444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Enrique95 » Чужая корона (СИ) » Текст книги (страница 7)
Чужая корона (СИ)
  • Текст добавлен: 15 сентября 2026, 11:30

Текст книги "Чужая корона (СИ)"


Автор книги: Enrique95



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)

Глава 14

Утро следующего дня Дмитрий начал не с бумаг, как повелось за последние недели, а с решения, вызревавшего в нём ещё с памятного смотра: если армии предстояло воевать не числом, а умением, начинать нужно было немедленно, пока время, отвоёванное у истории дипломатией, ещё не истекло.

– Едем на учебный плац, – сказал он Ресквину, встретив генерала в коридоре по пути к завтраку. – Не парадный смотр. Хочу видеть, как готовят новобранцев на самом деле.

Ресквин, явно не ожидавший такой просьбы с утра, чуть замешкался, но кивнул, и час спустя коляска везла их обоих за пределы города, туда, где на утоптанном поле, окружённом наскоро сколоченными бараками, шла обычная, будничная муштра – не для чужих глаз, а для дела.

То, что Дмитрий увидел, подтвердило его худшие опасения ещё до того, как он успел вникнуть в детали. Новобранцы стояли плотными, тесно сомкнутыми шеренгами, локоть к локтю, отрабатывая залповый огонь по команде – тактика, унаследованная от наполеоновских войн полувековой давности, тактика, при которой плотный строй превращался в идеальную мишень для любого противника, вооружённого нарезным оружием и способного расстреливать такие шеренги с дистанции, недоступной для ответного огня гладкоствольных мушкетов.

– Кто учил их этому построению? – спросил Дмитрий, наблюдая, как очередной залп с грохотом и облаком порохового дыма уходит в сторону деревянных мишеней.

– Так учили и меня, ваше превосходительство, и моего отца до меня, – сказал сопровождавший их полковник, явно гордясь отточенностью движений своих подопечных. – Классическая линейная тактика, проверенная временем.

«Проверенная временем, которое закончилось лет тридцать назад, – подумал Дмитрий, чувствуя знакомый холодок профессионального ужаса, с каким инструктор смотрит на грубую, но фатальную ошибку курсанта. – При Курупаити такие шеренги выкашивались картечью за минуты. При Акоста-Ньу этим же построением гнали в бой детей и стариков, потому что больше учить было некому и нечему».

– Остановите учения, – сказал он вслух. – Постройте роту иначе – рассредоточенными группами, не плотным строем, с интервалами в несколько шагов между людьми. И пусть используют любое естественное укрытие на поле – те кусты, те насыпи – вместо того чтобы стоять открыто.

Полковник и Ресквин переглянулись с той же смесью недоумения и настороженности, что Дмитрий уже привык видеть на лицах военных, когда он предлагал что-то, противоречащее их многолетней выучке.

– Ваше превосходительство, рассредоточенный строй лишает нас силы залпового огня, – осторожно возразил полковник. – Вся мощь пехоты – в одновременности удара, в плотности огня.

– Плотность огня бесполезна, если противник расстреливает вас с двойной дистанции прежде, чем вы успеете подойти на выстрел, – сказал Дмитрий, и в этот момент чужая власть, чужой авторитет верховного правителя позволили ему то, чего никогда не позволил бы простой спор, – прямой приказ, не подлежащий обсуждению. – Постройте роту, как я сказал. Я хочу видеть разницу своими глазами.

Разница, показанная на условном учении спустя полчаса – с холостыми зарядами, с обозначенными мелом «потерями» там, где по расчётам должны были лечь пули условного противника, – оказалась настолько наглядной, что даже полковник, поначалу скептически хмурившийся, в конце учения замолчал, вглядываясь в результаты подсчётов с явным изумлением.

– Рассредоточенный строй потерял вдвое меньше «убитых» при том же огневом воздействии, – доложил он, не до конца веря собственным цифрам.

– Это не отменяет пользы плотного огня там, где нужен решающий удар, – сказал Дмитрий, – но учит людей не стоять беззащитной мишенью там, где укрытие спасёт больше жизней, чем красивая шеренга. Введите это в общую программу подготовки – рассредоточение на марше, под огнём, использование местности. Называйте это как угодно – хоть новым порядком построения, хоть личным распоряжением верховного правителя, но введите.

