Текст книги "Ты так любишь эти фильмы"
Автор книги: Фигль-Мигль
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Может быть, современное искусство? – предлагает Анна Павловна, и впервые на моей памяти её голос звучит неуверенно. – То, что называется Contemporary art.
– Никакого Contemporary art, пока я жив, – говорю я.
Я всегда умел – свихнулся бы давно, если бы не умел – отделять работу от личного, но только не в этом случае. Пусть огнедышащий зловонный дракон Contemporary artберёт мои крепости штурмом, не оставив в них ничего живого – ни дыхания, ни травинки; с поля последней битвы мой истерзанный труп не замашет ему радостным белым флагом. Ни в чём я не чувствовал так близко дыхания ада, ни с чем рядом так откровенно не сознавал, что не хочу попасть в ад.
– Возможно, кино? – предлагаю я судорожную попытку компромисса.
– Спецкурс по истории кино?
– Нет, нет, не по истории. Что-нибудь более, – я выписываю руками нечто округлое, – востребованное. Фестивальное?
– Можно устроить, – задумчиво соглашается Анна Павловна. – Это действительно можно устроить. Конечно, мы не будем пропагандировать наиболее скандальные образцы…
Мы таращимся друг на друга, гадая, как выглядят образцы фестивальных скандалов. Вероятно, что-то вроде Тарковского. С облегчением я думаю, что давно умерший Тарковский теперь числится в разделе истории кино, каковой я отверг. Я отворачиваюсь, чтобы завуч не смогла прочесть мои мысли: мы никогда не обсуждали специально наши вкусы, но почему-то я уверен, что хулу на Тарковского она не простит. Интеллигенция вечно находит Духа Святого себе по плечу.
Херасков
Душа советского школьника середины восьмидесятых (то есть меня) всецело и безусловно была на стороне белых. Чему, столь же всецело и безусловно, способствовал советский кинематограф. В фильмах белые всегда проигрывали, и самые из них привлекательные всегда погибали. Что может быть беспроигрышнее позиции обречённого героя? Да и одеты они были, как сказал бы Константин Леонтьев, изящнее.
В десять лет легче определиться мировоззренчески и политически, чем в двадцать. Я и глазом моргнуть не успел, как в середине девяностых оказался на стороне отринутого и оплёванного Советского Союза – частью по всё той же детской логике, частью из отвращения к новым порядкам, из отвращения к возопившим о себе кандидатам в предки российских пэров.
Ещё через десять лет, в тот исторический момент, когда мои знакомые один за другим говорили: «я разочаровался в либерализме», – мне пришлось сказать себе: «я разочаровался в империи». Все эти годы я тосковал по утраченному и в мыслях легко приискивал себе в нём место: были же и те блаженные географические окраины, куда мы принесли, как умели, цивилизацию, и окраины в ином смысле, незнаемые смиренные закоулки жизни, её чердаки и подвалы. Я хранил представление о немного затхлом и дряхлеющем, но пронизанном светом мире, неповоротливость и налёт абсурда которого были только другими формами простора и сложности. Каменная кладка стен пестрела выбоинами и укромными гнёздами – погибшими, когда стены снесли, расчищая место для жестяных заборов.
В гибели этого мира я удостоверился, только когда его затеяли строить вновь. И я вижу, что живой человек – человек с живыми чувствами – в ужасе отшатывается от всего, что предлагает ему современность – по крайней мере, её убогая политическая палитра, – включая распродажу (по дешёвке) украденных у меня снов.
Потому ли, что убийцы могут быть строителями, а воры – нет, никогда?
Я положил трофейный нож на стол – буду медитировать, возможно; обнажать собственную глупость, смеясь над чужой. Тётя Аня застала меня врасплох. Когда беспощадный серебряный голос спрашивает: «В чём главная разница между голливудским кино и европейским арт-хаусным?», – вы сперва отвечаете («В том, что голливудскому кино свойствен бодрящий идиотизм, а европейскому – унылый») и только потом, с роковым опозданием, осознаёте, в какойразговор втянуты. Я не сразу понял, куда она клонит. (О неуклонная, непреклонная тётя Аня!) Будь я в нормальном состоянии, то отказался бы не дослушав. Но мне было так плохо, что единственным выходом казалось сделать ещё хуже, и я сказал «да». И тётя Аня, прекрасно зная, что на протяжении пары дней такое вымученное «да» того и гляди рассыплется на множество осколков «нет», вынудила меня приехать немедленно.
