444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Enrique95 » Чужая корона (СИ) » Текст книги (страница 3)
Чужая корона (СИ)
  • Текст добавлен: 15 сентября 2026, 11:30

Текст книги "Чужая корона (СИ)"


Автор книги: Enrique95



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)

Глава 6

Мендес закрыл дверь плотнее, чем требовалось для простого разговора о литейных мастерских, и Дмитрий отметил это движение с той же профессиональной внимательностью, с какой утром читал лица генералов.

– Что вы хотите знать в первую очередь, ваше превосходительство? – спросил он, садясь. – Цифры или правду? Они не всегда совпадают в докладах, которые ложатся на ваш стол.

– Начните с цифр. Правду я сам додумаю по тому, как вы будете их произносить.

Мендес чуть усмехнулся – впервые за утро Дмитрий увидел на чужом лице что-то похожее на искреннюю, не придворную эмоцию – и вытащил из внутреннего кармана сюртука сложенный вчетверо лист, исписанный убористым, совсем не похожим на парадный почерком.

– Ибикуи льёт неплохие пушки, – начал он. – Бронза, чугун – справляемся, мастера обучены ещё покойным вашим батюшкой, оборудование по большей части английское, закупленное десять лет назад. Порох – хуже: селитру возим издалека, серу – тоже, своих месторождений нет, и если морские пути перекроют, запасов хватит на полгода активных боевых действий, не больше.

– А ружья?

– Вот здесь плохо. – Мендес постучал пальцем по листу. – Гладкоствольные делаем сами, качество приемлемое. Нарезные – почти не умеем, оснастки нет, специалистов, которые могли бы наладить производство, тоже. То, что есть в арсеналах, – по большей части закупленное за границей ещё при вашем отце, и это оружие поколения назад против того, чем сейчас вооружают свои армии бразильцы.

Дмитрий слушал, и в голове само собой всплывало сравнение – не из чужой памяти, а из собственной, исторической: разница между парагвайской пехотой, идущей в штыковую с устаревшими мушкетами, и бразильскими частями, перевооружёнными на новейшие системы при поддержке британских советников. Разница, которая на бумаге выглядела как техническая деталь, а на деле обернулась горами трупов под Курупаити и десятками других полей, чьи названия он помнил из учебников как список катастроф.

– Что нужно, чтобы это исправить? – спросил он. – Не в теории. Практически, за то время, что у нас есть.

Мендес посмотрел на него дольше, чем позволяла обычная почтительность подчинённого к правителю, – и в этом взгляде Дмитрий впервые за день увидел не настороженность, а нечто похожее на проверку: не праздный ли это вопрос, заданный ради красивого слова, или человек по ту сторону стола действительно готов слушать неприятные ответы.

– Мастера, – сказал Мендес наконец. – Настоящие мастера, а не те, кого можно найти здесь за месяц. Оснастка для нарезного производства – станки, которые придётся либо купить за границей, пока нас ещё готовы продавать, либо скопировать с образцов, если удастся их раздобыть. И время. Всё это не делается за одну зиму, ваше превосходительство, при всём уважении к вашему нетерпению.

– Моего нетерпения вы пока не видели, – сказал Дмитрий, и что-то в его тоне, кажется, заставило Мендеса на мгновение замереть – не испуганно, а с тем интересом, какой вызывает неожиданная перемена в человеке, которого, казалось, знал заранее.

– Простите, если это не моё дело, ваше превосходительство, – сказал Мендес после паузы, понизив голос почти до шёпота, хотя дверь была закрыта, а в зале, кроме них двоих, никого не осталось, – но за пятнадцать лет службы вашему отцу, а потом вам, я не помню, чтобы кто-то из Лопесов задавал мне вопрос «что нужно, чтобы это исправить», вместо того чтобы просто требовать результата к сроку и наказывать за его отсутствие.

Дмитрий выдержал его взгляд, чувствуя, как внутри снова шевельнулась та же смесь тревоги и азарта, что и утром за завтраком с Элизой: каждый, кто замечал перемену, был одновременно и опасностью, и – потенциально – человеком, на которого можно опереться, если сыграть верно.

– Лихорадка меняет многое, – сказал он, в третий раз за это утро прибегая к спасительной лжи, но на этот раз добавил то, чего не говорил ни Венансио, ни Бергесу: – А ещё она даёт время подумать, лёжа без сна, о вещах, которые раньше казались слишком мелкими для моего внимания. Литейные мастерские, порох, обученные мастера – это то, из чего складывается война задолго до первого выстрела, Мендес. Я не хочу больше узнавать об этом слишком поздно.

Мендес молчал несколько секунд, будто взвешивая, насколько можно доверять словам, звучащим так непривычно из уст человека, чей нрав, судя по всему, был известен ему куда лучше, чем самому Дмитрию.