Ресквин, наблюдавший за учением молча, впервые за много недель посмотрел на Дмитрия не с настороженным скепсисом, а с тем выражением, что появляется у профессионала при виде решения, которое он сам мог бы придумать, но почему-то не придумал.

– Откуда вы это знаете, ваше превосходительство? – спросил он тихо, когда они возвращались к коляске. – Такому не учат в военных академиях Европы, насколько мне известно.

– Лихорадка даёт странные озарения, генерал, – сказал Дмитрий с той же полуулыбкой, что уже становилась его привычным щитом от подобных вопросов. – Считайте это одним из них.

К обеду, когда коляска возвращалась во дворец мимо военного госпиталя – длинного, беленого здания на окраине города, – Дмитрий приказал остановиться, повинуясь порыву, зревшему в нём ещё с первого дня, когда он узнал из учебников истории, что не пули и картечь станут главными убийцами в грядущей войне, а тиф, холера и обычная антисанитария, косившие солдат в разы эффективнее любого противника.

Доктор Фокс – тот самый врач, о котором экономка справлялась в первое же утро, – встретил его у входа с почтительным удивлением: верховный правитель редко баловал госпиталь визитами.

– Покажите мне, как здесь лечат раненых и больных, – сказал Дмитрий, входя в длинную, душную палату, где на койках, тесно составленных друг к другу, лежали солдаты с самыми разными недугами – от переломов после учений до лихорадок неясного происхождения.

То, что он увидел за следующий час, заставило его вспомнить самые мрачные страницы истории военной медицины: инструменты, промываемые в одной и той же воде между пациентами; раны, перевязываемые бинтами, использованными уже не раз; воздух, спёртый настолько, что сама духота казалась переносчиком болезни.

Доктор Фокс, впрочем, оказался человеком образованным, следящим, насколько позволяли местные условия, за европейскими медицинскими журналами, и когда Дмитрий, тщательно подбирая слова, начал расспрашивать его о том, как часто меняют повязки и кипятят ли инструменты, тот отвечал с искренним интересом, а не с раздражением специалиста, которому указывает профан.

– Кипячение инструментов между операциями, – сказал Дмитрий, стараясь, чтобы фраза прозвучала как случайное наблюдение, вычитанное где-то, а не как твёрдое медицинское знание из мира, где микробная теория давно стала прописной истиной, – я слышал, некоторые европейские хирурги начинают связывать чистоту инструмента с тем, насколько быстро заживает рана. Возможно, стоит попробовать здесь – хуже точно не будет.

– Занятная мысль, ваше превосходительство, – сказал Фокс, задумчиво потирая подбородок. – Я слышал разрозненные упоминания о подобных идеях в переписке коллег из Парижа, хотя большинство считает это чрезмерной предосторожностью.

– Предосторожность редко бывает чрезмерной, доктор, когда речь о жизнях солдат, которые скоро понадобятся мне живыми и здоровыми, а не умирающими от заражения после пустяковой раны, – сказал Дмитрий. – И ещё: если начнётся большое скопление войск – а к этому идёт, вы понимаете не хуже меня, – я хочу, чтобы больных с лихорадками и подозрением на тиф или холеру немедленно отделяли от прочих раненых. Отдельные палатки, отдельная вода, отдельные люди для ухода. Даже если это покажется излишней осторожностью.

Фокс посмотрел на него с тем же удивлением, с каким несколько часов назад смотрел на Дмитрия полковник на учебном плацу, – удивлением человека, столкнувшегося с непривычной, но неопровержимо разумной логикой там, где ожидал услышать очередной приказ, продиктованный тщеславием, а не расчётом.

– Вы рассуждаете как человек, повидавший больше войн, чем можно предположить по вашему возрасту, ваше превосходительство, – сказал он осторожно.

– Скажем так, – ответил Дмитрий, чувствуя привычную уже тяжесть полуправды, – я много читал о том, как гибнут армии не от пуль, а от небрежности, доктор. И не намерен позволить, чтобы моя армия повторила эти же ошибки.

