Текст книги "Котельная номер семь (СИ)"
Автор книги: Грим
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
Павел машинально уступил проход. Но спохватился:
– Эй, любезный!
– Это кто здесь любезный? Я?! – обернулся впереди идущий. И что-то зловещее почудилось Павлу в голосе и обороте его головы.
Второй молча прошел мимо, только взглянул кочегару прямо в лицо глазами на выкате, да пахнуло от него чем-то таким... Чем-то острым и в то же время пряным... Бывают же запахи... Как будто во флакон с фиалковым ароматом плеснули уксуса.
На этом было одето что-то овчинное. Усы на лице наличествовали, и были довольно пышны. Носа же, как показалось Борисову, наоборот, не было. Отсутствующие черты лица были небрежно прикрыты пластырем
– Ф-фу, русским духом пахнет... – сказал безносый, чуть отойдя.
Как он мог, лишенный носа, а вместе с ним обоняния, учуять присутствие русского духа? Павел недоумевал. Скорее, это была присказка к некой сказке, которая – он это ясно почувствовал – предстояла ему впереди.
Усы шевелились, усы топорщились, усы вели самостоятельную жизнь на безносом лице. Казалось, что это усы принюхивались.
У висевшего на стене прибора тот, что шел впереди, остановился. Длинным ногтем мизинца его депломбировал. Открыл стекло.
– Что нам пишут? – детским голосом поинтересовался он, ловко, двумя пальцами, не потревожив пера, срывая диаграмму и поднося к лицу. Прочтя, скомкал и сунул ее в карман своей сиротской курточки.
– Не люблю, когда уголь жгут, – сказал невпопад усатый.
Бытовка была на две ступени приподнята над уровнем пола котельной. Они вошли, поочередно запнувшись своими левыми о нижнюю ступень.
– Ну вот и добрались, – сказал высокий.
Усатый с треском захлопнул за собой дверь.
Вот сволота, выдохнул Павел. Он и не заметил, что все это время сдерживал дыхание, и теперь трижды и глубоко вздохнул. И тут же в голове возникла, словно только и ждала притока кислорода, мысль: как вошли? Ведь дверь заперта! На три задвижки! Он сам задвигал их и даже стопорил проволокой, чтоб не расшатались и не отодвинулись от толчков и ударов о дверь.
Он кинулся к двери, проверил ее: заперта по-прежнему. Тут его осенило: прятались в насосной, пока отморозки пировали в бытовке. Ждали, пока уйдут. Они и правда ушли, но не сами. Это он их выставил. И этих сейчас выставит. Вот сволота.
Он шагнул по направлению к подсобке. Решительно распахнул дверь.
– Да-да, – отозвался высокий с интонацией, с какой обычно отзывается хозяин кабинета на стук в дверь, хотя Павел постучаться и не подумал. – Входите, – благосклонно предложил он и взглянул ясным взором, с улыбочкой на бледных устах, на Борисова.
– Ты смотри, что на дворе творится, – сказал второй, так сильно гнусавя, что Павел не сразу и разобрал. Он расстегнул полушубок, стряхивая с него талый снег. Сел. – Ты смотри...
– Буря мглою небо кроет
Вьюга воет-воет-воет
Словно зверь какой в ночи
Заблудился и кричит, – продекламировал длинный, не убирая улыбки с лица.
Усатый, в немом восхищении глядя ему в рот, внял декламации. В восторге хлопнул себя по ляжкам.
– Пушкин! – вскричал он, пуча глаза на Павла.
– Борисов, – растерялся Павел, хотя, конечно же, догадался, что усатый рекомендует Пушкина как автора процитированного отрывка. Либо же употребил его в качестве похвалы длинному.
– Тепло тут у вас, гляжу. Душевно, – сказал усатый, распахиваясь пошире. – Признаться, я немного замерз. Поскольку теплокровный все-таки.
Теперь Павел отчетливо рассмотрел, что носа у усатого и впрямь не было. А пластырь на его месте имел форму сердечка. И рот постоянно был приоткрыт для дыхания. Чтоб не смущать безносого излишним вниманием, он опустил глаза в пол. Скорее, он более был смущен внештатной внешностью гостя, нежели сам гость.
Павел неотрывно глядел в мокрый пол. Соображая. Сопоставляя. Соотнося. Но до него никак не доходило следующее.
