотный, с логотипом компании.
Я не беру листок.
– Я подожду.
Она смотрит на меня. В её глазах – презрение. Холодное, спокойное, уверенное. Она знает, кто я. Не по имени – по сути. Женщина, которая пришла к начальнику без записи. Которая оделась в секонд, накрасилась в дешёвом салоне и думает, что может пройти в кабинет к Льву Барсову.
Я вижу, как она меня оценивает. Как мысленно ставит на полку ниже себя. Как решает, что я – сумасшедшая фанатка её шефа.
– Лев Кириллович очень занят.
Я сижу. Не встаю.
– Я подожду.
Её улыбка меркнет. На секунду в глазах мелькает что-то – раздражение?
Дверь открывается.
Я слышу голоса – мужские, уверенные, смех. Выходят четверо. Дорогие костюмы, дорогие часы, дорогие улыбки. Они о чём-то говорят, жмут руки, хлопают друг друга по плечам. Секретарша вскакивает, что-то подаёт, что-то подписывает.
А потом я вижу его.
Он выходит последним. Высокий, в тёмно-синем костюме, с расстёгнутым воротом рубашки. Смотрит на партнёров, улыбается, что-то говорит. В его голосе – власть. Спокойная, уверенная, не требующая доказательств.
Он поворачивает голову.
И видит меня.




