Возвращаясь во дворец в вечерних сумерках, он думал не о картах и не о совете, а о той тонкой, почти невидимой работе, что начал сегодня, – работе, результаты которой скажутся не завтра и не через месяц, а через годы, когда где-то на дальнем фронте рассредоточенная рота потеряет вдвое меньше людей под огнём, а вовремя изолированный от здоровых солдат больной не унесёт с собой в могилу ещё полсотни товарищей по казарме. «Мелочи, – думал он, глядя, как последние отблески заката гаснут над крышами Асунсьона. – Из таких вот мелочей, невидимых на картах генеральных штабов, и складывается разница между историей, которую я помню, и той, что мы, возможно, ещё успеем написать заново».

Во дворец он вернулся уже затемно, и вместо привычной стопки донесений на столе кабинета его дожидался Венансио – не с очередной тревожной депешей, а с выражением лица, которое Дмитрий за минувшие недели научился распознавать как предвестие разговора не государственного, а личного.

– Фокс уже успел разболтать всему дворцу о твоём визите в госпиталь, – сказал брат, садясь напротив без приглашения, как повелось у них теперь в вечерние часы. – Кипячёные инструменты, отдельные палатки для лихорадочных. Слуги шепчутся, что ты не просто изменился после болезни – что ты теперь видишь то, чего не видят другие.

Дмитрий устало опустился в кресло, чувствуя, как долгий день – плац, учения, духота госпитальных палат – отдаётся тупой болью в непривычно грузном теле.

– Не вижу, а читал, – сказал он привычную уже полуправду. – Читал о том, как европейские армии теряют больше людей от грязи и небрежности, чем от вражеского огня. Если я могу предотвратить хоть часть этих потерь простыми мерами – почему не попробовать?

– Никто не спорит с пользой, Франсиско, – сказал Венансио, и в его голосе прозвучала та особая осторожность, с какой обычно подступают к вопросу, который давно вертится на языке, но которого боятся задать прямо. – Спорят с тем, откуда всё это берётся. Рассредоточенный строй на плацу сегодня, кипячение инструментов в госпитале – не отдельные мысли уставшего от лихорадки человека. Это система, Франсиско. Слишком стройная, слишком продуманная для того, кто якобы просто «читал что-то когда-то».

Дмитрий молчал, глядя на брата в неровном свете единственной свечи, – и впервые за всё это время почувствовал не страх разоблачения, а нечто похожее на усталость от самой необходимости прятаться, усталость, копившуюся с той самой ночи, когда он впервые увидел чужое лицо в зеркале.

– Что, если бы я сказал тебе, – произнёс он медленно, взвешивая каждое слово, как сапёр взвешивает шаг на незнакомом поле, – что кое-что из того, что я знаю, действительно… не совсем моё? Что лихорадка не просто изменила меня, а будто открыла окно в знания, которые не должны были принадлежать человеку моего положения и моей жизни?

Венансио подался вперёд, и в его глазах Дмитрий увидел не испуг, а жадное, почти детское любопытство, смешанное с тревогой человека, готового услышать нечто, способное перевернуть привычный порядок вещей.

– Я слушаю, Франсиско, – сказал он тихо. – Что бы ты ни сказал сейчас, – я твой брат раньше, чем чей-либо подданный.

Дмитрий смотрел на него долго, взвешивая – не разоблачение вслух, к которому он пока не был готов ни психологически, ни практически, а куда более скромный, осторожный шаг: приоткрыть дверь ровно настолько, чтобы дать Венансио опору для собственных догадок, не называя вещи их полными именами.

– Считай это так, – сказал он наконец. – Той ночью со мной случилось нечто, что я сам не до конца понимаю. Но одно я знаю точно: я вижу дорогу вперёд яснее, чем видел её раньше, – не всю, не во всех деталях, но достаточно, чтобы понимать, какие ошибки нельзя допустить. И пока я не могу объяснить это иначе, чем сказал сейчас, я прошу тебя довериться мне так же, как доверился сегодня Фокс, а вчера – Мендес: не требуя полного ответа, а просто наблюдая за результатом.

Венансио долго молчал, глядя на брата тем же изучающим взглядом, каким смотрела на него Элиза на веранде несколько недель назад, – взглядом человека, стоящего на пороге догадки, слишком невероятной, чтобы облечь её в слова, и оттого предпочитающего оставить её недосказанной.

– Хорошо, – сказал он наконец, поднимаясь. – Я не буду спрашивать больше, чем ты готов сказать. Но знай, Франсиско: что бы ни случилось с тобой той ночью, – брат, который сидит сейчас передо мной, кажется мне лучшим правителем, чем тот, кого я знал всю жизнь до этого. И если для того, чтобы сохранить его, нужно просто не задавать вопросов, – я готов на это.