В насосной ведь снега нет. Там крыша и горячие трубы вдоль стен. Откуда снег на их верхней одежде? На их сапогах? Вон и снежинки на курточке длинного еще не все стаяли. Значит, все же они вошли с улицы? Каким-то образом открыв двери, запертые изнутри? И войдя, заперли их точно тем же манером, каким он их запирал?
– Снег-снежок, скатерть белая, – вздохнул, раскрыв рот, безносый.
Высокий, взяв на ладонь снежинку, внимательно рассматривал ее.
– Семиконечная, – с неуловимой интонацией – то ль удивления, то ли удовлетворения, произнес он.
Борисов же, зная какие они недотроги, эти снежинки, удивлялся тому, почему она так долго не тает.
– Лишний, выходит, один конец, – сказал усатый, значительно посмотрев на Борисова.
Лампочка в двести ватт свешивалась с потолка. Слишком она была яркая для такого маленького помещения. Предприятие ни на угле, ни на электричестве не экономило. Зато эта лампочка позволяла рассмотреть пришельцев в подробностях.
Правая ушная раковина у высокого покраснела и разрослась, став размером с хорошую оплеуху. Да и вообще в лице неуловимо проскальзывала некоторая несимметрия. Усатый, как Павел специально отметил, оказался левша. Так что с великой степенью вероятности можно было предполагать, что оплеуха – его левой руки дело.
Голова высокого, несмотря на стихотворную строфу о разгуле стихий, была непокрыта. Светленькие волосики слиплись. Курточка, черная с желтым, доходила ему только до поясницы, однако пиджак под ней был нормальной для его роста длины, нелепо торчал из-под ребячьей курточки. Брюки в пару к пиджаку были несколько коротковаты, что считалось модным разве что во времена твиста и шейка. Под подбородком он имел галстук-бабочку, словно артист на выход.
– А он и есть артист, только уволенный, – сказал усатый. – Местная арт-артель считала его первейшим своим труппером. Но как известно, артистов бывших не бывает. Так что Сережечка и теперь – артист.
– За что уволили? – спросил Борисов.
– За реплику. Сережечка должен был выйти и реплику произнести. Как называется пьеска-то?
– 'Синяк под Глазго', – сказал оплеухий Сережечка.
– А реплика как звучит?
– Тута вас додж дожидается! – не отказал супер-труппер и в реплике.
– Третий акт, явление первое, – сказал усатый. – Однако произнести эту похабщину он почему-то не смог. Да ты сам попробуй. По-моему, без длительной тренировки это вообще невозможно.
Павел попробовал – мысленно – не получилось.
Сережечка, молодой человек лет двадцать семи, имел маленький рот, все время складывающийся в невинно-бессмысленную полуулыбку. Голова была тоже непропорционально росту мала, лицо и левое ухо розовые, правое же... Правое к этому времени в полную спелость вошло.
– А глазки у Сережечки всегда тем же цветом, каким небеса, – дополнял портрет приятеля пышноусый, глядя на него с восхищением и призывая восхищаться Борисова. – Небо синее – и глазки синенькие. Хмурятся небеса – и у Сережечки глазки хмурятся. А ночью глазыньки, словно ночь, черны. – Глаза у Сережечки действительно в данный момент были черны.
Это любование не было лишено приторности, и Борисов его не разделял. К тому же что-то говорило ему, что внутри у Сережечки совершенно не то, что снаружи на роже его написано.
Безносый и сам был ростом не мал, разве что только в сравненьи с Сережечкой выглядел невысоким. Под полушубком имел он тельняшечку, плотно охватывающую выпуклую грудь, руки его были налиты силой, толстая шея красна, из-под шапки выбивался буйный кудрявый волос несколько более темного оттенка, чем усы. Кисти и пальцы рук тоже были преувеличенно волосаты. Туловище похоже на развернутую гармонь.
Речь его, несмотря на заклеенную носоглотку, большей частью была чиста, безо всякой гнусавости, которая проявлялась только тогда, когда безносый, утрируя, сам добивался этого. Словно спохватывался, подхватывал навязанную себе роль, с которой не вполне еще успел сжиться.