– Тогда я скажу вам то, что не решился бы сказать неделю назад, – произнёс он наконец. – Если дело действительно идёт к войне с Бразилией, а тем более с коалицией, о которой шепчутся в коридорах, – нам нужно начинать не через год, а сегодня. Закупать станки, пока границы открыты и пока никто не запретил нам покупать оружие. Посылать людей учиться за границу – да, это долго, но через три-четыре года у нас будут свои инженеры, а не только те, кого мы наняли по контракту и кто уедет в первый же тревожный месяц. И – простите мою прямоту – перестать держать половину мастерских под командой офицеров, которые понимают в литье пушек не больше, чем я в кавалерийском деле, а получили должность за фамилию, а не за умение.

Последняя фраза повисла в воздухе дольше остальных – прямое указание на то, о чём Дмитрий уже начинал догадываться сам, наблюдая за утренним советом: система строилась не на компетентности, а на близости к трону, и любая реформа снабжения неизбежно означала войну с теми, кто эту близость имел и терять не собирался.

– Составьте список, – сказал Дмитрий, поднимаясь. – Станки, специалисты, всё, что нужно купить или нанять, пока не поздно. И список людей – тех, кого стоит отправить учиться, и тех, кого стоит отстранить от должностей, которые им не по силам. Второй список держите при себе, никому не показывайте, пока я сам не спрошу.

– Это опасный список, ваше превосходительство, – тихо сказал Мендес.

– Знаю, – ответил Дмитрий. – Поэтому и прошу составить его вас, а не кого-то, кто первым делом покажет его тем, кого в нём назовут.

Мендес поднялся следом, и на этот раз его поклон вышел не механическим жестом придворного этикета, а чем-то, что Дмитрий, при всей своей настороженности к любым проявлениям чужого доверия в этом новом мире, всё же рискнул счесть первым слабым ростком того, что могло со временем стать настоящей опорой.

Оставшись один в опустевшем зале совета, среди отодвинутых стульев и разложенных на столе карт, Дмитрий подошёл к окну и долго смотрел на плац, где вновь маршировала утренняя смена караула – те же солдаты, что и накануне, в той же потрёпанной форме, с теми же гладкоствольными мушкетами на плечах, которым предстояло встретиться с нарезными винтовками противника раньше, чем Мендес успеет наладить хоть одно новое производство.

«Три-четыре года, – думал он, чувствуя, как холодеет что-то внутри при этой мысли, – а войну, если я правильно помню и если не сумею её отсрочить дольше, чем позволила настоящая история, нам, возможно, придётся начинать через несколько месяцев». Разрыв между тем, что нужно было успеть, и тем, что реально успевали в этой стране, где даже покупка нескольких станков превращалась в вопрос месяцев переписки и согласований, был первым по-настоящему отчётливым доказательством того, о чём он подозревал ещё вчера ночью: знание будущего само по себе ничего не решало. Решало только то, сколько из этого знания он успеет превратить в сталь, порох и обученных людей раньше, чем инерция истории снова наберёт ту скорость, что однажды уже привела эту страну к гибели.

Вечер пришёл так же стремительно, как накануне рассвет, – плотная духота дня начала спадать лишь с последними лучами солнца, а вместе с прохладой в дом вернулись звуки, которых не было слышно в разгар жары: стрекот цикад, доносившийся уже привычным, почти домашним фоном, голоса слуг, убиравших со стола после ужина, дальний лай собак на окраине столицы.

Дмитрий провёл остаток дня так, как не проводил, наверное, ни одного дня за последние пятнадцать лет своей прежней жизни: без единой минуты физической нагрузки, зато с бесконечной чередой документов, донесений и коротких аудиенций, каждая из которых требовала не силы, а той изматывающей, постоянной бдительности, что не позволяла расслабиться ни на секунду. К вечеру голова гудела сильнее, чем гудела когда-то после суточного марш-броска, и он поймал себя на мысли, что скучает по усталости другого рода – той, что снимается сном, а не той, что копится в человеке, вынужденном ежечасно играть роль самого себя.

Ужин прошёл почти в молчании – Элиза расспрашивала детей о том, как прошёл день, мальчишки наперебой рассказывали что-то про игру во дворе, младшая дочь то и дело просилась на руки, – и Дмитрий, наблюдая за этой сценой со стороны, вдруг ощутил укол чувства, для которого не находил точного имени: не зависть, но что-то близкое к тоске по простоте, которой не было места в его новой жизни. Дом, где не нужно взвешивать каждое слово. Он подумал о собственной матери, оставшейся – если слово «оставшейся» вообще имело смысл теперь – где-то на другом конце не то времени, не то пространства, и заставил себя не додумывать эту мысль до конца.