Когда Венансио вышел, оставив Дмитрия одного в кабинете с догоревшей почти до основания свечой, тот ещё долго сидел неподвижно, чувствуя, как впервые за эти недели тяжесть одиночества чуть отступает – не исчезает совсем, но становится хоть немного легче от того, что теперь, пусть в самых смутных, самых осторожных словах, в этом чужом мире существовал ещё один человек, готовый идти рядом, не требуя от него невозможного – полной, окончательной правды.

Глава 15

Спокойствие, установившееся после ночного разговора с братом, продержалось недолго – уже на следующий день Дмитрия ждало напоминание о том, что не все во дворце готовы были принять перемены так же безоговорочно, как Мендес, Бергес или даже осторожно смирившийся Ресквин.

Началось с мелочи – Бергес доложил, что ответ на письмо к Митре наконец пришёл, сдержанный, но обнадёживающий: аргентинский президент выражал понимание позиции Парагвая и намекал на готовность к дальнейшим консультациям, не связывая себя пока никакими обязательствами. Новость эта, впрочем, обернулась совсем не той радостью, которую ожидал Дмитрий, поделившись ею на очередном совете, – вместо одобрения он встретил холодное, тщательно скрываемое за уставной вежливостью раздражение доброй половины собравшихся.

– Позвольте прямой вопрос, ваше превосходительство, – сказал один из генералов, до этого момента почти не подававший голоса на советах, седой ветеран по фамилии Диас, служивший ещё покойному отцу. – Мы уже третий месяц ведём переписку с Буэнос-Айресом, упрашиваем нейтралитет, воздерживаемся от решительных шагов. Не пора ли спросить себя: не превращаемся ли мы в просителей вместо того, чтобы оставаться державой, чьё слово что-то значит?

Дмитрий почувствовал знакомое уже напряжение – не открытый вызов, как в случае с Ресквином неделями раньше, а более опасную, потому что более скрытую форму сопротивления: сомнение, облечённое в форму вопроса, адресованное не столько ему, сколько остальным присутствующим, чьи взгляды он видел обращёнными теперь не на него, а друг на друга.

– Мы не просители, генерал Диас, – сказал он ровно. – Мы державы, которая понимает разницу между гордостью и стратегией. Слово, произнесённое в нужный момент, весит больше, чем слово, брошенное сгоряча.

– При всём уважении, ваше превосходительство, – вступил другой голос, полковник, чьё имя Дмитрий не сразу вспомнил, – в народе уже начинают шептаться. Говорят, что Лопес после болезни стал… осторожен сверх меры. Что двор Лопесов, всегда славившийся решительностью, теперь оглядывается на Буэнос-Айрес, будто боится собственной тени.

Слова эти ударили точнее, чем любая прямая критика военной стратегии, – потому что били не по логике его решений, а по той самой хрупкой ткани легитимности, которую Дмитрий пытался беречь с первого дня: культ личности, о котором он размышлял на балконе в вечер праздника, требовал образа сильного, решительного вождя, а не осторожного, вечно взвешивающего варианты правителя.

Он обвёл взглядом стол, ища поддержки, и нашёл её там, где ожидал, – в коротком, едва заметном кивке Бергеса, готового вступить в разговор, – но опередил министра сам, понимая: ответ на такой вызов должен прозвучать от него лично, иначе покажется, что он прячется за спины советников.

– Шепчутся, значит, – сказал он, и голос его прозвучал жёстче, чем на предыдущих советах, с той властной интонацией, что тело, унаследованное от настоящего Лопеса, воспроизводило само, стоило дать ему волю. – Позвольте напомнить вам, генерал Диас, полковник, – и всем, кто разделяет эти сомнения, – что решительность, о которой вы говорите, привела бы нас три недели назад к войне против троих сразу, без единого союзника, без времени на перевооружение, о котором так печётся Мендес, без единого дня передышки для армии, чей смотр многие из вас видели собственными глазами.

Я не боюсь собственной тени. Я боюсь оставить эту страну без будущего ради красивого жеста в настоящем.