Глаза навыкате, кучерявость, усы. Он слишком явно старался следовать образу хрестоматийного Ноздрева из гоголевской поэмы, и когда спохватывался об этой явности, то начинал гнусавить, от роли Ноздрева отходя и упадая в другую роль, противоположную, что самим отсутствием ноздрей и подчеркивалась. Так и перебивался между двумя ролями. Тоже, наверное, бывший актер. Впрочем, бывших, как он сам заявил, не бывает.
Сейчас он как раз пребывал в роли Ноздрева, хотя представился совершенно иначе:
– Данилов.
– Врешь? – сказал Павел полувопросительно, догадавшись, что фамилию этот усатый от названия улицы позаимствовал.
– Вру, – согласился усатый. – Имя ненастоящее. Да и зачем тебе мое настоящее имя знать? Чтобы писать и зачеркивать?
– Тоже артист?
– Осветитель. А что носа нет – так то собака оттяпала. Я же ее только понюхать хотел.
– Давно это с вами? – посочувствовал Павел.
– Да вон там, за углом, – сказал пострадавший, ответив тем самым на вопрос где, а не когда. – Да что – нос. Нос – ерунда. У тебя-то, вона, руки нет...
Но еще прежде, чем безносый договорил, Павел почувствовал неимоверную тяжесть в правой руке, как будто к ней стопудовое привязали. Хотя то, к чему привязали, правая рука, то есть, вдруг престало существовать. А стало, наоборот, отсутствовать. Он открыл рот, глупо уставившись на пустой рукав, из которого ничего не высовывалось. Однако чувство тяжести не покидало. И чесаться начал пустой рукав. Павел слышал, что есть такие фантомные ощущения.
– Осветитель, конечно, не то, что артист, – продолжал осветитель, как будто не замечая волнения Павла. – Ему и без носа можно. Другое дело – артист. Если настоящего нет, бутафорский прилепливают. Нос, это ведь что? Кончик лица. А потеряв кончик лица, теряешь лицо. Вот Сережечка – артист одной фразы! Всего одну реплику произносил, пока не заклинило. Только одну – но как! Тута вас додж дожидается! Артистам быть хорошо. И слава им, и любезности. Девушки отдают им честь. То есть дань восхищения преподносят натурой. Глянь-ка, опять есть.
Сначала появилась рука, на прежнем, как ей и положено, месте, только сжатая почему-то в кулак, а потом и тяжесть совсем отпустила.
Баба, теперь рука. Неужели всё возвращается на круги своя, к селенитам?
– Зачем пришли? – хмуро спросил Павел, потирая руку, разжимая и сжимая кулак.
– Проведать вас да проверить: пиплу тепло ль? – сказал Данилов. – А то в соседнем квартале милиционер замерз. Замерз, – повторил он с новой строки и с большим значением. – Это... как его...
– Участковый, – подсказал Сережечка.
– Такова главная новость на этот час, которую и сообщаю вам лично со вполне понятным прискорбием. Милиционеры – существа слишком теплокровные для наших стуж. Смерть его была легкая и незаметная для страны. Но все равно, я б себе такой участи не пожелал. И хотя вероятность этого, а вернее невероятность, равна нулю, мы, подумавши, тоже зашли погреться.
– Между прочим, дверь была нагло закрыта. Наглухо, – сказал Сережечка.
–Так как... как же вы вошли?
– Как – как... Просочились – и все тут. Мы же всепроникающие, как бациллы.
– Вот кочегарка только не та...– сказал Данилов.
– Неуловимо напоминает нечто готическое... Или лже-ампир. То есть как так не та? – нахмурил светлые бровки Сережечка. – Или глаза меня обманывают, или я обманываю мои глаза? Та... – Он обвел взглядом стены. Кивнул на коллегу-Виллиса. – Вон и терминатор висит. И девки голые. И телевизор пятого поколения. Инструмент и инструкции. Лавка, табурет, стол. Единство места и мебели. Каких еще надо улик? Однако по лицу вижу: у вас неприятности, – обернулся он к Павлу. – Неприятностей мало, но все крупные. И при вашей нахмуренности могут перерасти в беду. Мы вам некстати?
– Я вот недавно Букварь читал: мама мыла раму и была не рада гостям, – вставил Данилов.
– Чем вообще занимаетесь? – спросил Павел, чтоб не отвечать на вопрос Сережечки, ибо если отвечать на него со всей искренностью, то пришлось бы невежливо. А он что-то начал испытывать странную робость по отношенью к этим гостям.
– Согласно занимаемому положению, – сказал Данилов, начиная гундосить и валять дурака.
– Как вы могли или не могли подумать, мы здесь не вполне по своей воле, – сказал Сережечка, обходя стол и усаживаясь на лавку лицом к двери. Данилов тут же присел у торца стола на табуреточку. Сережечка открыл папку и сначала заглянул в нее одним глазком, потом развернул ее шире. – Здесь у нас отчетность, договора. Договор аренды, договор на консигнацию. 'Общественный договор' Руссо. Так... Договор с предыдущим клиентом, что претензий к нам не имеет и не будет иметь, что бы с ним и когда бы то ни было ни случилось. Вот и подпись, пожалуйста: Елизаров. То, что подпись подлинная, заверено им же. Та-ак... Бланки карт-бланшей, лицензия на убийство. Справка о том, что умный; справка о том, что дурак. Визитная карточка, – он издали помахал визиткой, демонстрируя ее Борисову. На ней промелькнул Веселый Роджер. – На улице подобрал, – пояснил он теперь уже своему приятелю.
– Визитку? – переспросил тот, взяв ее из рук приятеля и внимательно рассмотрев. Потом сунул ее в карман.
– Папку, – ответил Сережечка.
– Значит, не ваша? – с некоторым облегчением спросил Павел.
– Наша-наша, – успокоил его Сережечка. – Так, а что есть у вас?
И он, по-хозяйски шаря в столе, вынул и выложил перед собой: коробок спичек, луковицу, книжку без начала и конца, шариковую ручку, настолько измызганную, словно ее на помойке нашли, и столь беспощадно искусанную, словно кочегарская кривая кириллица журнальных отметок стоила сим беллетристам непомерных усилий.
Сменный журнал он выложил перед собой последним и сразу раскрыл. Прочее же обратно в ящик смахнул.
– Какое нынче число?
– Половина одиннадцатого, – ответил Данилов.
– Надо же, а как на дворе темно. Глянь, что написано обезьяньим почерком: 'Пил, пью и буду пить!'. Вот дурак! – Он хихикнул. – Смену принял от Елизарого. Видишь, и тут Елизарый. А ты – кочегарка не та, кочегарка не та. Кстати, это не ваши тридцать рублей, затесавшиеся меж страниц?
– Тридцать? Нет, – отказался Павел.
У него были свои тридцать рублей, которые он тут же ощупал в кармане: на месте. Он рассчитывал утром после смены по пути домой хлеба на них купить.
– Хватит на фунт лиха. – Сережечка выложил три десятки на середину стола и вернулся к записям. – А вот уже некоторое обобщение: 'Пипл как пил, так и будет пить. Веселие Руси есть пити'. Неисправимый романтик, этот нижеподписавшийся кочегар.
– Так это пэ? – нагнулся к нему Данилов. – А я букву бэ так пишу.
– Одно пишем, другое в уме. Этот вышевыпивший кочегар Елизарый не так прост. Патологический политолог. Жаль, что пишет бессвязно. А то бы ему в советники. Хотя мысль прослеживается. 'В отечестве небезупречно... Ликвидация безалаберности во всей стране... Довести до нужного ужаса', – продолжал цитировать Сережечка. – Нет, он – готик! 'Небольшой фашизм и Европе не повредит'. Это Елизарый уже будучи сумасшедшим писал.
Данилов фыркнул и, сунув руки в карманы, эффектно, с преувеличенным вуаля фокусника, вынул и выставил две бутылки чего-то красного, ударив донышками о стол так, что Борисов вздрогнул. Ему показалось, что бутылки разлетятся вдребезги. Но обошлось.
– Нам многое надо обмыть за этим столом, – подмигнул выпученным глазом Данилов Павлу.
Наверное, инспекция, предположил Павел. Тогда понятно. Инспектора, они еще больше нашего пьют.
– С нами рюмочку для романтики?
– Нет, – резко отрезал Павел.
– Это правильно, – сказал Сережечка, ногтем очерчивая в журнале строку. – А то тут вот отмечено: 28– го ноября – споили кочегара Кочнева. Отчего и зачах очаг. Нет, нерадивый все же народ. Ничего не поделаешь с этой страной. – Он захлопнул журнал.