Так я оказался, миновав школьный парк, где красно-бурая кайма кустов петляла вокруг уже голых деревьев, и дымка стлалась над неожиданно зелёным и свежим газоном, миновав полные какого-то млечного, рассеянного света коридоры, – оказался в «Госфорд-парке» Олтмена, в кабинете директора.
Нерассуждающее уважение к интерьеру распространялось и на его хозяина. Хотя он был безусловный хозяин, с акцентом не на деловитость, а на собственничество, заносчивость его каких-то каурых, блеснувших на свету густо-жёлтым глаз, не раздражала. Соприродный, соразмерный окружавшей его роскоши, он не кичился и не боролся где-то в глубинах души со смущением и стыдом. В нём не было фальши. На киноискусство ему было по-настоящему наплевать. Кроме того, мне показалось, что у него, так же, как у меня, болит голова.
– Значит, вы будете провозвестником Закона Божьего, – сказал он ровно. – Добро пожаловать.
Едва удержавшись, чтобы не сказать «что-что?», я с тем же, но молчаливым вопросом посмотрел на тётю Аню. Вид у неё был самый обычный: спокойный, административный, памятный с детства. К такому нелегко привыкнуть, а, привыкнув – представить тронутым рябью эмоций. Как фарфор.
– Константин Константинович шутит.
– Мы стояли перед выбором, – невозмутимо поясняет Константин Константинович.
То, что меня приравняли к Закону Божьему – и даже в некотором роде предпочли, – внушало прежде всего опасения. Если здесь и сейчас ждали программной речи, то я был вооружён только мигренью и обрывками не попавших в рецензии шуток: «А что случилось с Непобедимой Армадой? – Она утонула».
– Вы хотите, чтобы я знакомил ваших ребят с наиболее интересными киноновинками?
– Наших девочек.
– Что?
– Не ребят, а девочек. Анна Павловна разве не сказала? Унас женская гимназия.
Я почувствовал себя так, будто уже умер. Девочки! Я знать не знал, как управляться со школьниками вообще. Мысль о толпе Барби вызвала хуже чем тошноту.
– Чтобы я знакомил ваших… э-э-э-э… воспитанниц…
– С чем-нибудь современным. Если такое возможно.
И он как-то быстро, затаённо на меня глянул.
– Разумеется, – сказал я на всякий случай.
– Теперь, – доверительно и бодро сообщила тётя Аня, выходя за мной из директорского кабинета, – пойдём знакомиться с девочками.
– Господи, но я не могу прямо сейчас!
– Ничего, ничего. Посмотришь на них, расскажешь что-нибудь… Что-нибудь вводное.
Девчонки ждали в рекреации. В моей школе, помнится, рекреацией называлось пустое пространство в конце коридора, с окнами по одну сторону и дверями классов по другую. Здесь это был скорее салон (салоном его официально и именовали, по крайней мере, директор и тётя Аня): цветы, диваны и огромный домашний кинотеатр. Пока я шёл (брёл, влёкся, понукаемый и подбадриваемый, что было хуже понукания), то думал о том, что скажу слушательницам, но перенеся ногу через порог, осознал, что не знаю, как к ним обращаться. Девушки? Неизвестно, какую шуточку получишь в ответ. Юницы? Отроковицы? К этому я сам не готов морально. Барышни? Demoiselles? Пардоньте мой франсе. Девицы? Тогда девИцы или дЕвицы?
Увидев их, я на всё махнул рукой. На спецкурс набрали всех желающих старше седьмого класса, то есть с бору по сосенке. Все они были в довольно комичной форме, с голыми коленками. Все что-то читали, жевали, зевали, пялились в ноутбуки, лениво переругивались. Всех появление завуча ввело в ступор – и даже робкие смешки, когда девки разглядели меня, не посмели раздаться достаточно внятно. Тётя Аня насладилась произведённым впечатлением, представила мою персону (так, словно я был воплощённым киноискусством или, по меньшей мере, главным судьёй и арбитром, решавшим, кому киноискусство воплощать, а кому – нет) и удалилась, проигнорировав подаваемые мною знаки. Я плюхнулся в ближайшее кресло и рявкнул:
– Вопросы есть?
