Текст книги "Размышления о Декарте"
Автор книги: Карт
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)
Но вернемся к "чувствам животных" (напомню, что чувства определены Декартом через мысль, т.е. сознание чувств). Мы говорим: животное плачет, волнуется, переживает, любит, привязано, помнит и o.a. Так вот, это примерно то же самое, что с видением слепым цветов. Дикарь, например, прикидывает что-то, глядя на непонятную ему молнию, и в его объяснении, казалось бы, спроецирована сознательная операция. Но Декарт спрашивает: на каком основании такая сознательная операция вообще может проецироваться в предмет, подлежащий объяснению? Ведь мы можем дойти до состояния дикаря или животного только по цепочке физических проявлений его состояния, и все равно не найдем там "внутреннего". А идти внутрь мы можем только по мысли. И я категорически отказываюсь допускать, что животное чувствует, переживает, волнуется, страдает. Отказываюсь – вопреки эмпирической видимости того, что можно назвать чувствами. Декарт говорит фактически следующее: это ваше частное дело, как вы относитесь к животным. Если животное есть часть вашего окружения, вашей жизни, то вы о нем вправе говорить, совершая антропоморфическую операцию, что, например, собака к вам привязалась, почувствовала что-то и поэтому сделала то-то и то-то. Но если мы утверждаем что-либо рационально постижимое, рациональное, то наш язык построен таким образом, что допущение в нем такого рода догадок о внутреннем состоянии животных совершенно бессмысленно. Животные не плачут, не волнуются, не переживают. Почему? Потому что мы не можем об этом судить, говорит Декарт. А если судим, то должны выполнять правила ясности и отчетливости идей, правила различения субстанций (т.е. души и тела). В жизни что хотите, то и говорите.
Только не упрекайте меня в жестокости, не воображайте, что я ненавижу животных и не люблю их. Не об этом идет речь. Так же как и в случае с догадками о тайных мыслях других людей, хотя мы знаем, что они есть. Но нельзя, строя знание, догадываться о состоянии животных, хотя мы, несомненно, знаем, что что-то в них происходит. Эти догадки должны быть запрещены. Потому что если вежливость на уровне отношений с людьми запрещает угадывать их внутренние тайные мысли и подвергать их анализу, то это же самое великодушие точно так же запрещает это и в отношении животных, с которыми в жизни мы, естественно, не должны дурно и жестоко обращаться. Хотя и не знаем (и не имеем права об этом рассуждать), есть ли у животных внутренние моральные переживания и другие состояния. Ибо в противном случае, что могло бы помешать нам предположить в них злые состояния. И что же нам тогда делать с животными?
Сделаем теперь вывод, который нам понадобится для анализа более конкретного представления Декарта о том, как устроена наша психологическая жизнь.
В анализе Декартом наших органов чувств, т.е. того, как устроены наши чувства или наша чувственность, есть два плана. Есть план "идей" или сознания, мысли, и есть план "физики". Оба эти плана Декарт четко отличает друг от друга. "Физикой" является показ того, как одни части располагаются относительно других таким образом, чтобы они могли взаимодействовать в движении. То есть части должны как бы оказаться в месте заданного расположения, и тогда можно вводить движение. Эти движения физические, причинные. Но есть еще "животные духи". Это уровень, который не прослеживается в виде анатомического локального различения, но он так же допустим, как в мире допустим свет – физическое действие, но расположенное на обоих концах своего луча одновременно. Действие в палке ведь тоже физическое состояние, расположенное на двух ее концах одинаково или мгновенно. Так и "животные духи" – состояние, связываемое с сознанием, вовсе не есть какая-нибудь умозаключающая инстанция внутри нашего тела. Оно характеризуется вне терминов каких-либо специальных ментальных "состояний". Это главный пункт. Иногда Декарт называет это просто надутием, а не духами, расширением, т.е. захватом одновременно нескольких точек пространства. Но во всех случаях "животные духи" – это "геометроподобное" состояние, что и позволяет говорить, что они движутся. Кстати, даже в нашей физиологии мы предполагаем какой-то уровень, отличный от уровня анатомической структуры наших органов и нервов, называемый условно "уровнем синапсов", или, выражаясь современным языком, – уровнем "полей". И здесь я хотел бы сделать одно замечание.