– А я с Елизарым согласен, – с неожиданным жаром сказал Данилов. – Распустился народ. Разболтался на вольном ветру. Страх на них уже не действует. Ужас нужен на них.
– В страхе Божьем жить не хотят, – согласился Сережечка.
– Не хотят, потому что не хочут!
– К вечеру накапливается желание выпить, глядя на эту страну. Хлобыстнешь этак соточку – и мир сразу и резко меняется к лучшему. Многое кажется по плечу. Не хочу портить вам вашу жуткую жизнь, – обратился высокий к Борисову. – В пьянстве, конечно, ничего хорошего, кроме плохого, нет. Но может накатите с нами?
– Да пошел ты... – обиделся Павел за жуткую жизнь.
– Ему либо выпить надо, либо морду набить, – сказал безносый. – А то так и будет хмуро хамить.
– Глядишь на иного – мол, образумился. Женщину себе завел, Тому. Полностью бросил пить. Разлюли-любовь, жизнь у человека налаживается. Исполнен исполинских планов.
А глядь – ни с того, ни с сего и опять запил, – сказал Сережечка, покачав кому-то в укор маленькой головой.
– Привычки – они прилипчивые, – поддержал Данилов. – Иные хранят верность хозяину до гробовой доски.
– Тома тут ни причем. Да и сами, если на то пошло... – сказал Павел, стараясь придать высказыванию сарказму.
– Видно, серьезно на вас сердится, – сказал Сережечка. – Сарказм – это охлажденный гнев.
– Хорошо, что хоть охладил, – порадовался осветитель.
– Кстати, там не указано: пред употреблением охладить? – спросил артист.
– Не-а. Взболтать и всё.
– Вот тут котлета, чтоб закусить, осталась. На ней что-то написано. 'Любимому мужу за мужество'. Ваша? – обратился Сережечка к Павлу. – Да в столе была где-то глюковица. – Он вынул из стола луковицу. – Так это точно не ваша тридцатка?
– Нет, – твердо сказал Павел.
– И как только язык поворачивается от таких денег отказываться, – проворчал Данилов.
– Ворвались, деньги у кочегара отняли... Будут потом болтать досужие языки, – сказал Сережечка. – Наплетут, что попало: мол, накинулись, избили, а то и убили его.
– Типун тебе на язык. Кстати... – спохватился Данилов.
Он стал вынимать из карманов и ставить на стол банки консервов: одинаковой формы, продолговатые, но различной длины и расцветок.
– Что это? – спросил приятель.
– Языки. Консервированные. Острые.
– Предпочитаю лопаточкой.
Данилов открыл эти банки одну за другой. Зубами выдернул из бутылки пробку. Разлил содержимое по тем же грязным стаканам, которыми до них хулиганы пользовались.
– Портвейн? – принюхался Павел.
– Коктейль, – сказал Сережечка.
– Молотова, – уточнил безносый Данилов.
– Упоительный.
– Убойный. Изготавливает тут, по соседству, один анархист.
Павел предположил, что Сережечка, жмурясь, будет мучительно долго цедить этот мутный коктейль сквозь зубы, но каждый управился со своей порцией одним глотком.
– Хлопнули вроде по маленькой, а хлынуло, как по большой, – произнес сквозь спазмы артист.
– Заклинаю тебя, закусывай. Подай-ка вилочки, кочегар.
– Посмотри, где изготовлено: не в Прибалтике?
– Что, правда Бомарше кого-то отравил?
Они подцепили по языку, которые, к изумлению не только кочегара, но и артиста, усиленно извивались словно силились что-то сказать.
– Он же живой, в натуре, – сказал Сережечка. – Натюр вивр. Да с него еще слюна капает.
– Они ж натуральные. Всяк в своем соку. А чтоб не капало, его надо сначала убить.
– Как?
– Вилкой проткнуть. Вот-так... Научил один натуралист.
Они проткнули и проглотили по языку, что и пронаблюдал Павел, морщась от отвращения.
– Злой попался язык.
– А мне – язвительный.
От стаканов сильно попахивало, но отнюдь не портвейном, а как от Данилова: пряно, остро. Павел, имея стаж, никогда с таким напитком не сталкивался. Однако выпившие не скатились под стол, не скопытились, этой отравы хлебнув, а наоборот, воспрянули еще более. Очевидно, эффект все же положительный был.
– Он не опасен, пока не коснешься открытым огнем, – угадав его мысли, сказал Данилов.
– Как же вы пьете такое?
– Всяк по-всякому. В зависимости от здоровья и здравого смысла. Претворяем этот коктейль в кровь. Зато потом, после коктейля писая, получаем еще более горючее вещество. Воспламеняется от трения струи о сухое дерево. Ей-Бахус. А если заправить бензобак, то количество киловатт в машине возрастает втрое. Зелья сего зело пригубив, можно без дозаправки до того света добраться. А если горючей слезой пустить... В общем, все счастье мира сего сгинет от одной слезинки.
– Так какой же это тогда алкоголь?
– Что это такое, алкоголь или благодать, разберемся позже, – сказал Сережечка. – Так что деньги если не ваши, то я их себе возьму. Чтоб этой суммой сомнительного происхождения зря вас не смущать.
– Я б на твоем месте лучше оставил там, где лежат, – сказал Павел. Все ж ему было жалко эти тридцати рублей, словно отстегнул от себя.
– Так вы же не на моем, – возразил Сережечка, пряча деньги в кошелек, на котором как-то небрежно, наискосок и не к месту было выведено чем-то синим: Jack.
– Зря ты трижды отрекся от тридцати рублей, – сказал Данилов. – Вполне надежные денежки. Зарплата-то тебе еще будет ли? Знаю я эту шарагу. Вечно у них денег нет. То кассир заболел. То начальство в бегах. То бухгалтер отравился-застрелился-повесился.
Устраивать триллеры из-за тридцати рублей Павел не собирался. Поэтому промолчал.
– Ты давай ешь, – угощал Данилов. – Напарник твой не придет. Уголь продал, бутылку выпил, у бабки спит. Одному тебе смену стоять. У нас же этого добра навалом.
И он принялся извлекать из-за пазухи очередные банки с консервами, тут же открывая, комментируя, пробуя.
– Всё языки, языки... Язык – орудие лукавства. Немецкий... Хочешь куснуть?
– На немецком хорошо команды отдавать и повиноваться, – сказал Сережечка.
– Французский...
– Бон сюр, – сказал Сережечка
– Английский...
– Язык международного общения за круглым столом
– Русский...
– Без комментариев. Воркует во рту
– А вот говяжий. Ежели перевести с нашего на него, то мычанье получится.
– Ну-ка... М-м-м...
– Чудаковатый украинский язык. Обожают обжоры.
– Иди сюда, вкуснятина. Ось Барби яка! – Сережечка перемигнулся с девицей с настенного календаря.
– Смешение языков и Вавилон. Лингвистическая евхаристия. Культурные и кулинарные ценности в одной упаковке. Эсперанто...
– Ки-ки-ри-ки!
– Испанский, язык Сервантеса. Не лично писателя, а вообще. Вот ты говоришь глюки... – Про глюки Павел не говорил. – После испанского такой Альмадовар грезится... А этот вот, синенький, с аппетитными язвочками...
Язык, что только что подцепил Данилов, изрядно был синеват, и в отличие от предшествующих, неподвижно свешивался, словно очень давно уже был мертв.
– Похоже, что Елизарого, – сказал Сережечка.
– Допизделся, фашист.
– Вон и дырка в нем – аккумуляторной кислотой прожег, с политурой ее перепутав. Считай, что проткнутый уже.
– Дай-ка мне. Длинный какой... Я раньше тоже кончиком языка до кончика носа дотягивался, – похвалился Данилов. – Теперь, же, когда носа нет... – Он вдруг обеспокоено подвигал челюстью. – И языка что-то нет... – сказал он, пуча глаза и гримасничая, причем левый глаз заметно дальше выпучивался, чем правый, и даже возникало опасение, что он вывалится на стол. За щеку завалился, что ль? – Данилов сунул в рот пальцы, вытянул ими язык и успокоился, спрятав его в рот. – А я испугался, думал, что совсем его нет.
– Ты же им разговаривал.
– Думал, фантомные ощущения. – Он подмигнул Павлу. – Глупые глюки. Вот носа полдня уже нет, а кончик все равно чешется. А может и ты из той же области сновидений? А?
– В каком смысле? – ощетинился Павел. Он с недавнего времени остро реагировал не только на проявления, но и на всякие намеки на нереальность.