В зале повисла тишина – не та уважительная тишина согласия, что установилась после прошлого совета, а более тяжёлая, настороженная, в которой Дмитрий чувствовал: аргументы его услышаны, но не все приняты сердцем, а не только разумом.

– При всей мудрости ваших слов, ваше превосходительство, – сказал Диас после паузы, и в его тоне впервые прозвучало нечто похожее на прямой, хоть и облечённый в приличную форму, вызов, – позвольте заметить: осторожность хороша, пока враг тоже осторожен.

Но если завтра бразильские войска перейдут не уругвайскую, а нашу собственную границу, не дожидаясь, пока мы выберем удобный момент, – вся эта стратегия рискует обернуться катастрофой куда худшей, чем поспешность, которую вы так стремитесь избежать.

Дмитрий выдержал этот взгляд – не потому что нашёл немедленный, разящий ответ, а потому что понимал: в словах старого генерала была своя, неоспоримая правда, часть той самой правды, что мучила его самого каждую бессонную ночь, – правда о том, что осторожность имела свою цену, столь же реальную, как и цена поспешности.

– Вы правы в одном, генерал, – сказал он наконец. – Риск существует в любом выборе, который мы делаем. Но именно поэтому Мендес спешно готовит арсенал, именно поэтому я лично проверял сегодня подготовку новобранцев, – не для того, чтобы прятаться за дипломатией, а для того, чтобы, если Бразилия всё же нарушит наши границы раньше срока, встретить её не той армией, что я увидел на смотре три недели назад, а армией, готовой куда лучше.

Он замолчал, давая словам осесть, и добавил, обводя взглядом весь стол:

– Я понимаю тех, кто сомневается. Я и сам сомневаюсь каждый день, взвешивая, не упускаю ли я момент, которым стоило бы воспользоваться раньше. Но я прошу вас довериться не моим словам, а результату: через месяц вы увидите разницу в готовности армии. Через два – увидите, изменилось ли поведение Буэнос-Айреса в нашу пользу. Судите меня по этим результатам, а не по тому, что шепчут на рынках люди, не видящие того, что вижу я из этого зала.

Совет закончился без того единодушия, что Дмитрий наблюдал в прошлый раз, – Диас и ещё несколько офицеров вышли молчаливыми, с плохо скрытым несогласием на лицах, – и, оставшись один среди опустевших стульев, Дмитрий впервые за последние недели почувствовал не усталость от лжи, а куда более трезвую, холодную тревогу профессионала: система, которую он пытался перестроить изнутри, сопротивлялась не одним лишь Ресквином, чьё сомнение он уже сумел если не развеять, то приглушить, – она сопротивлялась множеством голосов, множеством привычек, вплетённых в самую ткань этого двора, и каждый из них, поодиночке слабый, вместе мог однажды сложиться в силу, способную смести все его осторожные реформы одним решительным, воодушевлённым порывом толпы, жаждущей не расчёта, а славы.

«История не отпускает так легко, – подумал он, гася свечи одну за другой в опустевшем зале. – Я думал, что сражаюсь с Бразилией и с Аргентиной за время и союзы. Но настоящий фронт, оказывается, здесь – в этом зале, в шёпоте рынков, в самой психологии страны, воспитанной десятилетиями на культе решительности и славы. И этот фронт может оказаться труднее любого другого, потому что врага на нём не видно на карте, а бой идёт не оружием, а терпением, которого у меня, боюсь, куда меньше, чем у истории».

Спустя два дня после того совета Дмитрий узнал о первых последствиях расколотого единодушия – не от Бергеса и не от Ресквина, а от Элизы, чей острый слух и ещё более острое чутьё на дворцовые течения улавливали то, что ускользало от официальных докладов.

– Диас обедал вчера у Ирасабаль, – сказала она за завтраком, когда дети уже разбежались по своим делам, а слуги вышли, оставив их вдвоём за столом, – вместе с двумя полковниками, что были на твоём совете. Ирасабаль, если ты забыл, – двоюродный брат твоей матери, человек с достаточным весом, чтобы его званые обеды не оставались без внимания.

Дмитрий отложил чашку с горьким местным кофе, к которому за прошедшие недели успел почти привыкнуть, и посмотрел на Элизу внимательнее – за этой невинной на первый взгляд репликой угадывалось нечто большее, чем случайная светская сплетня.

– О чём говорили? – спросил он прямо.