С высокой долей вероятности таким вступлением (голос твёрд, глаза угрюмы) можно отбить всякое желание соваться с вопросами. Чтобы сразу стало понятно, вопросы здесь задаёт кто. Педагогический раж, нечто среднее между пассионарностью и истерикой.
– А Брэд Питт и Анжелина Джоли долго продержатся? В смысле, в браке?
– Мне эта новая мода браков между актёрами и актрисами вообще не нравится, – ответил я, прощаясь с педагогическим ражем. – Актрисы должны выходить замуж за режиссёров.
– А актёрам на ком жениться?
– На представительницах смежных профессий: журналистках, кинокритиках… И актёру, и актрисе для брака нужен кто-то, у кого есть мозги.
– Где же на всех актрис режиссёров найдёшь? – спросили из одного угла.
– Не на всех, дура, а на выдающихся, – ответили из другого. – А твоя Джоли может выйти за олигарха.
– Ага, если догонит, – вставляет хмурая девочка в демонстративно рваном джемпере.
Чтобы не чувствовать себя совсем лишним, я поспешил перебить этот междусобойчик.
– Вообще-то я хотел поговорить о мультиках.
– Что мы, дети, мультики смотреть?
– А я вот смотрю, – признался я.
– Adult Swim?
– И это.
– Ну, говорите.
– Лучше посмотрим. – Я полез в сумку за диском. – «Шагающий замок Хаула» Миядзаки. – И побыстрее, пока не начали хихикать: – Это тот знаменитый японец. «Унесённых призраками» смотрели ведь?
– Это что, и будет занятие?
– Насколько я понимаю, да.
Они помолчали.
– Нет, не получится, – заявила поклонница Брэда Питта.
– Почему это?
– Потому что здесь школа, – терпеливо объясняет хмурая девочка. Я присматриваюсь к ней, и мне начинает казаться, что у неё перебит нос, – что-то такое, боксёрское, неожиданное на детском лице. – Здесь нельзя изучать интересные вещи.
– Хуйня из-под ногтей, – говорят из задних рядов тихо, но отчётливо. – Сдуйся, Катя.
– Товарищ Катя, – сказал я торжественно, – продолжай.
Шизофреник
«Если бы это было невыносимо, – сухо ответила она, – вы давно были бы мертвы. А раз вы не мертвы, значит, всё-таки выносимо. Логично?»
Меня словно по лицу ударило.
Банальную фразу (я давно понял, что в разговоре с малознакомыми людьми следует оперировать исключительно прохладными банальностями, ибо шутки ведут к обидам, намёки и цитаты – к недоразумениям, высказывание глубоко продуманных мыслей – к непониманию и враждебности), да, простите, банальную фразу она восприняла буквально, как жалобу. И теперь нестерпимый стыд, который я переживал, наслаивался на удивление: я переломил себя, научился говорить штампами, не вдумываясь в их смысл, но вот человек, мой современник, просто и ясно заявляет, что штамп – ненадёжная обманка, действующая только при взаимном молчаливом попустительстве; пустая, никчёмная, неприличная.
Она пожала плечами. Её собака смотрела на меня, как на нацистского преступника, успешно, но временно скрывшегося от правосудия. Я украдкой потрогал лоб: не горят ли на нём какие-нибудь ужасные буквы. Лоб горел равномерно.
И Гриега
Главная особенность современных книг, даже хороших, в том, что их. Не хочется перечитывать. Как не хочется дважды пользоваться одноразовой посудой. Но зачем читать книгу, которую не захочешь перечитывать? Поэтому я удивился. Обнаружив такой образчик под своим диваном. Так удивился, что сразу же забыл, зачем вообще. Полез под диван. Видимо, какой-то урод дал мне эту пакость со словами «прочти». Или он даже не сказал «прочти»? Или не дал, а забыл в моей квартире? Я заметил, что эти уроды никогда не забывают чего-то реально полезного. Хоть бы пачку сигарет кто оставил.