Когда детей увели спать, а слуги закончили убирать со стола, Элиза не ушла, как в первое утро, а осталась сидеть на веранде, куда вынесли два плетёных кресла и низкий столик с графином вина. Дмитрий, выйдя вслед за ней подышать вечерней прохладой перед тем, как вернуться к последней за день стопке бумаг, обнаружил, что она смотрит не на него, а куда-то в темноту сада, и в этом взгляде было что-то отстранённое, задумчивое, чего он не видел в ней утром.

– Садись, – сказала она, не оборачиваясь, тем тоном, что не был ни приказом, ни просьбой, а чем-то средним – привилегией человека, давно уверенного в своём праве голоса в этом доме. – Ты весь день провёл взаперти с генералами и министрами. Хоть немного вина тебе не повредит.

Он сел, принял из её рук бокал – тёмное, терпкое вино, ничем не напоминавшее ничего из его прежней жизни, – и некоторое время они молчали, слушая цикад и далёкий плеск реки, доносившийся откуда-то из-за сада.

– Венансио рассказал мне про совет, – сказала она наконец, всё ещё глядя в темноту. – Что ты велел генералам говорить прежде него, а не после. Странное распоряжение, Франсиско. Ресквин весь вечер ходил мрачнее тучи.

– Ресквин переживёт, – сказал Дмитрий, стараясь, чтобы голос звучал легко, хотя внутри уже собиралось привычное за эти два дня напряжение – ожидание вопроса, на который не найдётся безопасного ответа. – Мне нужна правда, а не согласие.

Она повернула голову и посмотрела на него – на этот раз дольше и внимательнее, чем за завтраком, и в вечернем полумраке, разбавленном только светом одной лампы из соседней комнаты, её лицо казалось одновременно мягче и настороженнее, будто дневная сдержанность отступила вместе с солнцем.

– Ты второй день говоришь вещи, которые я не ожидала бы от тебя услышать, – сказала она тихо. – Сначала – что серьёзность положения серьёзнее, чем кто-либо может представить. Потом – что тебе нужна правда генералов, а не их согласие. Я прожила с тобой достаточно лет, Франсиско, чтобы знать: ты не из тех, кто меняется за одну ночь лихорадки.

Дмитрий сделал глоток вина, выигрывая секунды, – приём, который он уже трижды использовал за этот день и который начинал казаться ему самому подозрительно однообразным, будто любой внимательный наблюдатель рано или поздно заметит закономерность в этих паузах.

– Может быть, – сказал он наконец, выбирая слова с осторожностью сапёра, разминирующего незнакомое поле, – мне просто хватило одной ночи, чтобы по-настоящему испугаться того, что случится, если я продолжу вести себя так, как вёл раньше.

Это была почти правда – настолько близкая к ней, насколько он мог себе позволить, – и, кажется, именно эта близость к правде и сделала фразу убедительной. Элиза долго молчала, вертя в пальцах ножку бокала, и Дмитрий видел, как в ней борются две силы: та, что хотела принять простое объяснение и вернуться к привычному течению вечера, и та, что настороженно цеплялась за каждую мелочь, не желая отпускать её без ответа.

– Ты пугаешь меня, когда говоришь так, – произнесла она наконец, и в голосе впервые за этот разговор прозвучала не подозрительность, а что-то более уязвимое. – Не потому что я не верю тебе. А потому что если ты прав и всё действительно настолько серьёзно, я не знаю, что нас всех ждёт. Детей. Меня. Тебя.

Дмитрий посмотрел на неё в темноте веранды – на женщину, которая любила не его, а человека, чьё тело он теперь носил, женщину, которой предстояло, если он не найдёт способа изменить ход вещей, пережить войну, стоившую этой стране почти всего её населения, – и почувствовал то же самое, что почувствовал утром при виде детей за приоткрытой дверью: острое, почти невыносимое понимание того, что за абстрактными цифрами катастрофы, которые он помнил из учебников, стоят живые, конкретные люди, чьи лица он теперь знал.

– Что бы ни случилось, – сказал он тихо, – я сделаю всё, что в моих силах, чтобы это не коснулось тебя и детей так, как могло бы коснуться.

Он тут же понял, что сказал больше, чем позволяла осторожность, – обещание, которое настоящий Лопес, судя по всему, никогда не произносил вслух с такой прямотой, – но отступать было поздно, а вечерняя усталость, копившаяся весь день, ослабила ту бдительность, с которой он держался утром.

Элиза посмотрела на него долгим взглядом, в котором смешались недоумение и что-то похожее на робкую, неуверенную нежность, – взгляд человека, услышавшего слова, каких давно не ждал от того, кому они адресованы.

– Ты действительно сегодня другой, – сказала она наконец, почти шёпотом, и в этой фразе Дмитрий не мог понять, было ли больше тревоги или облегчения.

