Текст книги "Бог моей весны или МЕЩАНСКОЕ СЧАСТЬЕ (СИ)"
Автор книги: Мелф
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
И тут я понял, что боюсь за него даже больше, чем там, под огнем.
Дворец Бальхаусплац служил резиденцией австрийским канцлерам – и при желании весь наш немногочисленный штаб мог рассредоточиться в нем так, чтоб мы днями не видели друг друга, кроме как по необходимости, но произошло ровно наоборот. Все собирались в приемной Бальдура, где сидела за машинкой курносая Хельга, даже сам герр гауляйтер не мог усидеть в своем кабинете. Сюда не приходили разве что сотрудники канцелярии – над ними нависал, словно карающий меч, черный и бледный эсэсовец, фамилию я не помню, назначенный заместителем имперского руководителя. Впрочем, никто из нас не горел желанием видеть в приемной его или его запуганных подчиненных, слишком уж они одним своим видом напоминали о том, от чего мы хотели спрятаться. Мрак и ужас мира, от которого мы отгораживались запертыми дверями и пыльными портьерами, был настолько вездесущ и осязаем, что заставлял совершенно чужих друг другу людей держаться вместе, сметал их в один угол, словно огромный веник в ручище великанши-людоедки.
Здесь же лежал на затоптанном ковре Дольф (он вырос чуть не с теленка), и его желтые глаза смотрели тяжелым равнодушным взглядом на всех, кроме Бальдура. Ко мне он относился ненамного лучше, чем к курьерам, на которых мог и глухо рыкнуть, если они имели наглость повысить голос на неположенные полтона, а с Хельгой обходился галантно и почтительно, ни дать ни взять чинный пожилой генерал с вдовой друга, убитого в бою.
После того, как смеркалось, наши посиделки начинали до крайности напоминать семейный вечер. Горела всего одна лампа – при наглухо закрытых портьерами окнах. Полумрак создавал в просторном, мрачном, неубранном помещении некое подобие уюта. Курьеры Фридман и Висхофер пили чай и играли в шахматы. Курьер Хаккслер пил шнапс и читал старые, по-моему, еще довоенные, газеты. Хельга, аккуратная, грустная, с огромным курносым носом, заваривала чай для курьеров и варила кофе для Бальдура, приносила все это на тусклом серебряном подносике, усаживалась и начинала говорить о самых обычных вещах – точь-в-точь домохозяйка за ужином, словно нет и не было никакой войны. Хельга словно бы знала, чувствовала, что именно это нужно недотепам-мужикам, уставшим от войны. По-моему, всем нам было очень приятно слушать ее неспешные и негромкие речи. Ей было, по-моему, за пятьдесят, но она была из тех женщин, которые старятся медленно и словно бы неохотно – будто сама природа не дает столь ценным для рода людского особям дряхлеть в положенное время. В ее черных, гладко убранных волосах по обеим сторонам пробора блестели две седые пряди – казалось она криво повязала волосы серебристой ленточкой. На лице, обтянутом желтоватой кожей, почти не было морщин. А глаза... ну, наверное, такими ребенок воображает себе глаза любимой, доброй, лишь чуточку строгой бабушки, притом что бабушка умерла до его рождения... Верите ли, до знакомства с Хельгой я не замечал, какие у женщин глаза...
– Я ее не нанимал, – рассказывал Бальдур, – она пришла сама. И сказала, что мне, может, нужна секретарша... Она была действительно нужна, но я не очень поверил, что эта женщина владеет машинописью.
Я его понял. У Хельги был вид работницы с фабрики.
– Но она, – продолжал Бальдур, – просто села за машинку и попросила меня о чем-нибудь говорить. Ну, хоть статью из газеты прочитать вслух... Я, обалдев, послушно прочитал какой-то длинный, сложный стих – чтоб увидеть его напечатанным сразу после того, как я закончил читать, и напечатанным безукоризненно. Мистика какая-то... А она только посмотрела на меня и спросила: «Ну так что, герр гауляйтер?» И мне стало очень неудобно.... да что там, стыдно. Она смотрела на меня глазами моей матери, пусть постаревшей на много лет, но все же... Я сказал – да, приступайте к работе с сегодняшнего дня. И даже не спросил, состоит ли она в НСДАП. Даже фамилии и то не спросил... не смог. А она быстро привела в порядок захламленный стол и снова на меня посмотрела: «Герр гауляйтер, как вы думаете, есть здесь копирка?» И тут я понял, что мне невыносимо слышать, как она меня называет. Но если она будет вместо этого говорить «герр фон Ширах», лучше мне не будет... И попросил ее звать меня по имени.