– О тебе, разумеется, – сказала она, и в её голосе, обычно спокойном, за этим завтраком Дмитрий уловил напряжение, которого не было прежде. – Слуги пересказывают обрывками, но суть ясна: недовольство твоей осторожностью растёт, Франсиско, и растёт оно не только в зале совета. Ирасабаль имеет связи среди старых семей, среди тех, кто помнит твоего отца и меряет тебя его мерками. Если такие обеды станут привычными, а не случайными…

Она не договорила, но Дмитрий и без того понял, к чему клонится мысль: недовольство, высказанное открыто на совете, было опасно само по себе, но недовольство, перетекающее в частные разговоры за закрытыми дверями, среди людей, объединённых не служебной необходимостью, а личными и семейными узами, – это было нечто иное, куда более трудноуловимое и потенциально куда более разрушительное.

– Заговор? – спросил он тихо, стараясь, чтобы слово не прозвучало ни слишком встревоженно, ни слишком пренебрежительно.

– Пока нет, – сказала Элиза, качая головой. – Пока это просто разговоры недовольных людей, которые считают, что человек на троне ведёт себя не так, как должен. Но ты сам знаешь, Франсиско, – а если не знаешь, я тебе напомню, – как быстро подобные разговоры могут перерасти во что-то большее, если недовольство не найдёт другого выхода.

Дмитрий молчал, обдумывая услышанное с той же холодной методичностью, с какой прежде оценивал бы разведданные о готовящейся операции противника. Опасность, о которой предупреждала Элиза, была реальной, но природа её отличалась от всего, с чем он сталкивался прежде: не прямой военный вызов, не дипломатическая интрига внешнего врага, а нечто более коварное – эрозия его собственной легитимности изнутри, начинающаяся с обеденных разговоров стариков, помнящих иные времена, и способная, если её не остановить, превратиться в нечто куда более опасное для устойчивости всей его власти.

– Что ты предлагаешь? – спросил он наконец, зная по опыту прошедших недель, что вопрос этот, адресованный ей, был не праздным жестом вежливости, а искренним признанием того, что в вопросах дворцовой политики она разбиралась куда тоньше, чем он сам, даже вооружённый послезнанием.

Элиза чуть помолчала, взвешивая ответ с той же осторожностью, с какой сам Дмитрий взвешивал слова на военных советах.

– Не давить их в лоб, – сказала она наконец. – Диас и его круг – не заговорщики в полном смысле, Франсиско, а просто люди, испуганные переменами, которых не понимают. Прямое давление лишь укрепит их в убеждении, что ты изменился в худшую сторону, что тебя нужно остановить ради блага страны. Лучше – дать им повод увидеть, что перемены работают. Победу, пусть маленькую. Результат, который нельзя будет объяснить одной лишь осторожностью труса.

Дмитрий кивнул медленно, чувствуя, как в голове уже начинает складываться то самое решение, которое, он знал, рано или поздно должно было созреть, – решение, связанное с северной границей, с провинцией Мату-Гросу, о которой говорил на совете Ресквин, с той самой отвлекающей, но символически важной операцией, способной дать армии первую победу, а сомневающимся – то самое доказательство, в котором они так нуждались.

– Ты права, – сказал он, поднимаясь из-за стола с той решимостью, что рождается не из внезапного озарения, а из окончательно созревшей, выстраданной мысли. – Им нужен результат, а не объяснения. Что ж – я дам им результат.

Он посмотрел на Элизу – на женщину, которая за прошедшие недели незаметно для них обоих превратилась из главной угрозы его разоблачения в одного из немногих людей во дворце, чьим советам он доверял безоговорочно, – и почувствовал, как в этом взгляде, продлившемся на мгновение дольше, чем требовала простая благодарность, снова шевельнулось то самое чувство, которого он старательно избегал называть по имени с той самой ночи на веранде.

– Спасибо, – сказал он тихо. – За то, что рассказала. И за совет.

– Береги себя, Франсиско, – ответила она, и в её голосе прозвучала та же тревога, что и на веранде несколько недель назад, только теперь, кажется, не за него одного, а и за себя тоже, за детей, за тот хрупкий, непонятный ей самой мир, что начал складываться вокруг человека, которого она знала много лет и который теперь, день за днём, становился для неё кем-то одновременно узнаваемым и совершенно новым.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю