Текст книги "Выданная замуж насильно"
Автор книги: Лейла
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)
Лейла
Выданная замуж насильно
Мне было лет семь-восемь, я уже привыкла то и дело слышать в свой адрес крики отца и матери: «Лейла! Накрой на стол! Лейла! Смотри за братом! Лейла! Вымой посуду! Лейла! Стой на месте! Лейла! Ты что творишь?»
Подойди. Не выходи на улицу. Наведи порядок. Когда ты вернешься из школы? Прибери в комнате. Помоги матери. Не разговаривай с этой девочкой. С кем ты была?... Моя голова была утыкана наставлениями и запретами, как подушечка для иголок. Моя жизнь на самом деле не была моей. Я была их инструментом, и они контролировали каждый мой шаг.
Я смотрела в зеркало – и никого там не видела. Я пришла в этот мир, у меня были тело и голова, глаза, чтобы видеть, сердце, чтобы чувствовать, но я не могла их использовать. В самом сердце Франции меня воспитывали в марокканских традициях, и единственным местом, где можно было свободно дышать, являлась школа. Там я жила. Там я была. Там я была личностью. Мой разум наслаждался собственной полезностью. На переменах я могла бегать и смеяться, как остальные. Я любила школу, но стоило мне выйти за её пределы и отправиться домой, как я снова переставала существовать.
"Не слоняйся без дела, после школы – сразу домой! Посидишь с братьями!"
Я – единственная девочка в своре мальчишек. Каждый раз, когда моя мать была беременная, я стояла в больничном коридоре и всем сердцем надеялась на чудо, как высшей милости ожидая слов: "У вас девочка!"
Но это уже превратилось в ритуал: двое младших братьев, потом ещё двое, и так до тех пор, пока их не набралось десять.
В детстве я часто ревела, отчаявшись увидеть на руках у матери кого-то, похожего на меня. Все свое детство до самого взросления я провела, мечтая о сестре, как о даре Божьем. Казалось, что эта бесконечная череда братьев, появляющихся из утробы моей матери, стала наказанием мне за что-то. Жить среди них было ещё большим наказанием.
Али и Брахим, Карим и Милуд, Мухаммед и Хасан, Мансур и Слиман, Идрисс и Рашид. Мать рожала чуть ли не каждый год, и персонажи, играющие не последнюю роль в моей жизни, как титры кинофильма прокручивались перед глазами, пока я, одна-одинешенька, оставалась за кадром, невидимая и обремененная домашним хозяйством. В конце каждого дня я с завистью смотрела вслед своим школьным подругам: их родители приезжали за ними на машинах, обнимали и целовали их, встречая у школьных ворот. Дети были им дороги. А моя мама не прекращала производить на свет сыновей. В доме непрерывно слышался детский плач, который не смолкал и ночью. Вся её жизнь была сущим рабством.
Понятно, что с малых лет я должна была помогать матери по дому, но быть служанкой десятерым своим братьям я отказывалась решительно. Мать могла таскать меня за волосы, делать со мной все что угодно, но я не выполняла практически ничего из того, что она требовала. По её разумению, ожидать помощи от единственной дочери было вполне естественно – так её воспитали в деревне. Мать жила там до переезда во Францию, чужую страну, где она никого не знала и не умела даже говорить по-французски. В начале восьмидесятых, когда я только родилась, семей из Северной Африки в нашем квартале можно было по пальцам перечесть, а когда приехала она – не было ни одной. В стране, где солнце никогда не светит ярко, моя мать, постоянно продолжала рожать, оказалась заключенной в четырехкомнатной квартире, в которой едва хватало места для одиннадцати детей, и не могла отважиться даже просто пройтись по магазинам. Все дела за пределами дома улаживал отец. Он зарабатывал деньги, вкалывая на заводе, и тратил их на продукты, которые всегда покупал сам. Вопрос о предохранение никогда не затрагивался. Никто никогда даже не слышал такого слова – "контрацепция". Аллах посылал им сыновей. Позже я задумывалась, не вызвало ли неуемную страсть моего отца к продолжению рода то, что он слишком рано потерял своего отца.
Оказавшись во Франции, моя мать наблюдала, как за её окном на третьем этаже жизнь проходила мимо. Она покидала дом только для того, чтобы произвести на свет очередного ребенка или сопроводить куда-нибудь отца, волоча за собой выводок мальчишек. Я была изолирована так же, как и она. Братья подрастали, и им разрешали бегать на улице без присмотра, а мне – нет. Иногда за мной заходили жившие поблизости девочки – узнать, не хочу ли я погулять на улицею и спросить: "Мы хотим поиграть в резиночку, ты с нами?" Тогда я отвечала: "Нужно спросить у папы, но мне он, скорее всего, не разрешит. Попросите вы за меня. Вам он, может, не откажет, а уж мне-то – наверняка".
Ответ был неизменно одним и тем же: "Хочешь подышать свежим воздухом – ступай на балкон". Я не вникала в это и даже не осмеливалась спросить, почему. Нет означало нет. Это было нечестно. Я и сейчас вижу, как стою на этом балконе – узница какого-то неведомого закона, и мне не остается ничего, кроме как смотреть на играющих подруг. А я лишь была маленькой девочкой, ещё не окончившей начальную школу, что опасного в том, чтобы спуститься вниз по лестнице и выйти на свежий воздух?
Со временем по соседству появились и другие семьи – сначала из Магриба, а потом и со всей Африки. В школе мы перемешивались с французскими детьми, и конфликтов никогда не возникало. Сурия, моя лучшая подруга, играла с другими девочками в резиночку; Фарида, Жозефина, Сильвия, Малика, Алия и Шарлотта резвились на улице – без меня. Почему?
Отец воспитал всех своих детей так, что они трепетали перед ним. Если кто-нибудь из нас имел неосторожность встретиться с ним взглядом, когда он спрашивал о чем-нибудь, то тут же получал пощечину, после чего всегда слышал? "Глаза долу!"
Никаких теплых слов или знаков одобрения. Никогда я не запрыгивала к нему на колени, он ни разу не целовал меня утром или перед сном. Как далек был этот жесткий порядок от той жизни, про которую я слышала от других ребят, будь они из Франции или откуда угодно.
Когда я была маленькой, его методы воспитания просто сводили меня с ума. Я помню, как в последнем классе начальной школы организовали поездку. Мне сразу запретили ехать. Учитель пришел к отцу и вежливо объяснил ему: "Ваша дочь в полной безопасности. Девочки будут жить отдельно от мальчиков". Но отец стоял на своем. Он беспокоился, сто, пока он не будет следить за мной между мальчиками и девочками может быть определенный контакт, не смотря на изоляцию. Хотя в 10 лет дети совершенно безобидны. Я не видела ничего плохого в том, чтобы общаться с мальчиками.
Дома же я спала в одной комнате с братьями, и это отца не беспокоило. Меня – да. Он даже не предполагал, что в его собственном доме я подвергалась риску. Он не знал, что один из моих братьев – намного старше меня, ещё не наигравшийся в куклы, – на всю жизнь вызвал у меня отвращение к проживанию мальчиков и девочек вместе. Я была в ужасе от мысли, что мне придется остаться с ними наедине. Моему обидчику все сошло с рук – он прекрасно знал, что мне будет стыдно рассказать о произошедшем, и я никогда не посмею выдать его. Брат был прав. Конечно, он не лишил меня девственности. В мусульманской семье девичья невинность священна. Но есть не мало других чудовищных способов надругаться над маленькой девочкой, какой я тогда была. Подобно другим таким же образом оскорбленным детям, я держала язык за зубами. И до сих пор держу, хотя от этой грязи нет спасения. Почему я не позвала на помощь? Почему стерпела? Почему я должна все время чувствовать себя виноватой, в то время как он живет, не капли не раскаиваясь? Я стала мишенью его сексуальной энергии, просто подвернулась под руку. Всего-то...
Это была кара за какое-то неведомое прегрешение. Я оказалась никчемной, трусливой, подпорченной, достойной разве что выгребной ямы. И я сделала все, чтобы похоронить жалкие воспоминания в глубине своей памяти, – я заблокировала их. Я стала агрессивной, непослушной и эмоционально нестабильной. В тюрьме, где только глава семьи имеет право голоса и мужчины всегда правы, я была обречена на молчание, и это сводило меня с ума. Поэтому я поклялась себе, что буду хорошо учиться, чтобы сделать потом карьеру. Я выйду замуж только тогда, когда у меня возникнет желание, но как можно позднее и, самое важное, не стану рожать дюжину детей. Встречу человека, который мне действительно понравится, которому не захочется мстить за мою нелегкую жизнь.
А пока я ждала, стоя на балконе, как одинокая, покинутая всеми принцесса, грезившая о своем прекрасном принце из телесериала. Я болталась со своими школьными подругами, рассказывая им о порках, пощечинах и других попытках выбить из меня дурь, наказать за дерзкое неповиновение.
Я просто хотела спокойно жить, хотела немного заботы и внимания. Я не требовала много. Красивая одежда и куклы меня не интересовали. Я мечтала, чтобы меня любили, целовали по утрам и вечерам, забирали после школы. Поскольку ничего этого в моей жизни не было, меня не оставлял вопрос: была ли я в самом деле дочерью своего отца? Мне казалось, будто я единственная, с кем она обращается так бессердечно. Его властность распространялась и на братьев, но все они словно сговорились против меня. Я всегда была неправа – даже моя мать соглашалась с этим. Каждый раз, когда я спрашивала у нее разрешение погулять с друзьями, выйти в город или отправиться к кому-нибудь в гости послушать музыку и просто посплетничать по-девичьи, завязывался спор.
– Лейла, ты не можешь уйти в среду днем! Ты должна научиться печь хлеб и готовить. Пока ты ничего не понимаешь, но вот увидишь, когда ты выйдешь замуж, то проведешь с супругом не больше одной ночи. На следующий день ты снова будешь здесь, потому что твой муж откажется от тебя.
Эти угрозы были для меня пустым звуком – они относились, казалось, другим временам. А по средам я, злорадствуя, выводила мать из себя.
– Так ты меня не отпускаешь? Ладно, остаюсь дома.
И я плюхалась перед телевизором. В конце концов, мой отец перед уходом на работу стал угрожать мне:
– Предупреждаю: если мать вечером скажет, что ты не исполняла ее требований, тебе крупно не поздоровится.
– Конечно-конечно.
– Я к тебе обращаюсь, Лейла! Смотри на меня, когда я с тобой разговариваю, а не на телевизор!
– Ты уж определись: когда я смотрю на тебя, ты говоришь опустить глаза, а когда нет – велишь смотреть. Что же мне делать?
– Я тебя предупреждаю, не то получишь хорошую порку ещё до вечера!
– Как угодно, пап, я не возражаю, пожалуйста, нет проблем.
А про себя я думала: "Да-да-да!"
– Лейла, время накрывать на стол!
Мне приходилось подавать обед братьями, пока они невозмутимо смотрели телевизор, и это совсем выводило меня из себя. Никакие хлопоты их не касались. Они садились за стол, ели и затем вставали, не ударив пальцем о палец. Убирать посуду было тоже моей обязанностью. Убирать посуду было тоже моей обязанностью. Покончив с этим, я собиралась идти гулять, а мать вставала передо мной, загородив дверь.
– Ты не собираешься вымыть посуду?
– Нет.
– Лейла! Помяни мое слово, отец тебя убьет!
– Да-да-да.
Я хлопала дверью и уходила, провожаемая потоком брани. Поступая так, я знала, что меня ждет серьезное наказание от отца. Мать могла дать мне пощечину или оттаскать за волосы – ничего серьезного, я легко переносила это; но отец поступал совсем иначе. Его действия можно описать различными формулировками: избить до полусмерти, устроить взбучку, вытрясти дурь – все это означает, что дело кончалось распухшим лицом в синяках и кровоподтеках, не говоря уже обо все остальном.
Один раз отец даже связал меня по рукам и ногам за то, что, возвращаясь из школы, я выкурила сигарету. Меня поколотили. Из-за такого пустяка на мне не осталось живого места. Каждый его тяжелый удар оставлял след и приносил невероятную боль. Однажды он даже сломал мне руку. Это никого не волновало, только мой учитель по французскому попытался поддержать меня.
– Если что-то не так, Лейла, знай, что ты всегда можешь поговорить со мной об этом.
Я гордо взглянула на него.
– Все в порядке. Я упала на баскетболе и вывихнула плечо.
Я, может, и не заслуживала такого жестокого обращения родителей, но мне было стыдно говорить с ним о своей жизни.
Когда отцу и матери приходилось куда-то идти, я занимала место перед телевизором, где обычно сидел отец и переключал каналы, руководствуясь одним принципом: никаких мелодрам, никаких поцелуев на экране, ничего, что может нанести на молоденькую девушку на всякие мысли.
Телевизор был моей отдушиной, сном о том, что отсутствовало в моей жизни. Перед экраном я переставала быть пятнадцати– или шестнадцатилетней Лейлой, узницей третьего этажа и становилась героиней сериалов. Отец не потерпел бы даже такого бегства в те редкие случаи, когда я оставалась одна дома.
Мать:
– Лейла, я оставляю кастрюлю на плите. Не спускай с неё глаз! Будем обедать, когда вернемся!
Отец:
– Имей в виду: если что-нибудь случится, это будет твоя вина!
– Хорошо.
Мать:
– Лейла, ты не можешь никуда идти в среду после обеда!
Отец мог повторять бесконечно:
– Если я хоть раз услышу, что о тебе судачат... Имей в виду!
Я знала наизусть все эти реплики: "Имей в виду... Если хоть раз... Где ты была?"
Миллионы раз я слышала это "где ты была?" В промежутке между восемью и двенадцатью годами мне была запрещено выходить из дому, бегать и играть в мяч. Мне казалось нелепой несправедливостью стоять на этом несчастном балконе, но тогда я ещё не осознавала, что была в тюрьме. Когда я подросла, родители стали называть это не запретом, а защитой. Лейла – бунтарка; мы должны защитить её, она ведь такая упрямая! Только чем больше меня "защищали", тем больше я бунтовала – молча или скандаля.
Говорить со мной было все равно, что говорить со стенкой. Мать могла давать мне указания, отец повторял их, но я только отвечала: "Да-да-да", – чтобы они замолкли, и все равно поступала так, как хотела. Им это казалось возмутительным: я не подчинялась правилам, обязательным для девушек вроде меня, то есть француженок, родившихся во Франции и росших во французских культурных традициях в школе, и девушек, появившихся на свет в Северной Африке, заточенных дома в вечном услужении у семьи, лишенных свободы и индивидуальности.
– Что скажут люди, если ты часто будешь выходить из дому? О тебе пойдет дурная слава!
Дурная слава....
Когда я родилась, по соседству жила не так много север африканцев, но некоторое время спустя их семьи и дети были уже повсюду, и нас окружали правила, которые неукоснительно соблюдались сообществом. Как и все вокруг, мои родители должны были подчинить меня общему закону, но они никогда не пытались поговорить со мной, чтобы разъяснить его, – было лишь жестокое давление, которое не могло не привести к конфликту.
В школе я блистала. Я была одной из лучших учениц в классе. Правда, в средних классах я оказалась на волосок от беды, потому что чем старше я становилась, тем деспотичнее казались мне правила.
Я должна была все время проводить дома, быть полностью в распоряжении родителей и братьев. На мне висела вся домашняя работа, я готовила и меняла пеленки младенцам. Не родив собственного ребенка, я уже была матерью. Я должна была взрослеть и в то же время слепо всему покоряться. Но я не могла так строить свою жизнь и решила подорвать сам её фундамент. Я была обижена на целый мир за то, что являлась единственной дочерью в своей семье.
Я убиралась в доме по утрам, пока братья ещё спали. Они сопели во сне, а я мыла полы и проклинала их, я ожесточилась на них. Вместо того чтобы спокойно говорить: "Просыпайтесь, я мою пол", – я кричала: !Вставайте! Вы что, считаете, мне больше нечем заняться? Я вам не прислуга!"
Все, что мне было нужно, – это "пожалуйста, Лейла" или "сделай одолжение", и я бы все делала для них гораздо охотнее. Но от братьев никогда не услышишь "пожалуйста" и тем более "спасибо". Я могла разобраться с одним, двумя и даже четырьмя братьями, но когда они все разом набрасывались на меня, требуя свои выглаженные брюки, рубашки и начищенные ботинки...
Ещё когда я была подростком, у меня над душой ежедневно стояли восемь братьев от шести до двадцати лет. Это была шеренга балбесов: мальчишек, которых нужно было одеть, подростков, разбрасывающих по комнате свои носки и кроссовки, юношей, требующих рубашки и джинсы. Эти лоботрясы распоряжались мной как рабыней. Если же я упрекала их, то получала пощечину.
Поначалу они обращались со мной как хотели, и я никак не реагировала. Потом я стала постепенно терять терпение. Я даже была готова снести серьезное наказание, но не собиралась прощать своих обидчиков. В тринадцать лет я уже не давалась так просто. Они бежали к отцу, и я всегда оказывалась во всем виноватой.
– Она меня ударила! Она старше и бьет меня сейчас, что ж будет потом?
– Я его не била! Он сам начал! Я только защищалась.
Естественно, никто не ставит под сомнение слова сына. Один раз мне пришлось терпеть побои даже за то, что я просто толкнула Милуда или ещё кого-то – мне было уже все равно. Пускай в споре я и проигрывала им, но, по крайней мере, наносила удары. Со временем я разработала свою собственную стратегию по борьбе с рабством. По утрам я должна была готовить завтрак остальным, ещё до того как позавтракаю сама. Но я вставала в последнюю минуту, чтобы успеть только умыться, одеться и выскочить в школу с победным криком: "Я опаздываю!"
Оторопев, они стояли посреди кухни и закипали от злости. 0, это было высшее блаженство для меня. Едва переступив порог, я начинала дышать свободно – долгожданное возвращение в настоящую жизнь!
Итак, школа была единственным местом, где я могла расслабиться. Но даже там я стала враждебно относиться ко всем: дралась с другими ребятами, отказывалась слушать увещевания учителей. Я чувствовала себя отвергнутой, обиженной, ощущала разлад с самой собой.
Я старалась изо всех сил, чтобы выжить, но у меня не очень-то получалось. Позднее, несмотря на побои, я стала время от времени курить – просто чтобы нарушить очередное табу. Я научилась скрывать это. Отец или кто-нибудь из братьев обязательно устраивал мне "тест", проверяя мое дыхание, и друзья научили меня: я всегда предусмотрительно вооружалась ментолом и держала ухо востро. Прежде чем купить пачку сигарет в табачной лавке, я бегло оглядывала магазин, чтобы убедиться в отсутствие поблизости друзей отца ли приятелей братьев и прочих знакомых. При малейшем признаке опасности, я просила лишь трех франковую марку и, в конце концов, с помощью продавщицы отточила свои приемы до совершенства. У меня не было лишних денег на коллекционирование марок, которые мне никогда не пригодятся, но продавщица понимала, почему я покупала их. Она откладывала для меня пачку сигарет до тех пор, пока я не вернусь, чтобы обменять на неё марку.
Другие африканки немногим отличались от меня. Они учились быть изворотливыми, учились лгать и молчать. Девочки изловчались встречаться после занятий, врали про расписание, были настороже на случай, если братья станут шпионить, чтобы потом с ликованием донести о маленькой оплошности сестры. До определенного возраста речь шла о пустяках – проболтать четверть часа с девчонками, просто пощебетать о пустяках. Меня нельзя было назвать кокеткой или распущенной девицей.
Позднее, в шестнадцать-восемнадцать лет некоторые девушки начинали тайком краситься в коридоре или носить какую-то запрещенную родителями одежду. Я была не из их числа, поскольку не видела смысла в том, чтобы осложнять себе жизнь ещё больше. Я была рассудительной. Не обращала внимания на мальчиков, избегала их, как заразы, убежденная в том, что должна беречь свою репутацию и невинность. В возрасте, когда обычно бегают на первые свидания, я была не на одной волне с девушками, которым можно было делать все, что хотелось. Встречаться с шестнадцатилетним юношей, держаться за руки и время от времени целоваться – это было не для меня.
В это время у меня появились несколько подруг из Северной Африки, которым жилось ещё горше, чем мне. Я знала, что некоторым из них годами приходилось терпеть инцест и молчать об этом. Мы не задавали друг другу неприятных вопросов; мы проживали свои жизни в молчании. У нас не было выбора, кроме как смеяться, рассказывать анекдоты и шутить надо всем вокруг и над самими собой. Это стало способом выживания.
С годами семейного заключения я превратилась в девушку, в которой не угадывалось ничего от меня настоящей. Меня вынуждали быть покорной – и я стала бунтаркой. Я металась, как муха, пойманная в стеклянную банку. Сквозь стекло я видела свободу и настоящую жизнь, но ежеминутно натыкалась на прозрачные стены.
В уме я вела свой дневник. Запиши я все на бумаге, его могли бы украсть. Так, задавая вопросы самой себе и не находя ни единого верного ответа, я едва не свихнулась и оказалась на грани самоубийства. Я была канатоходцем, остолбеневшим от головокружения; я шла по тонкой проволоке над бескрайнем пустым пространством. С одной стороны – марокканка Лейла, с другой – француженка Лейла; с одной стороны – девушка, заключенная под стражу своими родными, с другой – беглянка.
Во мне существовало две личности: одна не смела проронить и слова о собственных страданиях, другая кричала о них. В тринадцать я пробовала покончить с собой. Я заперлась в ванной комнате, сделав вид, что принимаю ванну. На самом деле я хотела умереть. Мне казалось, что нигде на свете я не смогу окончить дни хуже, чем здесь. Я верила в Бога и надеялась попасть в рай, поскольку Он простит меня, даже несмотря на то, что самоубийство – грех. Это случилось после того, как я впервые убежала из дома. По возвращении меня избили так сильно, что я уже не видела смысла жить.
Член руководства комитета школьной дисциплины привела меня в офис и отхлестала по щекам – восемь быстрых ударов. Несмотря на сочившуюся из уха кровь, я упрямо протестовала:
– Вы не имеете права бить меня! Я расскажу обо всем отцу!
– А я тебе наперед скажу: это только начало. Дома тебя ждет кое-что похуже. Может, ты удивишься, но твой отец лично поручил мне хорошенько наказать тебя!
Никто даже не попытался выяснить, почему я сбежала. Да я бы и не смогла выразить это словами. Оглядываясь назад, я понимаю, что просто хотела расстроить отца, заставить его поволноваться. Он не защищал меня, не заботился обо мне. Я надеялась привлечь его внимание, требовала его любви. Побег был попыткой испугать его.
Мы улизнули в эту поездку вместе с друзьями – небольшой интернациональной компанией. Прогуливали занятия за городом. Нас было человек десять ребят и девушек из Франции, Марокко, Алжира, Туниса и других стран Африки, мы организовали себе четырехдневные весенние каникулы. Все просто делали вид, что уходили в школу и возвращались домой. Наши родители ни о чем не подозревали. Мы сбежали из нашего квартала с многоэтажными домами и смотались в ближайший пригород; ныряли в реку, не снимая одежды, и валялись в траве, хохоча до упаду. Меня как будто освободили из-под стражи, я была на другой планете.
Когда мы промокли до нитки, девчонки зашли домой к француженке из нашей компании, которая предложила нам сменную одежду. Все джинсы и свитера были похожи. Родители замечают, как одеты их дочери, только если юбка чересчур короткая, а топ слишком подчеркивает фигуру, – в остальном можно надевать что хочешь.
Молодые люди отделились от нас. В течение этих четырех безумных дней, наполненных смехом, удалось даже съездить в Париж. Мы якобы должны были обязательно посетить музей, и экскурсия заранее была внесена в наши школьные графики. А мои родители подписали подделку: "Обязательный поход в Лувр...Взнос 50 франков".
– Пятьдесят франков! Дороговато, – сказал отец.
– Да, но ничего не поделаешь. Как видишь, здесь написано "обязательный".
У нас было пятьдесят франков в кармане, мы ждали от нашей вылазки в Париж настоящих приключений и, прибыв на Лионский вокзал...там и остались. Никто не знал, чем заняться, куда пойти, потому что к пяти вечера, когда заканчиваются занятия, нам нужно было оказаться дома. Так что все остались на вокзале, называли друг друга бродягами и истерически смеялись. Весь день мы провели там. Какое приключение! Да мы и не питали никаких особых надежд – просто поиграли во взрослых, убежали, передохнув от дома, школы, многочисленных квартир, от соседей, где каждый знает всех и никто не занимается своим делом.
Свои деньги мы, конечно, полностью истратили. Мы их проели, а потом оказалось, что нечем платить за проезд обратно. Мы молились, чтобы не наткнуться на контролера, – иначе все выплывет наружу, и тогда нам не избежать наказания от родителей за воровство.
Последний день мы провели, пробравшись в местную среднюю школу. Расчет был такой: войти, смешаться с учениками, пообщаться с ним, сделав вид, что мы из одного класса, поболтаться по кафетерию и так далее в том же духе. Школьные ворота были закрыты, но кто угодно мог пройти внутрь, и нас даже не спрашивали, откуда мы.
Наша банда сачковала со вторника до пятницы; в понедельник нужно было возвращаться в школу или, по крайней мере, просто вернуться домой. Я же позволила себе ещё одно утро полного одиночества. Мне это было необходимо, потому что я обычно никогда не оставалась одна. То тихое утро, проведенное в размышлениях о разном, было очень важно для меня, поскольку я знала, что мне предстоит.
Все эти четыре дня, уезжая утром, я снимала телефонную трубку с рычага и клала ее на место перед тем, как приходил домой отец. Если со школы все это время не могли связаться с моими родителями по телефону, то этим утром должно было прийти письмо. Я любовалась рекой, травой и росой, смаковала каждую минуту тех последних нескольких вырванных часов свободы, которая потом мне дорого обошлась.
В полдень настало время держать ответ. Я опоздала, но мне хотелось выглядеть спокойной, когда я подходила к школьным воротам. Меня за волосы втащили в кабинет и с позволения моего же отца влепили в наказание пощечины, а потом дома, как и было обещано, я получила ещё. Отец хлестал меня по щекам, лупил и стегал всем, что только попадалось под руку. Он избивал мое онемевшее тело. Отец мог переломать хоть все мои кости, пока окончательно не вышиб бы из меня дух – мне было все равно. Ни ему, ни матери было не понять моего ужасного состояния – мое молчание даже саму меня сводило с ума. Во всем всегда была виновата я. Мне хотелось, чтобы отец позаботился обо мне, расспросил, попытался понять, из-за чего я расстроилась, и успокоил.
Он же лишь избил меня, и я заперлась в ванной, желая проглотить все, что смогла стащить из медпункта. Я отключилась, а назавтра, все ещё живая, практически в коматозном состоянии, шатаясь, поплелась в школу. Но в классе я все-таки потеряла сознание, и мне вызвали "скорую". Я очутилась на больничной койке, и все во мне кипело гневом. Я ненавидела весь мир, ненавидела отца и Бога.