Она действительно звала его просто Бальдур, но у нее это звучало не то чтобы почтительно – просто уважительно и даже чуть ласково, словно он был ее родственником. Впрочем, так она говорила со всеми нами, включая Дольфа.
– Я отдала рейху трех своих сыновей, – сказала она однажды, – все убиты. К этому трудно привыкнуть, но я смогла. Рейх победит. Правда, Дольф?..
Дольф посмотрел на нее с неожиданным вниманием – и басовито гавкнул, словно в знак согласия. Никогда не видел, чтоб он так себя вел. Обычно он смотрел лишь на Бальдура – скорбно и мечтательно, как все собаки, которым хочется, чтоб наутро их посадили в машину и отвезли туда, где нет людской и бензиновой вони, а зато полно мышей, мускусных крыс и птичек, которых, конечно, не поймать, но погонять-то интересно... Но что поделать. Шла война, и даже собака гауляйтера несла службу в городе, сползающем в ад.
– Хотелось бы вам верить, – сказал Бальдур, – очень хотелось бы.
– А ты верь, – неожиданно низким голосом, от которого меня, и, думаю, не одного меня пробрала дрожь, ответила Хельга. Кроме того, она впервые обратилась к Бальдуру «на ты», – Молодой еще, чтоб не верить и трусить.
– Кто, я?.. да мне, к черту, сорок через два года стукнет, – буркнул Бальдур.
– Вот я и говорю – молодой еще…
Он не получил своего маленького ада на войне, и его адом становилась Вена, из которой он по приказу отправлял в концлагеря евреев, превращая ее в «чистый арийский город».
А венцы все брели и брели в Бальхаусплац, бледные, испуганные, порой в слезах.
– Герр гауляйтер, пожалуйста…
– Герр гауляйтер, простите, но… у вас недостоверная информация, наша семья не евреи… это не еврейская фамилия…
– Герр гауляйтер, скажите, куда нас отправляют? Ходят такие слухи… такие слухи… у нас трое малышей, герр гауляйтер, старшему всего девять, среднему пять, младшему два, ну куда мы поедем, война же, мы тут всю жизнь… всю жизнь прожили…
– Герр гауляйтер, с вашего позволения, я доктор Тиллих, врач, ответственный за персонал госпиталя Кауфмэнишес... извините, госпиталя люфтваффен, конечно же, эти старые названия очень привязчивы… я хотел обратиться к вам по поводу приказа насчет двух наших медсестер, Сары Голдберг и Ильзы Рот… неужели необходимо именно сейчас высылать их, у нас работать некому, герр гауляйтер…
– Герр гауляйтер, я вас прошу, я на колени встану… мой жених не еврей, он не чистокровный еврей, у него бабушка еврейка… неужели ничего нельзя сдеее…
– Не надо здесь истерик!! – орал Бальдур, сам уже почти в истерике. Списки – это одно. Но имена в списках, безликие столбцы плохо пропечатанных еврейских имен, один за одним, сотня за сотней обретали плоть – и мы видели эти бесконечные смугловатые горбоносые лица, эти скорбные темные глаза. Были и лица не еврейские – реже – приходили другие люди по тому же поводу. Просить. Пытаться требовать. Умолять. Кто как умел.
– Герр гауляйтер… я не понимаю, если мы с другом по университету снимаем комнату на двоих, потому что выходит дешевле, это что, доказывает, что я гомосексуалист?!
– Герр гауляйтер! Да что же это делается, это противозаконно – человека обвинять ни за что, я сроду из… этих не был!..
– Герр гауляйтер…
– Герр гауляйтер…
– Герр гауляйтер…
– Все, Отто. Скажи караульным – никого больше сегодня не пускать. Или я с ума тут сойду, – простонал Бальдур однажды вечером, прижимая ладонь к бледному вспотевшему лбу. Я выполнил приказ, вернулся, и мы перешли в приемную. Курьеров еще не было, Хельга сидела за столом, строго на нас взглянула. Поднялась и без единого слова принесла обоим кофе, на Бальдурову чашку указала пальцем:
– С коньяком. Вам, Отто, лучше этим не увлекаться, успеете еще.
– Спасибо, – буркнул я.
– Спасибо, – сказал Бальдур.
– А вам тоже на пользу не идет.
– Сегодня можно. Не могу больше, – Бальдур без сил, вяло, как измятая тряпка, свалился на диван, обтянутый чем-то вроде бархата темно-бордового цвета – предмет, кажущийся здесь вполне уместным. Не то что мы.
– Совсем расклеились, – понимающе сказала Хельга и вдруг уселась рядом, и он тут же – повинуясь единому с ней порыву, доверчиво положил голову ей на колени. Она тут же мягко опустила большую сильную ладонь на его волосы, погладила.
– Одному из моих сыновей это очень нравилось, – сказала она, – он говорил – успокаивает.
– Да, мне тоже нравится, спасибо.
– Мне хочется, чтоб вы держались, Бальдур…А волосы у вас мягкие, как у моего сына, да упокоится он в мире, аминь.
– Как его звали? – вдруг спросил Бальдур.
– Петер. Мы люди простые, смешно б было назвать его как вас, например. Или еще каким таким именем. А средний мой был Ганс. А третий – как Хаккслер наш. Харо.
– А это имя мне нравится.
– Мне тоже, потому и назвала.
Бальдур осторожно приподнялся на локте, чтоб дотянуться до чашки, отпил сразу больше сразу половины, снова положил голову на Хельгины колени. Постепенно напряжение скатывало, он прикрыл глаза.
– Извините меня, что такой сегодня, Хельга, – произнес он, – просто их… слишком много. И каждый чуть не плачет. А что я могу сделать, Господи.
– Только то, что должны для рейха.
– Хотел бы я знать, что там делается. Там, куда их увозят. Они там работают... или что?
Или что, подумал я. Определенно. А ты смотришь в бумаги и видишь фигу. Хотел бы я знать, почему... впрочем, что тут удивительного, возиться с бумажками – это не по тебе, никогда в жизни ты этим не занимался, и проглядываешь их с меньшим вниманием, чем ленивый школьник – скучный учебник. А между тем, вон она, пачка последних отчетов, на углу стола. Интересно, куда делись все остальные. Может, Хельга просто выкидывает их к чертовой матери – все равно их никто не читает...
– Нет, в самом деле, – продолжал Бальдур, – что они все там делают?.. Фюрер мне говорил – будут работать в соответствии со своими профессиями, да, это понятно. А старики тогда что? И дети?..
– А куда везут стариков и детей, вы знаете? – спросила Хельга.
– Знаю, да. Терезиенштадт... И что там дальше с ними...
– Ну не мыло же из них варят, – сказала Хельга, – Из жидов-то... таким мылом собаку не станешь мыть. Впрочем, туда им и дорога, а то оглянуться не успеешь, как их станет больше, чем немцев.
– Вы говорите прямо как доктор Геббельс…
– А вы взгляните на наш город-то. У них, у евреев этих, домищи – куда там ратуше и Опере…
– У гомосексуалистов – тоже?
– У гомосексуалистов – вряд ли. И оттого с ними вам еще тяжелее, – проницательно усмехнулась эта добрая ведьма, – потому вы ведь и сами такой… Как вас угораздило только, Бальдур, бедный вы малый…
Она говорила с ним так, словно меня тут вообще не было. И он на меня тоже не глядел. Ну, оно и к лучшему.
– Я что, выбирал?..
– И женщину никогда не знали?
– Почему. Я даже женат, как ни смешно.
– И привезли в Вену собаку, а не жену?.. Понятно. И все же... Захотели б, смогли стать обычным.
– Не смог бы, безнадежно.
– Ну что ж. Я-то вас не выдам, не думайте… Зачем мне. Да и фюрер знал, что делал – ему ведь о вас все известно?
– А как же. Да я ведь не скрывал… не знал, что все так будет, понимаете?
– Что ж, и родители ваши знали?
– Нет. Отцу я только раз посмел намекнуть, и то издалека-издалека – вот мол, и такое бывает. Интересно, вы его не помните? Театральный директор тут был. Мы ведь тут жили…
– Я по театрам не ходила, мне сыновей растить надо было. Ну так и что, сказали вы ему… а он?
– Не хочу об этом вспоминать, потому что мне тогда было уже 17 лет, а он меня просто-напросто отлупил по-настоящему. Первый и последний раз в жизни. Народный метод «выбить дурь», очевидно. Но не сработавший, как видите…
А еще Бальдур подружился с одним из наших курьеров, местным, с этим самым Хаккслером, по имени его никто из нас не звал, а не скажи Хельга, мы бы его имени и не узнали б – этот человек был из тех, кого даже собственная жена зовет по фамилии. Высокий, сутулый, с задумчивым лошадиным лицом(сходство с клячей усиливал неаккуратный чуб, черным клоком свисающий до переносицы), Хаккслер зачастую казался похожим на идиота, но это было обманчивое впечатление. Его темные, густые, как смола, глаза казались застывшими в выражении постоянной неизбывной печали, но… это был один из самых веселых людей на свете. Может, потому Бальдур и проводил с ним столько времени – Хаккслер казался человеком, которому неведомы страхи. У него был вид городского клерка, а выговор был какой-то грубый, тягучий, не то деревенский, не то просто идиотский. Как курьер он был идеален: просто брел куда пошлют и делал, что скажут – причем, похоже было, так же он пойдет и под бомбежкой, не замечая вражеских бомбардировщиков – не исключено даже, что отмахиваясь от них, словно от назойливых мух… Когда ничего делать было не нужно, часами сидел в штабе, попивая шнапс, словно воду – притом что пьяным мы не видели его никогда. Вел он себя с Бальдуром как шекспировский шут с королем.
– Почему вы не идете домой, герр Хаккслер? – спросил однажды Бальдур.
– Потому что дома у меня давно нет, герр гауляйтер, – простодушно отозвался он, – Вашими молитвами.
Нет, кем-кем, а идиотом Хаккслер не был… судя по тому эпизоду с одним из первых списков подлежащих депортации…
– Герр гауляйтер любит музыку, – однажды пробубнил он, – только вот не слушать ему больше прославленного венского филармонического оркестра, да…
– С чего вы взяли?.. – бросил Бальдур, он был занят, и Хаккслер отвлекал его своей болтовней.
– Ну как же, – Хаккслер протянул свою длинную, как пожарная кишка, ручищу к столу и взял бумагу, на которой был напечатан список, – Смотрите вы пожалуйста: Абель, Йозеф. Первая скрипка, чтоб вы знали. Берковски, Михаэль. Дирижер… – он прочел еще несколько фамилий, – Вы же весь оркестр отправляете сами знаете куда, герр гауляйтер. Где ж вы видели оркестр, в котором играют НЕ евреи?..
– Вообще видел…
– Не в Вене. Только не в Вене.
– Слушайте, Хаккслер… Или нет. Слушай, Отто, пожалуйста, проверь, действительно ли названные – музыканты оркестра… Что-то сдается мне, не помню я этих фамилий…
– Ай, врете, герр гауляйтер, – ласково сказал Хаккслер, – такой ценитель музыки, как вы, всегда знает наизусть каждую программку…
– Какие на хер программки! Война! Я сто лет ни одной не видел!..
– Так поверьте тому, кто прожил в Вене всю жизнь… Да, кстати, не ваш ли батюшка был у нас директором театра? Герр фон Ширах?
– Мой, мой батюшка, – нервно отозвался Бальдур.
– А врете, герр гауляйтер, снова… Фюрер вам батюшка – в таком случае. А я вам правду сказал про оркестр, да.
– Хаккслер. Заткнись. Да заткнись же ты!!! И список положи на место!
– А не положу.
– Хаккслер, – сказал я, – пристрелю.
– Стреляй, – безоблачно улыбался наш идиот, качая косматой головой, как фарфоровый болванчик.
– Бальдур?..
– Отто. Отставить. Можно подумать, у меня нет копии списка. Хаккслер, скажи – зачем ты это делаешь?.. А?..
– Спасаю вашу душу, – серьезно ответил тот.
– Ну спасибо, конечно.
Я посмотрел на одного и на другого – и не понял, кто из них сошел с ума. А может быть, я?..