Я поразился, что это был неБерроуз. Кроме Берроуза они не читают вообще ничего. Все торчки – в той или иной степени педерасты, но Берроуз кого угодно может достать. Он достает как торчок и он достает как педрила, но больше всего достаёт, когда вспоминает. Что он писатель. И тогда начинаются эти берроузовские прогоны. В которых, если изредка попадётся понятное слово, связь его с другими словами уже неочевидна.
Стряхнуть пыль. Повертеть в руках. Это по-прежнему был не Берроуз. (Или Берроуз?) Я положил книгу в рюкзак и включил телевизор. Опера уже были там и над чем-то ржали: по городу, оказывается, катилась волна немотивированных убийств.
Это не было разбоем, бытовухой, планомерной кампанией, которую могли бы проводить политики, идейные бойцы или маньяки. Жертв убивали просто так («проба пера», сказал опер-бандит), без системы, выгоды, аффекта и философии. Они просто переставали быть, а мир и на долю секунды не сбивался со своего ритма.
«Может, детвора хулиганит?» – задумчиво предполагает спокойный опер. «Это похоже на детское хулиганство?» – «А кто их теперь разберёт». Злой опер неопределённо кривит рожу. «Братка, а труп на Разъезжей тоже сюда приписали?»
На самом деле, на Разъезжей. Нашли не труп, а часть останков: два ребра, пучки волос и паспорт. Последний пункт стал роковым для сил правопорядка: кости, волосы – всего лишь мусор, но атрибутированные кости и волосы – уже дело. Его долго футболили с места преступления на место прописки. И наконец, ввиду важности, оно упокоилось в недрах. Городской прокуратуры.
Опера шутили, и в глазах у них не было никаких иллюзий. Мир состоял из никому не нужных живых и всем мешающих трупов. Живого от превращения. В труп. Удерживали лишь случайные обстоятельства. А бесконтрольному умножению трупов препятствовала одна грозная тень статистики. Опера, на которых я смотрел с таким удовольствием. Смотрели на меня как на потенциальную каплю грязи. Способную замарать их отчёты.
– Или впрямь маньяк? – без особого интереса продолжает тему спокойный опер. – Да нет, у маньяка логика, маршруты. Несколько маньяков? Сколько маньяков способен вместить наш прекрасный город? Взвод? Роту?
– Дивизиями считай, – хмыкает опер-бандит. – Здесь, братка, куда ни плюнешь…
– А что ты хотел? Человек есть продукт своей эпохи.
– Я не продукт. Я персона.
– Ты продукт и результат.
– Опа! Из коней да в ослы. – И оба ржут.
– Душа маньяка, – заводит опер шарманку по-новому, – материя тонкая, но не эксклюзив. В любом бутике рулонами. Значит, вычислим.
И он посмотрел мне прямо в глаза.
Я говорил, говорил. Что с глазами у опера неладно. Все ужасы, которые эти глаза видели в жизни, лежали там вповалку, как на складе. Кровь хлынула и всё затопила; я мгновенно попал в этот кошмар внутри: избиения, убийства, расчленёнка, покорные трупы. Которые вели себя очень робко, словно давая понять, что и они – часть мира, и они в порядке вещей. То, что в порядке вещей, не может быть страшным. Страшно (и то недолго) только тому, кого убивают.
Я заплакал от жалости к себе. Я был грязным, убогим, жалким, оплёванным, никому не нужным. Я чувствовал себя таким торчком, как никогда прежде. Я завывал. Растравляя себя и судорожно соображая, где прямо сейчас взять денег на барыгу Оу! Оу! Не верьте слезам наркомана, так они говорят, да? Правильно говорят.
Я умылся, взял рюкзак, в котором лежал не-Берроуз, и отправился на поиски. Владельца книги.
Корней
«Мяч-то летит в ворота?» – любознательно спрашивает Пекинпа. «Никуда он не летит! – с отвращением говорит стаф. – Совсем как у нашей сборной».
Мы наблюдаем за игрой мальчишек в углу двора. Обозначенные двумя клумбами ворота успешно выдержали натиск атакующих, но – упс! – мяч всё-таки влетел… и вот, не абы куда, а в нашу тесную и вроде как в безопасном месте кучку. Доболелись! От задницы Ричарда увесистый кожаный шар отскочил к Понюшке. УУУиииии!!! Понюшка – вся такая трепетная, субтильная сучечка той породы, которую хозяин носит в кармане, а хозяйка – в сумочке. Теперь этой или похожей сумкой хозяйка Понюшки лупила по голове вовсе постороннего, какого только удалось схватить, пацана; пацан извивался, брыкался и вопил, что он не при делах; Понюшка рыдала; девчонка Пекинпы орала: «я папе скажу, пыль ты лагерная», жена хозяина Ричарда пыталась взять Ричарда на поводок – и почему-то с подъеданцами по моему адресу, но сквозь зубы, в сторонку от Принцессы; а Принцесса всё задумчивее смотрела куда-то мне за спину, и когда я развернулся и тоже посмотрел, то увидел бандитскую рожу Лёху, который не торопясь шагал к нам по дорожке, поблёскивая золотом из-под расстёгнутого пальто.
Здесь было на что посмотреть, потому что люди редко так ходят. Люди крадутся, горбятся, пригибаются, постоянно контролируют себя и обстановку – и даже те, кто прёт как танк, делают это, выражаясь фигурально, до первого столба. Этот же будто и не пёр, шагал как по паркету, и всё же становилось очевидно, что любой столб, фигуральный или нет, предпочтёт сам убраться с его дороги. Ещё он улыбался.
Принцесса подбоченилась.
– Здорово.
– Здравствуйте, Алексей Степанович. И как вы узнали, где я живу?
– Ты же мне на трубу с домашнего номера звонишь, верно? Все базы данных в свободном доступе. Привет, парень. – Он даже ботинком не шевельнул – чего ожидать при таком приветствии? – а я уже постыдно жался к ногам Принцессы. – У тебя мобильный-то есть?
– Нет.
– А почему?
И вот, чую, Принцесса хочет и собирается нахамить, но вдруг отвечает вполне дружелюбно:
– С мобильным чувствуешь себя как на цепи. Одни будут звонить с рабочими вопросами в нерабочее время, другие – чтобы спросить «ты где». Где-где! Если бы я хотела отвечать, где, то развесила бы транспаранты с подробной информацией. – Она насупилась. – Чего надо?
– Как чего? Ты на меня работаешь или нет? Поедем по магазинам прошвырнёмся.
Скандал из-за мяча, кстати, оборвался резко, как водой на него плеснули. Все окаменели и таращились, и если собаки хотя бы понимали, чем пахнет от такого типа и мечтали удрать по домам, то у баб из-за того же запаха мозги отказали напрочь. Если бы мою фифу не захлёстывала сейчас злоба и она напрягла бы себя поглядеть по сторонам, то увидела бы, объектом какой отчаянной, на всё готовой зависти стала. Но Принцесса вообще слабо ловит посылаемые ей импульсы. Порою мне кажется, что у неё конкретно отсутствует чувство опасности. А это опаснее всего.
Мы потащились к Лёхиной машине, и после того, как все трое с удобством рассредоточились на заднем сиденье, там ещё осталось вдоволь свободного места. Принцесса, конечно, приняла равнодушный вид, но я-то знал, что нам такие тачки – даже на фоне бумера нашего супруга – в диковинку. Дорожная беседа не обнадеживала («За что ты меня ненавидишь?» – «Вы не того калибра персона, чтобы мне вас ненавидеть». – «Ну-ну. И какой калибр тебя интересует?»), но доехали, к счастью, быстро.
Теоретически в книжные магазины мне нельзя. На практике одного взгляда Принцессы достаточно, чтобы охрана попятилась, а в компании с Лёхой и двумя амбалами сопровождения мы проплыли через контроль невинно, как детсадовская группа. Как-то само собой и покупателей вокруг нас в разы стало меньше, хотя специально – я посмотрел – амбалы никого не теснили. Через сорок минут Принцесса уже загрузила обоих под завязку.
– Ага, вот и Моммзен. Ну-ка, держите.
Лёха ухватил Моммзена и внимательно осмотрел.
– А где четвёртый том?
– Четвёртого тома не существует.
– Закажи у немцев, если перевода нет.
– Четвёртого тома нет вообще в природе. Он его не написал, понятно?