Отца рядом не было, Бог не отвечал, зато мне прислали психолога, который сказал: "Лейла, давай немного поговорим."
Абсолютный внутренний барьер. Я почувствовала себя ещё более одинокой. Мне не нужен был психолог. Мне нужен мой отец. Это он должен был стоять сейчас рядом со мной и спрашивать: "Что произошло? Зачем? Ты несчастлива? Расскажи, что тебя беспокоит. Расскажи мне обо всем, я защищу тебя. Ты моя дочь, я люблю тебя." Его голос я хотела слышать, а не твердый, профессионально сочувственный тон специалиста по мозгам, говорящего: "Тебя не отпустят домой, пока мы не поговорим. Я здесь, чтобы выслушать тебя"
Поначалу я только стискивала зубы, но на следующий день, не желая больше оставаться там, я состряпала незатейливую историю, признавшись, что чувствовала себя несколько подавленной, но сейчас уже все позади, и я в порядке. Отец не пришел навестить меня.
Психолог клюнул. Он сказал моим родителям, что у меня просто кризис переходного возраста. Три дня в голове царила сумятица, я была прикована к кровати, обиженная на всех и на себя в том числе – я даже не знала, как умереть, чтобы, наконец, освободиться. Я поняла, что никогда не смогу говорить о своем глубоком чувстве вины, о том, что я приговорена навечно быть узницей. Я предпочитала фиглярничать перед друзьями. Я была профи по части превращения унизительных семейных сцен в занимательное театральное представление – к таким увеселениям у меня был талант. Я и сейчас от случая к случаю веду себя как печальный клоун, обреченный смешить публику, чтобы отчаяние не просочилось наружу. Все остальное я тщательно скрываю в себе.
В тот день, когда у меня впервые начались месячные, мне было очень страшно, ведь ни моя мать, ни какая-либо другая женщина никогда не говорили со мной об этом. Так что однажды утром я просто проснулась и чуть не умерла от осознания катастрофы. "Меня убьют! Меня убьют! Мама решит, что ко мне кто-то прикасался там!" Неужели моя девственность могла просто так взять и исчезнуть, без предупреждения?
– Ты всех задерживаешь, – ворчала мать из-за двери ванной. – Поторапливайся!
– М-м-м, э-э... – замялась я.
– Открывай дверь!
– Нет! Я не могу! Не могу!
Никто из девчонок в школе никогда не говорил на подобные темы. Будь у меня старшая сестра, она наверняка рассказала бы мне об этом, но в тот момент меня просто охватила паника. В конце концов, мать все же вошла в ванную, открыв дверь маленькой ложечкой, а потом расхохоталась, но от этого мне почему-то не стало легче.
– Ничего страшного не случилось. Я дам тебе все, что нужно... Теперь, девочка моя, тебе нужно быть внимательнее. У тебя будет такое каждый месяц. Тут уж ничего не поделаешь.
По какому ещё поводу мне нужно быть внимательнее?!
Позднее, на уроке биологии, учитель рассказывал о том, как устроено человеческое тело, и тогда я поняла, что со мной происходило. Однако после материных слов только две вещи засели в моем сознании: "каждый месяц" и "внимательнее".
Конечно же, отец был немедленно оповещен – таков был заведенный порядок для дочери, за которой нужен глаз да глаз. Разговор немногим отличался от всех остальных.
– Осторожнее с соседями! Предупреждаю тебя!...
– Ну что еще, не волнуйся, я ничего не сделала!
– Если выданная замуж дочь не будет невинной, клеймо позора ляжет на всю семью, так что поосторожнее!
Ни у кого из нас в квартире не было собственной комнаты. В каждую было втиснуто по три-четыре человека. Я не могла допустить, чтобы мужская половина семьи хоть раз наткнулись на мои прокладки. Когда мне понадобился бюстгальтер, я не могла просто сказать: "Мама, я уже достаточно взрослая, чтобы носить лифчик". Не думаю, что ей самой приходила в голову такая мысль. Не уверена даже, что она сама их когда-нибудь надевала.