– Надо ясность внести. Может, ты мне навязчиво грезишься. А может, я тебе снисходительно снюсь. Ущипни себя. Убедись в своей достоверности. Проверь, не сон ли? А то можно, я переснюсь? Только с носом, а то надоело мне без него.
– Я себя вполне уверенно констатирую, – сказал Павел. – Если кто здесь и выглядит недостоверно, так это вы.
– Может, чарка развеет чары? Прививкой от привидений послужит вам. Замахните – и мы исчезнем, – сказал Сережечка.
– Грустный ты, – сказал безносый Данилов. – Чем нам тебя поразвлечь? Может, ты обидел кого? И теперь угрызенья мучают?
– Кстати, к нам гости, – сказал Сережечка, склонив головку к плечу и прислушиваясь. Павел тоже насторожился, помня о предыдущих визитерах. Он не сомневался, что они вернутся еще. Но в возникшей на миг тишине только и слышно было, как где-то крыса скребет. – Пятеро, – уточнил Сережечка.
Тех было четверо. Еще кого-то по дороге нашли и прихватили с собой.
– Откуда знаешь? – спросил Павел.
– А он видит во тьме, – сказал безносый. – Ему даже луны не надо. Достаточно, чтоб кошачий зрачок мерцал.
– Да еще и сквозь стены?
Но замечание насчет стен оба пришельца проигнорировали.
– Все не поместятся. – Данилов обвел глазами стены, как бы прикидывая, во что обойдется внутренняя перепланировка и стоят ли эти гости затрат и хлопот. – Как ни жаль, но гостей нам принять негде.
– В руках железо. Гости с намерениями, хулигангстеры, – продолжал Сережечка. – Ты, наверное, и впрямь кого-то обидел? Или убил? – обратился артист к Борисову.
– Может, нам милицию вызвать? – забеспокоился Павел.
– А саму милицию потом куда? Кого вызывать против милиции? Силы небесные? Я бы вызвал, не будь я нечист.
– Я, кажется, двери не запер, – сказал Данилов, – когда по малой нужде выходил.
И хоть Павел уверен был, что со времени прибытия этих двоих в кочегарку никто подсобного помещения не покидал, кинулся проверить дверь, и если не заперта – запереть. Но Сережечка удержал его:
– Поздно. Сейчас ввалятся. Лучше уж с нами будь.
– Зачем ты вообще выходил? – с досадой сказал Павел. Голос его дрогнул. – Мог бы на уголь сходить.
– Нам такое нельзя – по понятиям.
– На уголь нельзя? – спросил Павел, лихорадочно ища пути ко спасению. Выход из котельной один, он же – вход. Спрятаться негде – найдут. Принять неравный бой? Лопата? Лом? Кочерга?
– Нам запрещено справлять нужду в помещениях. Даже по малому и по быстрому, – тем временем объяснял Данилов. Хотя кому? Павел почти не слышал его. – Есть закон, а есть понятия. То, что законом не запрещено, зачастую запрещено понятиями. Закон так или сяк можно и обойти. Присяжных припугнуть-прикупить. Судье сунуть. А найти лазейку в понятиях – да такой идиомы-то нет. Понятия, брат, не обойдешь. Да и опасно после коктейлей. Потому что можно в два счета эту котельную воспламенить.
– Наверное, ты обидел кого-то, – повторил свое предыдущее предположение Сережечка. – Враги, антагонисты есть?
– Есть, – сказал Павел.
В рабочем помещении по сравнению с бытовкой было темно. Светила только одна лампочка, а те, что были поближе к выходу – перегорели. Поэтому наблюдателям из бытовки были видны только силуэты вошедших. Да и не силуэты – пятна. Они на мгновение остановились, увидев, что вместо одного в подсобке трое. Потом решительно тронулись, проявляясь в деталях по мере движенья, обнаруживая злые-презлые лица. Помахивая обрезками арматур. Было видно, что это не случайно поднятые с кучи хлама железки, а приготовленное специально для конфликтных ситуаций битьё. Иные железяки были заострены.
На пороге арматурщики опять замерли. Да, пятеро. Лыжные шапочки надвинуты на самые брови. Под бровями горят глаза. Зло и немного весело, и в них – любопытство. Естественный по отношению к жертве палаческий интерес. Потом тот, что выглядел главным, Эдик, кажется, занес ногу сразу на вторую ступеньку и легко подтянул вторую, оказавшись внутри подсобки. За ним ввалились еще трое. Крысиный остался на входе.