– Нет, не понятно. Пятый написал? Кто же так пишет, что у него пятый идёт после третьего?
Принцесса делает Глубокий Вдох.
– Моммзен не стал его писать. Потому что период, о котором следовало писать в четвёртом томе, и без того был, по его мнению, достаточно хорошо освещён.
– И он что, не хотел осветить его ещё раз?
– Зачем?
– Затем, что учёному не важно, освещён период или нет, а важно осветить его по-своему.
Тут на Алексея Степановича вытаращился не только я – я и так во все глазоньки, – но и Принцесса.
– Откуда вы, многоуважаемый, так хорошо осведомлены о привычках учёных?
Наш герой развернулся, поудобнее опёрся на книжный стеллаж и поскрёб свой шрам.
– Твоя проблема в том, – сказал он мягко, – что ты не по носу высокомерна. Ты у нас кто? Никто. А ведёшь себя как? Как губернатор. И то не всякий.
Голос Принцессы прозвучал тихо и придушенно.
– Это я никто?
– Ну не я же.
Он ухмылялся и не считал нужным на нас сердиться. Господи Исусе! Может, и существуют другие верные пути к катастрофе, но этот был самым коротким.
Принцесса топнула ногой и завопила:
– Не сметь надо мной смеяться! Пэтэушник! Я Человек из Университета!
И вот, я изготовился встретить нашу последнюю минуту так, чтобы о ней потом слагали легенды. Куда его хватать – под колено? Теоретически могу прыгнуть и выше, но если не допрыгну или промахнусь, второй попытки у меня не будет. Зубы, главное, сжимать посильнее. Мёртвой хваткой. Как Ричард, который однажды прыгнул за кошкой на дерево, вцепился в нижнюю ветку и провисел так минут десять.
Я заморгал.
Лёха ржал и показывал на меня пальцем.
– Ты погляди на него! В клочки готов порвать! Тигр! Полковник! А-кха-кха! Не трону я твою кралю, – добавил он, отгоготавши. – Пока. Пошли беллетристику подберём.
И вот, пошли подбирать беллетристику. Я плёлся следом и очень хотел писать.
К. Р.
«Брат» – обычное обращение масона к масону и бандита к бандиту. Когда так обращались ко мне, я не реагировал, а если хамить было безопасно – где-нибудь вдали от районной администрации и подвыпивших спонсоров, – отвечал, что одного теряющего человеческий облик существа в братьях мне достаточно.
Наглого попрошайку я не стал даже слушать: мысленно оттолкнул (а вот чтобы толкать de facto, нужна охрана, а чтобы нанять охрану, нужно разрешение Конторы, а Контора упирается так, словно ей придётся оплачивать представительские расходы) и пошёл дальше. Размышляя о своих несчастьях.
Размышляя, силясь успокоиться, бродил я по лабиринтам торгового центра и вдруг заметил, что эта тварь тащится следом.
Значит, за мною следят? Да что там следят – нагло преследуют, провоцируют, пытаются выбить из колеи. Разве станет обнаруживать себя настоящая, хорошо подготовленная слежка? Полезет вот так на глаза? Издевательская игра, просчитанные мелкие пакости не были их стилем.
Я вбежал в парфюмерный магазинчик и затаился в душном тумане запахов. Прячась за духами и полками, сквозь стеклянную стену я наблюдал за проходящими людьми. Никто из них не казался опасным, и любой мог превратиться в угрозу. Таскавшийся за мной негодяй затормозил у стойки с соками, нарочито зевал и исподтишка вертел головой, ища, куда я делся.
А куда мне было деться? Я шагу не мог ступить, на краю обморока; я глаз не отрывал от Игоря, который медленно проявлялся на смазанном фоне толпы, пока, полностью опознанный, не замер (крупный план узнавания) бок о бок рядом с посланцем моих неведомых врагов.
Я похолодел. Ну конечно! Конечно! Они всегда находят самое уязвимое место. Кто, как не мой плачевный, паскудный брат должен стать точкой прицела. Я поймал себя на том, что удерживаю дыхание. Парочка о чём-то разговаривала, потом братец повернулся ко мне спиной и полез в рюкзак. Я впустую вытянул шею. Разглядеть, что там, было невозможно.