Притом что я совершенно точно знал – никакой копии списка не было. В штабе просто не имелось копировальной бумаги.
А потом, когда над Веной беспомощно, как нетрезвые железные мотыльки, запорхали самолеты люфтваффе, не в силах остановить союзников, разваливающих город по камешку, когда древние здания превратились в безобразные развалины… тогда Бальдур сказал:
– Ничего. Выстоим. Уходим на Каленберг пока…
На горе был укрепленный, как маленькая крепость, штаб-бомбоубежище, его построили как раз за время Бальдурова губернаторства.
Я понял, что он и впрямь начинает сходить с ума, и уже не ради фюрера он готов был торчать в Вене до последнего – нет, просто он сам был из тех воинов, что не сдаются… несмотря на то, что русские вот-вот должны были прийти сюда. Сообщения с передовой не обнадеживали.
–Хельга, – сказал Бальдур, – а вам бы лучше вообще выехать из Вены. Тут будет… война. И город я не сдам. Просто так – нет. Я вам выдам разрешение на выезд хоть сейчас…
Хельга, как обычно, сидела за столом, слушала нас. Но сегодня она мне показалась вдруг какой-то не такой… хоть и всегда держалась с достоинством, сегодня в ее сухощавой прямой фигуре, в легком наклоне головы ощущалась какая-то величавость, словно в королеве, не подлинной, а театральной, но очень-очень убедительной. Да, она сидела прямо как великая актриса на сцене. И было б жаль, если б она заговорила, впечатление б рассеялось…
Зря я так думал.
– Бальдур, – сказала она тем самым, очень низким голосом, – Я никогда никуда не уеду отсюда. Я не верю, что вы удержите город, да вы и сами в это не верите. Но это все равно. Здесь могилы моих сыновей, мужа, – она помолчала и куда тише добавила:
– И скоро, возможно, будут и ваши. А я – ну не то чтобы успела полюбить вас и Отто так, как своих сыновей – но это были хорошие дни. У меня не так много было хороших дней… одиночество съедает женские сердца, как ржавчина… И куда я должна поехать? Зачем? Нет, я останусь тут, я буду приносить вам цветы… А Дольфа оставьте мне, вам будет не до него. Мы с ним поладим, правда, Дольф?
Верите или нет, но до этого момента я относился к ней с уважением, а теперь – со страхом, в котором была изрядная доля отвращения… Она уже похоронила нас, оказывается. Очень приятное известие. Не забыть бы послать ей приглашение на похороны. На хорошей бумаге с гауляйтерской печатью. Зачем? А так, чтоб было что хранить на память, ё-моё.
Я глянул на Бальдура –он смеялся, как дурачок.
– Хееельга, – ласково протянул он, – уезжайте спокойно, наших могил тут не будет.
Про могилы ее сыновей он позабыл. Под влиянием момента, как я понимаю. (на полях: «За дурака меня держим, да?.. Образумить ее хотел всего лишь…»)
Она посмотрела на него, и он, все так же посмеиваясь, сообщил:
– Мы бессмертны.
– Да-а? – спросила она, великолепно копируя его обычную иронию.
– Да. Бальдр и Локи к вашим услугам, – ухмыльнулся он, глядя на Хельгу… и вдруг почему-то осекся.
Дольф лежал у ее ног, суровый, словно Фенрир.
12 марта 1945 был особенно свирепый налет.
Двое курьеров штаба –Фридман и Хаккслер – вообще не вернулись, а третий примчался откуда-то опрометью, похожий на ошалелую встрепанную курицу, потому что в руках у него были разлохмаченные пачки недоразбросанных листовок, с испугу он даже не избавился от них. Увидев наши лица, он как-то сразу обмяк, уронил руки, его пальцы разжались, и листовки разлетелись по всему полу. Лицо у него было такого же цвета, как они.
Этот наш курьер тоже был из местных, по фамилии Висхофер, маленький аккуратный человечек лет сорока или около того, всегда спокойный. Сейчас он был неузнаваем – словно разом сбросил лет 10 и на столько же килограммов убавил в весе. Маленькие карие глазки его стали огромными и прозрачными, как у совы.
Я подал ему стакан воды, и его зубы дробно зазвенели о стекло.
– Ну, – спросил Бальдур, – что там?