– Проходите... распоясывайтесь... кутите... Поведение за счет заведения... – бормотал Сережечка, отступая к дальней стене.
– Добрый вечер, – сказал Эдик, помахивая рифленым прутком. – Вы-то бля кто будете?
– Полиглоты, – сказал Павел, посчитав, что такая редкая аттестация умерит пыл арматурщиков, заставит замедлить или задуматься их.
– П...полиглоты, – подтвердил артист. – А впрочем... А вы?
– Отморозки. Неместные, – сказал Павел. – Тиранить будут меня.
Он тоже шагнул назад и уперся в стол.
Данилов первую минуту продолжал сидеть неподвижно. Потом вдруг затрясся и побледнел, замычал, завертел головой, дважды мучительно проглотив слюну, как будто его подташнивало. Левый глаз его еще больше выпучился, и казалось, что он вот-вот перелезет через переносицу, и оба они сольются в один.
– Ну-ну, – сказал главарь головорезов. – Не бойся так...
– Уж полночь близится... – пробормотал, вернее, промычал Данилов, ибо в голосе было что-то утробное. – А Германа все нет! – вскричал он же, но совершенно другим, птичьим голосом, каким говорящие попугаи кричат.
Он икнул и обеими руками зажал себе рот, испуганно тараща глаза на вошедших.
– Чего-чего? – переспросил главный. – Еще кого-нибудь ждем?
– Пожалуйста... – сказал Сережечка. – П...пожалуйста, не троньте его.
– Уж бункер-р-рушится. – А Гиммлера все нет! – скорректировал свою репризу Данилов, по-прежнему зажимая себе рот.
Зубы его были плотно-преплотно стиснуты. Рот был зажат левой, а поверх нее и правой рукой. Но, тем не менее, эти членораздельные голоса несомненно исходил из тела Данилова. Словно во рту его был вертеп. Павел почувствовал, как его лицо вытягивается от недоумения. Тоже недоумение отразилось и на лицах вошедших.
– Это он чего?
– Это он... – поспешно попытался объяснить Сережечка, – это он язык проглотил. Елизаровский... Чревещет теперь. Будучи во языцех... Чешет не знамо чего. Он его забыл вилкой проткнуть. Сам же говорил, надо вилкой, мол. А сам – так проглотил... Проигнорировал...
Павлу впервые пришло на ум, что если язык был и впрямь елизаровский, то где ж тогда сам кочегар Елизаров, которого Павел когда-то знал. Не до воспоминаний, конечно, было сейчас. Выпутаться бы из обстоятельств живым. Выбраться за эти стены. Обстановку сменить.
– Полиглот... – пробормотал Эдик. – Этот, со свиным пятаком вместо носа – полиглот! – Он обернулся к своим, те понимающе скривили лица, хмыкнули, покивали. – А ну еще что-нибудь выдай!
Дышать Данилову было нечем, ибо место, приличное носу, было заклеено. Он открыл рот и глотнул воздуха.
– Уж небо рушится! – А Геринга все нет! – тут же воспользовалось открытым ртом проглоченное.
– Ну-ну...
– Основы рушатся! – А Гитлера все нет!
– Это он не нас ли подначивает? – вскричал подстрекатель, плохиш. Он так и не вошел в подсобку, кричал из-за спин.
Главный недовольно оглянулся на него – очевидно, ему еще хотелось послушать прикольщика, но намек на то, что над ним насмехаются, снести не смог. Он буркнул что-то уж совсем нецензурное, чего и воспроизвести-то нельзя, и занес руку.
Данилов, бросая взгляды на угрожавшего, поспешно составил на пол позади себя коктейль и закуску. Эдик, небрежно махнув прутом, смел на пол последнюю банку. Павел, пятясь, обошел стол, оставив его меж собой и налетчиками, а Эдик шагнул к Павлу, наступив каблуком сапога на извивающийся язык, пытавшийся что-то кричать. Нога его оскользнулась. За долю секунды до того, как тело его, потеряв равновесие, устремилось вперед, на лице Эдика отразилась растерянность – он его б непременно об лавку разбил, если бы она не была застелена всяким рваньём. Данилов успел выхватить у него железо. На него тут же кинулся второй.