Когда он наконец двинулся, я пошёл следом.
Стоило ситуации проясниться, мне стало легче. Враг предлагал сражаться на территории, на которой я и без того бился двадцать лет, изучив расположение каждой травинки. Да я не только мог предсказать, на какой сраный цветок прилетит конкретная пчела, но и какая птичка где нагадит! Я на целую армию нарыл здесь окопов и столько же уничтожил! Я был танкистом, и самим танком, и гранатой, которая в танк попадает!
И на этот раз ты в окончательном дерьме, малыш, мой мальчик. Потому что привёл в эти приватные Фермопилы чужое персидское войско. Потому что никому не позволено за пару доз продавать врагам своего старшего брата. Который всю жизнь о тебе заботился! Всю жизнь пахал! Лечил, учил, копил деньги на похороны! Тебе было четырнадцать, когда умерла мама, ты помнишь? А нашего папашу, растворившегося в сибирских лесах ещё до того, как ты научился правильно писать слово «корова»? Ты помнишь девяностые, которые теперь называют «лихими», вкладывая в это слово максимум неодобрения? (А мне нравится слово. Мой профессор – определённо лихой. И те годы были – да, как в лихорадке, но такие блестящие, быстрые, удалые…) Что ты вообще знаешь о девяностых? Тебя вышибали из школы – я нёс директору конверт, тебя вышибали из института – я нёс декану конверт, у тебя всегда были целые ботинки. Ты, блядь, не клеил ботинки клеем «Момент», зажимая их на ночь струбциной! Ты жрал досыта и устраивал истерики моим жёнам. Может, ты считал, что я уделяю тебе мало внимания? Мало внимания сиротке! Зараза! Мой братик. Никто этого не понимает. Пресвятая Богородица, я действительно заведу себе попа и часовню, буду стоять со свечкой и всеми моими печалями, пусть плавится душа в смиренном огонёчке, пусть Боженька поглядит, пусть Он поглядит, раз родная кровь глядеть не хочет. Не уделял внимания. Я только о тебе и думал с утра до ночи, ты был в каждом моём кошмаре, ты был в тех частях меня, куда никому больше нет доступа. Кто все эти люди, к которым ты цепляешься, скотина? Разветвлённая сеть агентов? Курсанты террора? Стипендиаты хаоса. Ты не понимаешь, во что ввязался.
Херасков
Для каких надобностей ковала кадры эта элитная кузница, я так и не понял. Для высадки на Марсе, возможно. Для захвата Белого дома. Для чего-то такого, что не имеет отношения не только к нашей жизни, но и к человеческой жизни вообще. Если бы меня приставили к каким-нибудь прогрессивным дояркам, дело и то пошло бы живее. (Да, я в силах представить, как выглядят прогрессивные доярки.)
Я принёс им «Пули над Бродвеем» – они зевали. Принёс «Прирождённых убийц» – они ржали весь фильм, а Анна Павловна после сделала мне внушение и попросила не разрушать детскую психику.
Осатанев, я поставил «Деток» – и получил в ответ либо «а что тут такого», либо «подумаешь, это же Америка». Я поймал себя на том, что брюзжу, как старая бабка, но не остудился. «Товарищи сеголетки, – сказал я, – лучшее для вас – найти того, кто умнее, и во всём его слушаться. Тем более что в вашем случае найти того, кто умнее, – не проблема».
«А кто такие сеголетки?» – спросили они. «Рыбки этого лета. Молодой неоформившийся элемент. Особенно мозги у них не оформлены. Ну?» Куда там «ну». Эти бесстыжие, бессмысленные лубяные глаза ничем было не пронять. Приглядевшись к ним, я понял, как беспочвенен был мой первоначальный страх попасться в сети педофилии. Грубость их детских душ никак не искупалась нежным детским обликом. И тогда я сделал вывод, что педофилы – народ нещепетильный в духовном плане.
– Неужели и я был такой скотиной?
– Ну вы же не были девочкой.
– Да, я всегда подозревал, что девочки похлеще мальчиков. Скажи мне, Катя, а тебе разве можно курить?
– А вы настучите.