Имея в своем распоряжении дурную физиологическую психологию, мы обращаемся к Декарту, например к Декарту-физиологу, в надежде встретить у него нашу батардную психологию (и физиологию – тоже батардную), а находим физическую теорию. У Декарта физиология есть физика; речь идет о движении частей относительно друг друга, о расположении протяженностей, которые как бы пришли в соприкосновение или в место, где возможна между ними механика движений. Таким образом, мы находим у него грамотную физиологию, то бишь физику, а считаем, что нашли редукционистскую психологию. Такой вывод мы обычно делаем. Но во-первых, у него не редукционистская психология, у него физическая физиология. И во-вторых, он последовательно выдерживает тот уровень анализа, о котором я говорил. Прочитайте целиком четвертое, пятое и шестое рассуждения в его "Диоптрике". Я не могу сказать, что я перечитал всю психологическую литературу, существующую по проблеме психологии восприятия, и в частности зрительного восприятия, но какие-то стандартные вещи, которые считаются типичными, представительными для современной психологии, я прочитал. Так вот, по поводу картины, нарисованной Декартом, и картины, которая рисуется сейчас, я могу сказать только одно: Декарт не знал и тысячной доли того, что знают сейчас, но он прошел над бездной незнания. И прошел потому, что ввел строгое различение души и тела, и держался на луче этого различения, и поэтому не сбивался.
В наших органах чувств могут быть прочерчены более или менее совершенные образы предметов, рассуждает Декарт. Но поскольку восприятие есть нечто такое, о чем мы должны рассуждать, не требуя никаких образов, которые походили бы на объекты, представленные восприятием, то, скажем, большее или меньшее совершенство качества изображения не должно привлекаться в качестве аргумента. Потому что вопрос состоит только в том, в какой мере то, что прочерчено в органах чувств, может давать средства для души чувствовать различные качества объекта, к которому восприятие относится, а вовсе не в том, чтобы образ в себе был на предметы похож. Это опять операция выделения состояния (условно назовем его карандашным, палочным или световым), но уже как состояния сознания. Любые образы как бы палкой прощупаны. И Декарт, вводя далее понятие естественной геометрии (т.е. определенного рода знания, не являющегося внутренней ментальностью), говорит следующее; слепому, при непосредственной связи ощущаемого и ощущающего, совершенно нет необходимости думать о том, где находятся его руки (держащие палку), ему нет никакой необходимости локализовывать точку, в которой он держит эту палку. Думать об этом ему не нужно, точка прикосновения палки и точка в сознании связаны непосредственно, помимо его мысли об этом.
Дальше я не буду развивать эту тему декартовской естественной геометрии как тему геометрии ума, исключающей какой-либо его анализ путем интроспекции. Скажу лишь, что для характеристики состояния сознания Декарт вводит здесь еще и то, что он называет простым действием мысли, являющейся лишь "простым воображением". Он вводит воображение как нечто, что я назвал бы – характер декартовских описаний это позволяет – "телом различения". Вводит вполне физически. Скажем, расстояние мы измеряем не путем мыслительного акта (или акта сравнения), а сокращением глазного яблока. То есть конфигурацией "умного тела" глаза. Для этого не требуется никакого рассуждения, никакой рефлексии, ибо это дано самой природой. Это и есть действие мысли как "простого воображения". Поскольку в нас есть какая-то организация, называемая естественной геометрией, которая, будучи геометрией, в то же время не предполагает совершения рефлексивного акта мысли. И в анализе этого "тела" Декарт снова возвращается к постулату непосредственности сознания или неразделенности сущности и существования. Он пишет, что если мы видим "фигуру", то видим ее на основе совмещения как бы двух фактов: во-первых, у нас два глаза (т.е. две глазные оси), и, во-вторых, наш зрачок способен к сокращению. И этим "расположением", этой "фигурой" оцениваем расстояние. Оценка есть знание. Декарт употребляет в этой связи странное слово: opinion (мнение) -и в то же время это – тело, "тело различения". Или, другими словами, нечто, непосредственно различающее, или "различительное мнение". И это мнение, которое имеется относительно расположения различных частей тела, не нуждается ни в каком "сходстве" картин, нарисованных на сетчатке глаза.
Теперь, надеюсь, это будет последним пунктом рассуждения – я хотел бы эту тему завершить следующим образом. Скажем, мы видим дерево, или куб, или мексиканца, которого я рисовал, и предполагаем, что есть некоторое наглядное, чувственное проявление, например дерева, и есть дерево в мире, обозначенное и имеющее значения. Но где же оно находится, когда мы его видим? В нашей голове, в виде маленькой копии, составленной в свою очередь из чувственного материала нашего психического устройства? Хорошо, допустим, мы присвоили себе "дерево", оно в нашей голове. Но тогда – оно может быть одновременно и в другой голове, и в третьей, и в пятой? Сколько же их, этих деревьев? Но Декарт-то даже о сущности своей философии говорил, что она не есть еще какой-то предмет, помимо своих проявлений в тех или иных мыслях или конкретных экземпляров своего существования. Так и в нашем случае приходится думать, что "дерево" – одно. И оно там, где оно есть. Мы его видим там, где – дерево, и оно не раздваивается, не расчетверяется, не размиллионивается в миллионах зрачков и сознательных состояний – оно одно. Мы – в нем и во всех, кто его видит. Состояние не зависит от пространственных отношений и от разделения временных моментов.
Поэтому, собственно говоря, Декарт, и в более сложном (но стилистически едином с рассуждением о простейшем восприятии дерева) случае мог – я сейчас связываю воедино оба рассуждения – рассматривать проблему "Бога" вне каких-либо суждений о нем как о чем-то, существующем еще по отношению к опыту и предметам опыта. Он есть текстура или ткань самого опыта в той мере, в какой Он нами осуществляется как постижимый для нас опыт, опыт живых сознательных существ, которые организованы именно таким образом. Например, текстура опыта в той мере, в какой он может осмысленно осуществиться, пронизана тавтологиями. И в этом смысле сущность несет существование, и мы не можем ставить вопрос отдельно об одном и другом. Стоит на досуге посмотреть вновь пятое и шестое рассуждения в "Диоптрике", особенно обращая внимание на то, какими конкретными знаниями мог обладать Декарт о зрительном восприятии, и сопоставляя с этим то, на чем держится внутренний умозрительный механизм рассуждения, который позволяет ему утверждать одно и не утверждать другое, вводить одни вещи и исключать другие.
Проблема сущности и существования как раз и ставит нас – и это завершающий вираж моих размышлений – в определенную ситуацию по отношению к тому корню, к той основной вещи, на осмыслении и анализе которой держится вся конкретная психология Декарта. Настоящая психология, – не психология, скажем, восприятия, а психология, как сказали бы сегодня, личности, в трактате "Страсти души". Для этого я напомню, что физическое описание явлений строится таким образом, что включает в себя некоторые допущения или некоторые, если выразиться на птичьем методологическом языке, "задействования" сознания. То есть если мы построили хорошее физическое описание, то в нем сознание определенным образом задействовано. Не в том смысле, что это мы его построили (это само собой разумеется), а в том смысле, в каком объект задан относительно некоторым образом организованного поля наблюдения этого же объекта. Например, энное число наблюдений должно быть воспроизводимо по всему полю наблюдения. А воспроизведение наблюдений предполагает, что есть некоторая непрерывность опыта; это постулат или предписание для организации опыта множеством субъектов, а не эмпирический факт или его описание, ибо эмпирически сознание не непрерывно. Это и означает, что мы определенным образом ввели действующее сознание, организуя опыт именно так, что оказываются возможными объективные и всеобщие физические утверждения. Декарт, исходя из своего дуализма, формулирует гениальный вывод как раз в этой ситуации, в которой мы оказываемся как познающие и в то же время чувствующие и испытующие существа, своим сознанием ткущие нити своей же судьбы.
Ведь что такое философия вообще? Философия – это извлечение следствий из того компота, в который мы уже вляпались. И извольте видеть вытекающие из этого следствия. От Декарта мы можем услышать: если вы физическое знание строите таким образом и если это физическое знание совпадает с наукой как таковой, то вы не должны претендовать на научное высказывание о сознании. Почему? По той простой причине, что в объяснении физической причинной связи в общем виде вы уже предположили сознание, чтобы иметь ее формулу, и теперь вы уже не можете с невинным видом из нее вывести еще сознание, получить его как бы впервые. Иными словами, дуализм Декарта означает, конечно, не непостижимость сознания. Потому что оно – основной инструмент философии, и в таких ее понятиях, как "бытие", "мысль", "личность", "Бог" и o.a., сознание тем или иным образом уже постигается философией. К тому же аксиома сознания в построении физики, как и "универсальной математики", гласит: знать А означает и знать себя. Дуализм Декарта означает, что невозможна – и в этом его истинный смысл – картина (модель) связи между материей и сознанием.