Мог бы не спрашивать. Взрывы грохали и грохали, иногда, такое ощущение, что прямо у нас за стенкой.
– Герр гауляйтер, – провыл Висхофер, – они с ума сошли…
– Это давно понятно. Бомбить памятники архитектуры…
– Как… воронья… стая… Небо от них черно! – причитал курьер, – госпиталь почти разнесли… И… и…
В госпитале, подумал я, есть подвал. Но вряд ли туда поместятся все раненые вместе с персоналом.
– Пейте воду, Висхофер, – мягко сказал Бальдур.
Висхофер припал к стакану так, словно собирался не пить, а разгрызть его, как фокусник в цирке. А потом поставил стакан мимо стола и вздрогнул от звона разбитого стекла, словно от взрыва.
– И… и…
Тут в Бальдуре пробудился бывший вожак гитлерюгенда, и он рявкнул во всю мощь легких:
– НЕ! ЗАИКАТЬСЯ!!
Висхофер отлетел – буквально отлетел к стене, словно на него не заорали, а ударили. Но это, во всяком случае, подействовало. Он перестал заикаться и тихо заговорил, глядя Бальдуру в глаза, словно тот держал его под гипнозом:
– Одного наши подбили, развалился. И пилот вывалился. И свалился на крышу, а потом на карниз, и карнизом ему оторвало к такой-то матери ноги. Как-то он там зацепился… и висит… и кричит… Он уже полчаса, говорят, кричит.
Бальдур позеленел на глазах. Я понял – ему вспомнился Хюммер из дивизии «Великая Германия». Который так же кричал. И облеванная шинель. На лице Бальдура заходили желваки, он часто сглатывал, но все же справился. И спросил, уже не слыша, что говорит:
– А хуй ли только говорят, а не снимут его к ебени матери оттуда?..
– Так бомбят же еще… И… Опера горит…
Висхофер плакал. Он был местный. И не жалел безногого безвестного американца, подвешенного к крыше под свои же бомбы, так, как Оперу.
– Что ж, – пробормотал он, – тут стоим, тут и останемся…
Этой фразой он, довольно трусоватый, всегда успокаивал себя.
А Опера добила герра гауляйтера окончательно. Он опустился на стул, уронил локти на стол, а голову на локти.
– Ступайте, Висхофер, отдыхайте, – сказал он еле слышно, – и не суйтесь под бомбы.
Тот неуверенно пошел, словно пьяный, потерявший дверь. (на полях: «Эпитет хорош. Именно так, наверно, и пошел. Я-то не помню. Зато помню, куда»)
А Бальдур так и сидел, и лицо у него было таким темным, словно он только что узнал из надежного источника точную – и очень близкую – дату своей смерти. Оба глаза одновременно покраснели – но не от слез, я видел, что глаза у него сухие, просто враз полопались мелкие сосудики в белках.
Я боялся не то что подойти, но даже назвать его по имени – хоть и понимал, что даже если он только что узнал именно это, незачем оставлять его с этой информацией наедине, и с моей стороны это не более, чем трусость. Но при том я откуда-то знал, что ничем сейчас не смогу ему помочь – как знал тогда, за стеной огня, что никто не поможет мне. От ада не убежишь, и никто не вытащит. Из ада выйдешь только сам – если сможешь. Если захочешь.
Мне казалось, что прошло полдня – а на самом деле не больше получаса, может, даже меньше – пока я сидел в углу и смотрел на его уже почти нездешнее, уже обреченное, уже овеянное жаром адского пламени лицо – и на его глаза, завороженно смотрящие в это незримое пламя.
Я знал, что с ним творится – было и у меня такое, тогда. Миг, когда мне показалось – надо просто упасть лицом вниз и ждать, и через несколько мгновений просто выкипишь, как вода, и ничего этого тут не будет, и тебя уже не будет, и не надо…
Его миг длился дольше, чем мой.
Кажется, он серьезно размышлял (теряя спасительное время) – а не протянуть ли руки к огню, раскрывая ему объятье, не стать ли паром и дымом?.. Думаю, после того, как это случилось бы, он так и остался б сидеть за столом – до самого прихода русских – и не замечал бы уже ничего… А они, русские, днями войдут – и им только вынь да положь нацистского пса, гауляйтера Вены, а уж такого, который и не соображает, что происходит… Правда, таких неприятно вешать и расстреливать – они ведь не бледнеют, не плачут, даже не матерятся – потому что уже не боятся, им уже все равно.