Мы прохлаждаемся на чёрной лестнице; конечно, я бы не дал ученице девятого класса сигарету – но у неё свои; их и курим. А что мне, ногами топать? Звать на помощь? Лишиться чувств? Я не умею изображать перед барби конкретно взрослого дядю, один взгляд или нахмуренные брови которого и т. д. Лёгкая тень неудовольствия и т. д. Всеобщий транс, обмороки, землетрясения и т. д. На чёрной лестнице.
Чёрная лестница – единственное место сих величественных хором, где чувствуешь себя человеком: твое потное нестерильное существо не дисгармонирует с обстановкой. Во всех прочих местах обстановка не давала шанса; хотя повсюду, казалось бы, были дети, природой призванные вносить хаос, неживое совершенство и детей сделало своей частью. И всё, что осталось, что стало убежищем от всевидящего ока Мордора, – бетонные ступеньки, узкие пролёты, слепые, забранные решётками окошечки – и на серо-стальной краске стены чьё-то почти неразличимо процарапанное имя.
– Прекрасно знаете, что стучать я не стану. И вам, по идее, должно быть стыдно. Вы злоупотребляете моей лояльностью.
– А я не просила.
– Значит, стыдно вдвойне. Это как подарок вместо «спасибо» тут же кинуть в помойку.
– Не стыдно!
– Значит, вы бесстыжая.
Это её наконец заткнуло. Сигарету, правда, она докурила. И вновь взялась за вопросы.
– Вам здесь нравится?
– Не очень, – сказал я осторожно, – но не потому, что здесь плохо. Хорошее, можно сказать, место. – Я откашлялся. – Не по мне.
– Почему?
– Нипочему. Так вышло, оно не моё.
– А ваше где?
Ага, так я тебе и скажу.
– Нигде.
– У каждого есть своё место, – убеждённо сказала девочка Катя. – Нужно собраться с силами и поискать. Где-то всегда есть люди, которые поймут именно тебя, и дело именно для тебя, и в точности такое дерево за окном, какое… ну, какое надо.
Она говорила «поискать», а лет через десять будет говорить «потерпеть», а ещё потом – «ещё поборемся», в лучшем случае. Я слушал её тоненький голос с сочувствием, но стараясь не улыбаться. Сочувственная ухмылка – вот всё, на что я был способен. От которой эта девочка резонно пустится наутёк. Она была такая тоненькая, недокормленная, хмурая, как гопница, и серьёзная, как мальчики Достоевского. Каким я никогда не был.
– Только зубы покрепче стисни, – промурлыкал я, – выстроим дом, выстроим дом… Нет, дело во мне. Я классический лишний человек. Лишних людей в школе ещё проходят?
Она скривилась.
– Ну вот. Понимаешь, Катя, современный мир для меня слишком жёстко сегментирован. Либо ты демократ, либо красно-коричневый. Либо культурный человек, либо фанат Летова. Либо «кушать», либо «есть». Либо, прости, пидор, либо натурал. Люди сбиваются в кучки и знать не знают, что происходит в кучке по соседству. И не желают знать. Очень агрессивно не желают, кстати. Не знаю, может, мир и всегда был таким. Но мне от этого душно. Некуда прибиться. Да и расхотелось прибиваться.
– Одному лучше.
– Это смотря в какой позиции.
Я поперхнулся. Сказанное прозвучало тёмным, но по-видимому неприличным намёком.
– В простонародье меня отталкивает неимоверная душевная грубость, – поспешил продолжить я, – в интеллигенции – неимоверная трусость, офисные работники любого звена – сплошь какие-то андроиды, лиц творческих профессий я всегда презирал, военных сторонился, к блатным питаю предубеждение, а бандиты предубеждены против меня. Из ближайших друзей юности один подался в священники, другой – в депутаты, оба меня в упор не узнают, хотя и по разным причинам. Профессия моя смехотворна, а личная жизнь не подлежит описанию цензурными словами. Зачем тебе торопиться жить?
– Просто вы уже старый и сдавшийся, – сказала она безмятежно. – У меня всё будет по-другому.
– Хотелось бы верить.
– Вы все так говорите. На самом деле вам, взрослым, больше всего хочется, чтобы и с нами, детьми, случилось бы то же самое.




