И вот здесь слово "тело" выступает в двух разных обличиях у Декарта. Есть мое тело, которое представляет собой внешнюю реальность по отношению ко мне самому, поскольку я рассматриваю его как предмет, наряду с другими предметами (и другими такими же телами), занимающий место в мире, в его причинных рядах. Оно рассматривается как внешнее, извне (т.е. артикулировано в пространстве без "внутреннего"). Если я рассматриваю, например, связи нейронных структур (нейронных цепей, клеточек и o.a.) и относительно них формулирую какой-либо закон причинного следования, то это есть анализ моего тела как внешнего для меня, объективного. И более того, такого же, как и у всех остальных. Прекрасно, это возможно. Можно рассмотреть мое тело таким образом и познать, скажем, физиологию глаза. Но перейти от этого к зрительному восприятию или показать причинное порождение вообще сознательных смыслов – невозможно. Однако есть тело и в другом смысле. То, которое, как говорит Декарт, лично мое. Оно – тоже "тело", хотя и представляет собой соединение "тела и души". У Декарта иногда проскальзывает "третья субстанция". Такое словосочетание, с точки зрения философии, казалось бы, совершенно неграмотно. Ведь Декарт ввел две субстанции и радикально различил их (в смысле единственных "принципиальных форм человека"). А тут он говорит вдруг, что само соединение одной субстанции с другой, т.е. их связь на "теле" (а не друг с другом), – сама эта связь субстанциональна. Каким же образом связь двух субстанций в свою очередь может быть субстанциональной, если весь мир разделен на две, и только две, субстанции? Каким образом можно – и какой тогда смысл – использовать само различение двух субстанций? И тем не менее Декарт допускает такое выражение.
Более того, само я-когито как живое невербальное знание и активность, онтологическое существование в общем виртуальном поле непрерывного и бесконечно длительного рождения, оказывается гораздо ближе к чему-то "третьему" (на котором все мировые линии завязываются), чем к известным нам двум субстанциям. Так, не есть ли когито то особое место (топос), материя которого тоже особая?.. Декарт лишь предупреждает: для нас это своего рода непостижимая "третья субстанция". Мы ее знаем как факт, но для нас он непроницаем, и понять его мы не можем. В письме к принцессе Элизабет, продемонстрировав на нескольких страницах свой метод мышления, он далее поясняет: но если вы хотите так же хорошо знать "союз души и тела", то едва ли сможете получить это знание из того метода, который я вам только что изложил; о нем вы можете узнать, практикуя светскую жизнь, из обычных разговоров, и только из них.
То есть психология у Декарта выступает как некое эмпирическое искусство опытное владение предметом, что, кстати говоря, мы ведь и называем "искусством". Не наукой, а именно искусством – обычные разговоры, светская жизнь... Не мудрствуйте лукаво, потому что в принципе, даже если "на полную катушку" применять все методы философии, вы сможете лишь убедиться в непроницаемости такого "союза".
Значит, есть тело, которое я наблюдаю внешне, наблюдаю в себе и в других, а есть мое "тело", которым я движу, которое срослось по каким-то проложенным путям, с моими сознательными состояниями и духовными силами. Эта смесь тоже, несомненно, тело, но тело – в другом смысле, чем оно же, но рассматриваемое физически. В случае физического тела я не могу выйти к сознанию, не могу пройти причинную цепь, ведущую к нему, ибо в общем понятии причины как формы закона уже имплицировано когито, мое участие в онтологическом существовании недвижимых "мировых точек", из которых и излучаются виртуальные линии интеллигибельных законов. Но здесь, когда передо мной мое "тело" в новом смысле слова, "тело", которое срослось с моими состояниями, с моим опытом, с моими испытаниями и историей, в конкретном, жизненном сознании, в "Я"-жизни я-то могу разбираться и судить на основании повседневного опыта и вносить в него ум. И Декарт делает примечательный шаг, как бы оборачивая все дело: теперь (имея, так сказать, сознание-тело как "место" связей и пересечений) можно и на сознание распространить и продолжить систематическое объективное описание. Но с одним существенным смещением и оговоркой. Систематическая теория (имеющая аксиомы, начала и принципы) – это ведь не только умозрительный путь в видение порядка, но и элемент самого порядка, его подвижной и самовоспроизводящейся конфигурации. Это "теория" в старом, греческом смысле этого слова как орудия освобождения человека, участия и усилия мыслящего человека в упорядочении жизненного и космического хаоса, потока природно зависимых необходимостей. Наработанные мускулы физической мысли и объективного анализа тут весьма кстати. И Декарт продолжает их фантастическую демонстрацию – особенно в том, что касается различения тела и души – на новом уровне. Продолжает ее. с приведением в движение всей своей философии, всего аппарата своих различений, чтобы в трактате о "Страстях души" и в письмах вокруг него начать говорить, казалось бы, о мелочи, о простых вещах. Почему бы нет? Почему бы не начать различать и распутывать объективные узлы сознания, образующиеся в понимании нами самих себя, в понимании последствий своих действий, в понимании других людей (поскольку мы общаемся с ними и привязываемся к ним или отталкиваемся от них и таким образом накапливаем опыт), в понимании, наконец, своих собственных внутренних движений' и душевных явлений – этого продукта связи или "смеси" души и тела? Давайте все-таки различать и это.
И прежде всего – необходимо развести по своим местам механизмы и свободу (моральную свободу). Причем – и в этом все дело – выделение последней оказывается объективным, а отделение от механизмов – избавлением от субъективного, иллюзорного, от "зависимого" фантомного сознания, от интеллектуального и морального рабства человека, от всего "не-научного", "не-философского".
Например, есть нечто, что Декарт называет "конвульсией движений": когда что-то в нас, в нашем сознании происходит просто потому, что движения так расположились. По простейшей физической аналогии: я, скажем, отдергиваю руку от огня, или, когда в мой глаз летит предмет, мои веки сами закрываются, смыкаются. Это – действие расположений в органах, говорит Декарт. Но, как бы продолжает он, сколько есть в наших жизненных проявлениях таких вещей, когда мы принимаем за сознание, за сознательный выбор, за желание или душевное качество, поддающееся сознательной оценке, "выбору" (и на этом строим свою мораль) нечто такое, что в действительности является таким же конвульсивным движением?
Пример одной такой конвульсии фигурирует в письмах Декарта. Он рассказывает в одном из них историю о том, как он заметил в себе пристрастие к женщинам с косоглазием. Психолог по этому поводу сказал бы, что это нечто присущее Декарту, и охарактеризовал набором определенных "душевных качеств" и "свойств". Что, впрочем, делаем и мы, принимая эти "свойства" за конечные и далее неразложимые инстанции объяснения, т.е. за своего рода, как сказал бы Марсель Пруст, "духовные статуи". Ну свойственно мне любить слегка косящих дам, нравятся мне они! И это моральное желание, само далее неразложимое, будто бы и объясняет все происходящее со мной. Мне свойственно так любить – как, скажем, другому человеку свойственно быть скупым, невежливым или, наоборот, щедрым, вежливым, т.е. иметь именно такой набор моральных, по выражению Декарта, "мнений" или качеств. Но Декарт делает забавный поворот: он начинает вдруг с подозрения, что дело вовсе не в том, что он любит женщин с легким косоглазием, а в том, что это – "конвульсия" в нем, динамическое расположение или сочетание каких-то движений, пришедших во взаимное сцепление. И я, говорит он, вспомнил, что когда-то, когда мне было 6 или 7 лет, был очень привязан к своей кузине, которая слегка косила, и, очевидно, первые и общие для человека переживания ищущей любовной тоски, потребности в близком, нежности, не имеющие никакого отношения ни к косоглазию, ни к кузине как таковой, случайно замкнулись на образ девушки с косящими глазами, приобретшими для меня особую прелесть. С того момента, когда я это понял, пишет Декарт, я перестал испытывать влечение исключительно к таким женщинам. То есть освободился от какой-то несвободы, рабства значимых чувств.