Я не осудил бы ни такой, ни иной его выбор, потому что любил его (в конце концов, Бальдр так и остался у Хель). И, конечно, даже обезумевшего не оставил бы…
Я был солдатом, и меня учили только оказывать первую помощь (и то еще в гитлерюгенде). Что делать с людьми, которые на твоих глазах впадают в кататонию, я не знал.
И до сих пор не знаю, ЧТО именно случилось тогда на самом деле – я имею в виду, было ли то, что я видел, реальностью…
Дверь бесшумно открылась, и на пороге возник Хаккслер.
Я знаю, что обо мне подумают, если я напишу честно о том, что почувствовал. А почувствовал я, что Хаккслер… пришел сюда уже мертвым.
Во-первых, он всегда выполнял приказанное раньше других курьеров и, соответственно, раньше их появлялся в штабе. Во-вторых, его неуязвимость была вызывающа – такое везенье должно было когда-нибудь кончиться, и почему не в этот день? В третьих, на его конской роже не было всегдашнего выражения печали – а он оставался скорбным, даже когда шутил, и теперь просто был непохож на себя. Он и на клячу больше был не похож, и не сутулился, и не приволакивал ноги. Он стоял прямо, и темные глаза его смотрели твердо… Этого мало, конечно, чтоб принять человека за ходячего покойника. Но я имею в виду то, что он был настолько не похож на себя прежнего, насколько это было вообще возможно. Даже речь изменилась – да, когда он заговорил – мигом исчез его тягучий, как гудрон, говор. Он произносил каждое слово так, как произнес бы его человек из высшего общества Вены.
Ну и в конце концов, у него была дыра в башке.
– Пятое апреля, – произнес он, – Флоридсдорф. Клены растут не для того.
И Бальдур поднял голову – и я успокоился: значит, Хаккслера вижу не только я…
– Что пятое? Что Флоридсдорф?.. Какие к черту клены?..
Флоридсдорф был пригородом Вены. И там действительно росли клены…
Но Хаккслер не пожелал разъяснять. Просто вышел.
– Отто, ты что-нибудь понимаешь?..
– Дата. Время. А при чем тут деревья, не знаю… И вообще ты всегда соображал лучше меня, – заметил я, под впечатлением от Хаккслера совершенно позабыв о том, что минуту назад Бальдур вообще ничего не соображал. Оказывается, когда ты сходишь с ума, лучше всего помогают отнюдь не врачи. А какие-то ходячие трупы, произносящие какие-то непонятные вещи.
– Отто, – сказал Бальдур, – ты веришь в загробную жизнь?
– До этого как-то не верил…
– А. Значит, не я один решил, что герр Хаккслер уже… хм… того?..
– Не «того» он, а труп. Если ты это имеешь в виду. Он какой-то сам не свой… и дыра вот здесь.
– На себе не показывай, идиот. Тьфу, станешь тут суеверным…
До сих пор не пойму, как после такого мы вообще могли разумно разговаривать. Может, привыкли уже ничему не удивляться?..
– Отто, – сказал Бальдур, – ты не хочешь проехаться до Флоридсдорф?..
– А зачем сегодня? Пятого апреля проедусь…
– Ну, так мало ли. Может, тамошние клены выстроились в очередь, чтоб вступить в партию? Или организовали группу сопротивления?.. Бирнамский лес, тоже мне…
– Герр гауляйтер! – на пороге возник парень-эсэсовец из караула, он был бледноват, но вполне спокоен, – идите, посмотрите только.
– На что? – поинтересовался Бальдур уже совершенно спокойно, – Бирнамский…тьфу, Венский лес в гости пришел?
– Хуже, – буркнул солдат, нисколько не удивившись вопросу. Говорю же, ничего для нас не было уже удивительного…
Он повел нас по тропинке в небольшой перелесок. По этой заросшей тропке обычно ходили курьеры, сокращая путь. Еще до того, как мы подошли, стало ясно, что это был за близкий взрыв. Но не очень было ясно с первого взгляда, что делает тут Висхофер. Ведь бомба упала еще тогда, когда он был с нами…
Они лежали далеко друг от друга, но почти в одинаковых позах – с раскинутыми руками. Хаккслер со своей дырой в голове – маленький осколочек. Фридман – слева от него – совсем без головы. Осколок крупный. И Висхофер справа, с дырой от пули в виске, его револьвер валялся рядом.
– Сегодня на редкость богатый символами день, – процедил Бальдур, – Каленберг… Лысая гора…
– Что делать? – спросил эсэсовец.
– Не люблю идиотских вопросов. Убрать эту ебаную Голгофу, наверное. Не думаю, что она украшает ландашфт. И сообщить родным Фридмана и Висхофера, пусть хоронят. Хаккслера заройте сами, у него никого нет.
К концу апреля и Бальдуру, и даже мне стало понятно, что могла означать названная Хаккслером дата.
Русские были на подходе.
А пятого апреля, часов в 11 утра, к нам прибежал новый курьер, запыхавшийся на подъеме в гору, и сообщил, что советские солдаты уже здесь. И с утречка уже заняты делом – а именно, вешают нацистов на флоридсдорфских кленах… и никто пока что в этом им не мешает…
Шестого город был в окружении, а мы покинули штаб на горе Каленберг. Бальдур не мог поступить иначе. Я много чего наговорил тут о нем – и все это правда, много в нем было всякой дряни, но трусом он не был никогда. И выходить к русским с поднятыми руками не собирался.
Потом, когда Вену все же оккупировали, я слышал по радио такую чушь, что уши вяли – о том, например, что город был взят без малейшего сопротивления. И никому в башку не вскочило, почему на несопротивляющийся город русские угрохали больше недели – ведь оккупация Вены датируется 14-м апреля! А вошли они в Вену, как правильно заметил герр Хаккслер из загробного царства, 5-го…
Девять дней прошли в уличных боях. Если кто не представляет – это как играть в догонялки в лабиринте. Русские гоняли нас, мы гоняли их по лежащей в руинах Вене. Ценой этих салочек была жизнь, а потому были и тягучие перестрелки из-за углов, и неожиданные залпы из разбитых подвальных окон, и много еще всяких штук.
– Что, Отто, – сказал Бальдур, – это тебе не с комсомольцами в переулке драться?..
– Разницы не вижу. Если вспомнить, как честно, этак по правилам, трое на одного, убили Норкуса.
– А то вы сами так никогда не поступали?..
– За собой не помню… Ложись!!
Штукатурка, сбитая автоматной очередью, запорошила нам волосы. Ну, мы сами были хороши, особенно Бальдур, который встал покурить прямо напротив пролома в стене – и тем самым представлял из себя нечто очень похожее на жестяной силуэтик в тире.
Автомат умолк, и послышался хриплый, торжествующий, совсем молодой голос:
– Ah ty fashistskaya krysa!
Интересно, что это значит, подумал я. Ну, приблизительно было ясно, конечно, и тут рядом зашевелился Бальдур.
– Sam krysa , – проворчал он, отплевываясь от пыли.
– Слушай, – пихнул я его в бок, – на свете есть язык, которого ты не знаешь?..
– Идиш, – пробурчал он, – и то не по бездарности…
Шутки шутками, а положение было, сразу скажем, невеселое.
Хотите узнать, как определить перевес сил в городе, где идут уличные бои?.. Точно так же, как на футбольном поле. Когда какая-то команда сильнее, кажется, что в ней больше игроков.
Впрочем, русских и на самом деле было больше. А нас… сколько нас было, я не знаю. В городе никогда не знаешь, кто где прячется и прячется ли – или уже просто лежит, потому что его нашли. А еще зачастую не знаешь, где точно находишься, потому что вокруг тебя все тот же битый кирпич, груды поломанных вещей, разбитые окна, из которых ты даже голову высунуть толком не можешь…
Так и не знаю, что это было за место, где оказались мы с Бальдуром – и с нами еще трое парней. Думаю, все же, это была не Опера… но что-то похожее. Может, обычный драматический театрик… или концертный зал… просто вокруг валялись какие-то нотные листы и пюпитры. И инструменты, которые при ближайшем рассмотрении оказались просто футлярами. От скрипки и от контрабаса. Старые были футляры. И как тут оказались – непонятно, сказал Бальдур. Можно подумать, кто-то носит инструменты без футляров…