В этой связи я вспоминаю другого французского, если можно так выразиться, неистовца освобождения – Пруста. В романе "В поисках утраченного времени" он описывает состояние своего героя, являющееся смесью работы ревности и работы зреющего смысла. В данном случае именно закон ревнивого подозрения (а могло быть и что-то другое) есть закон разворачивания смысла. Мы являемся как бы жертвами апорий, лежащих в основе нашего существования. Проследим, шаг за шагом, последовательность такого разворачивания, когда вначале именно то, что нам безразлично и относительно чего мы не имеем в себе тревожной тени собственного опыта сомнения и мучительного незнания (или того, что приводит нас в состояние неустойчивого равновесия, о котором как о начале познания говорил Платон, но он-то говорил о начале записи порядка идеальным числом, а мы можем говорить о природе любви "самой по себе", справедливости "самой по себе" и т.д.), откристаллизовывается на наших глазах в "свойства" и "качества" предметов (как и нас самих, нашей души), имеющих значение и понятных нам в смысле общих актов.
Например, перед нами "дерево", но это не дерево художника, единственное и всеобщее, и не дерево воспоминания! Или перед нами кто-то кокетничает или любит – не любит, как вообще кокетничают или любят – не любят. Кто-то тайно с кем-то встречается... Но ведь если мы не любим, то можем и не знать об этом, а если знаем, то безразличны к знанию и никогда ничего не узнаем о природе любви и о самих себе. Знаки тайной жизни женщины, которую мы не любим, и знание об этой жизни, даже подкрепленное фактами, ничего не значат для нас, кроме уже известного и никакого отношения не имеющего к вечно новой реальности и к ее тайнам. Однако наша ревнивая затронутость (а шире – вообще наша имплицированность "историей") и есть механизм, приводящий в движение познание, которое раздвигает соскальзывающие одна в другую плоскости и разворачивает за ними мир, глубинную реальность. Здесь и встречает нас общая апория: с одной стороны, реальность нам неведома, если нет указанного состояния, а с другой стороны, если оно есть, то реальность им же замутнена. Значит, если нам что-либо безразлично, то мы это не хотим познавать (не существует "доброй воли" любознания вообще!) или знаем в "общем смысле", а если небезразлично и мы двинулись в познании, то уже одним этим движением познание в свою очередь затемняется. Одно нельзя иметь без другого. Но сама крайность (и только она) и несет в себе решение, является как бы Божественной протоплазмой нашего разрешения. (Если, конечно, мы повернем глаза души.)
И Пруст, например, дает состояться воспринятому: а что, если вся моя способность к нежности и человеческая потребность в ней, размышляет он, кристаллизуются в зависимости от обстоятельств или от движений моей жизни, выпав в осадок в образе Альбертины и начав реализовываться через него? Что, разве теперь, "после" я не могу испытывать нежность как таковую (а она великая ценность, глубокая потребность души, человеческого исполнения)? Нужно развязать это замкнутое кольцо и высвободить суть дела. Высвободить человеческое в себе, растасканное на куски ревностью, болезненной привязанностью к предмету любви, освободив тем самым последний от насилия над ним. Есть шанс воскрешения любви – к той же Альбертине, но уже свободной, другой. Это великодушие – шанс и для Альбертины. Это вообще другой мир, мир реальности. Только в нем и хотел жить Декарт.
В романе Пруста замечательно видно, как размыкание этого окольцевания души происходит благодаря переключению (из-за чего и ради чего любишь) – на "другое", реальное, для которого любовь и ревность лишь сцена, на которой невидимыми ниточками дергался актер, т.е. ты сам. А то, ради чего мы любим, гораздо больше, как говорил еще Аристотель, чем то, что мы любим. Так и в случае прустовского героя речь идет об укоренении "нежности" как бесконечного и самовоспроизводящегося человеческого состояния (порядка}), а не сохранение "клублений" души, деградирующей и дергаемой в стороны случайными перипетиями. И такое состояние, в общем-то, не зависит от объекта, не объясняется его качествами, не выводимо из них. Наш герой может быть свободен от Альбертины, потому что "Альбертина" – возможное, а не необходимое. Но, как я уже говорил, это означает, что и Альбертина может быть свободна от своего возможного образа, т.е. не должна в него втискиваться, быть ему "верной". Подобно тому, как если бы девушка юности Декарта хранила верность своему... косоглазию, и это было бы законом его любовного счастья.
Вот как для наших неистовцев освобождения обстоит дело. Им нужно расцепить завязи. Но нельзя расцепить то, чего не выявил. Мыслить надо! А это то, что есть на самом деле, объективно. Необъективного мышления не существует. Поэтому первый шаг расцепления – это выявление и отделение "конвульсий" от интенсивностей, качеств сознания, состояний, идеалов, ценностей. А потом – зацепление того, что есть действительно, на другую его возможность и форму движения. Но "расцепление", "зацепление", "необходимость", "возможность", "есть" – суть слова из анализа, из отвлеченного, аналитического взгляда на существо дела, как и словечки "прелестные, косящие глаза из моей юности" или "а что такого есть в Альбертине?"... Действительно, ведь я люблю не потому, что мне свойственно любить "легкое косоглазие" или что "это Альбертина такая", а потому что зацепилось. В противном случае – все это язык "духовных статуй". И сколько же в нас заложено таких навязчивых и обсессивных механизмов, которые являются вовсе не присущими нам качествами или необходимыми принуждающими предметами, а продуктами конвульсивных совмещений, поддающихся чисто физическому анализу. В данном случае я говорю о "физическом анализе" в общем смысле, который не предполагает никаких допущений относительно заданных заранее смыслов, "субстанциальных форм", пристрастий, качеств и т.п. Здесь просто иначе строится язык.
И я хочу завершить наконец это свое рассуждение, подготовив тем самым почву для размышления о собственно психологической работе Декарта – трактате "Страсти души". Однажды я уже обмолвился фразой. что мир для Декарта – в каком-то смысле лишь "фабула", сказка, связный рассказ. Теперь я должен сделать заключение, что, действительно, в каком-то принципиальном смысле наука или объективное описание вообще есть только язык и она завершена (как мысль) до реальности только внутри философии, если под "философией" понимать реальное состояние того, кто знает, состояние его как личности, решающей в своей жизни задачу освобождения и возрождения, в частности переключения "косоглазий с юности", "нежности – с Альбертины" и т.п. Я имею в виду "единичную всеобщность", собранного субъекта. А он не собирается, если не совершает определенные философские акты, знает он о них или нет. Завершенное научное знание – это знание, которым обладает субъект, конкретный и живой. А помимо этого, наука – только язык, синтаксис. Например, если я говорю: животные не мыслят, не страдают, не любят, не помнят – то это наука. Но, с другой стороны, это я говорю (и имею право так говорить), во-первых, как знающий, что это только язык, и, во-вторых, довершающий этот язык реальностью своей мыслящей жизни. А реальность и объективированная предметность – две разные вещи.
Декарт придерживался очень четкого понимания того, что есть некоторые вещи, которые мы говорим о мире и которые объективны, потому что так построен наш язык, но это только язык. Но если, скажем, в онтологическом доказательстве невербальной очевидности предметов на уровне когито этот язык дополнен философией, взглядом изнутри, то мы имеем дело с реальностью, а не только с объективным познанием. Предполагается, следовательно, определенным образом организованное состояние субъекта, знающего и употребляющего язык, т.е. знающего, что синтаксис – это одновременно и "живой синтаксис", изнутри пронизанный чем-то неотделимым от существования. Эти состояния не совпадают с содержанием языка. Состояние, в котором я высказываюсь и правильно употребляю язык, внелогически предполагая существование феноменальной "материи" сознания, которое и "доказывается" онтологически в "я мыслю, я существую", в самой способности человека сказать это о себе (вспомним Декартово утверждение, что человек – это "метафизическая материя", или, восстанавливая старый смысл слова, скажем, что он – "квинтэссенция мира", т.е. пятый элемент!), – это состояние не есть содержание языка. Речь не идет о какой-то психологии или дополнении логики и научного взгляда свойствами и субъективными состояниями человека. Отнюдь, речь идет о порядке (в смысле порядка порядков). А если речь идет о "состояниях", то – о мировом состоянии, единственном и индивидуальном. И мы, понимающие и правильно судящие, – внутри этого состояния, сродственны ему, соразмерны и через него – соразмерны другим людям (хотя прямо между нами не может быть никакого сравнения). То, с помощью чего мы, в нашем постижении, проникаем в мир, суть символические построения, элемент-стихия внутреннего "сцепления". Шаг за шагом, момент за моментом происходит привязка значений к осознаваемым предметам и к их частям одна за другой. Символы же всегда соотнесены с человеком, причем с "этим", единственным, и являются истинами понимания для него, и только для него. Хотя, подчиняясь законам состояния, они множественно едины, всеобщи (но вне и помимо общих понятий и сравниваемости!).