Он не ответил – не нашёл, что сказать, не солгав снова, – и они ещё некоторое время сидели молча, слушая, как цикады постепенно стихают вместе с ночной прохладой, а где-то в темноте сада, невидимая, но ощутимая, текла река, несущая свои воды к границе, за которой, он знал это точно, уже начинала собираться сила, способная стереть эту веранду, этот дом и эту страну с лица земли, если он не успеет вовремя.

Глава 7

Ночь опустилась быстро, как опускалась она здесь каждый раз, – без долгих сумерек средней полосы, одним движением занавеса, – и дом постепенно затихал: сначала смолкли голоса слуг, потом скрипнула в последний раз дверь детской, потом даже цикады за окном перешли на тот прерывистый, сонный стрёкот, каким сопровождают ночь, а не встречают вечер.

Дмитрий досидел на веранде дольше, чем следовало, – Элиза ушла укладывать младшую, обещав вернуться, и он остался один с догорающей лампой и мыслями, которые весь день откладывал за недостатком времени, а теперь, в тишине, они хлынули разом. Он думал о списке Мендеса, о лице Ресквина, помрачневшем после утреннего распоряжения, о нескольких месяцах, которые отделяли этот вечер от рокового рейса «Маркиза де Олинды» – и о том, что самым трудным испытанием этого дня оказалась вовсе не политика, а собственное сердце, дрогнувшее на веранде от взгляда женщины, которая любила не его.

Спальня, когда он наконец поднялся туда, встретила его той же духотой первой ночи, но теперь, привыкнув, он не пугался её, а различал за плотностью воздуха знакомые уже детали: полог кровати, комод с бумагами, зеркало, в которое он вчера всматривался как в чужое лицо, а сегодня взглянул мельком, по пути, – лицо больше не казалось совсем незнакомым.

Он как раз расстёгивал верхние крючки мундира, когда дверь, соединявшая его спальню с покоями Элизы, – дверь, о существовании которой чужая память подсказала ему только сейчас, стоило руке машинально потянуться не к той створке, – тихо отворилась, и на пороге, в лёгком домашнем платье, с распущенными на ночь волосами, возникла она сама.

– Не спится, – сказала она вместо объяснения, будто оно было не нужно, будто право входить сюда в любой час принадлежало ей так же естественно, как право дышать этим воздухом. – А тебе?

Дмитрий замер с рукой на последнем крючке, чувствуя, как внутри стремительно, за долю секунды, выстраивается целый ряд решений и просчётов – точно так же, как выстраивался он много лет назад перед незнакомой дверью на выходе, за которой могло оказаться что угодно. Разница была в том, что здесь не было ни оружия, ни тактики, способной помочь, – только чужое тело, чужая спальня и женщина, знавшая это тело и эту спальню лучше, чем он сам.

– Голова ещё гудит, – сказал он, отступая на привычную уже территорию полулжи. – День был долгим.

Она подошла ближе – не с той настороженной проверкой, что читалась в её взгляде за завтраком, а с чем-то более простым, домашним, как подходит человек к тому, с кем прожил рядом много лет и для кого редкие вечерние разговоры – единственная возможная близость среди бесконечных государственных дел. Дмитрий ощутил, как внутри одновременно шевельнулись две противоположные тревоги: одна – профессиональная, привычная, требовавшая не выдать себя ни словом, ни жестом; вторая – новая, незнакомая, которую он и сам затруднился бы назвать иначе, чем неловкостью человека, оказавшегося в чужой, слишком личной роли.

– Ты стоишь так, будто не знаешь, что делать дальше, – сказала она, останавливаясь совсем рядом, и в голосе снова прозвучала та же нотка, что днём на веранде, – не обвинение, а тихое, почти нежное недоумение.

«Тело должно знать, – подумал Дмитрий лихорадочно, – движения, привычки, то, как обычно проходят такие вечера между ними, – должно быть, всё это где-то там, в глубине чужой памяти, просто я ещё не научился её слушать так, как научился языку». Он заставил себя не думать, не просчитывать, а довериться на секунду тому же самому механизму, что утром безошибочно подсказал испанские фразы, – и рука сама, без участия воли, поднялась и осторожно убрала со лба Элизы выбившуюся прядь волос, жестом настолько привычным, будто повторял его тысячу раз прежде.

Что-то в её лице дрогнуло – удивление, смешанное с облегчением, – и Дмитрий понял: тело не подвело, тело помнило то, что не помнил он сам, и этот жест, каким бы он ни казался ему чужим и неуверенным изнутри, снаружи выглядел совершенно естественным.

– Просто устал, – повторил он тише, – сильнее, чем хочу показывать. Не только телом.

Она посмотрела на него ещё секунду, и он видел, как настороженность в её взгляде – та, что появилась ещё утром и не покидала её весь день, – понемногу тает, уступая место обычной, будничной заботе.

– Тогда ложись, – сказала она, – и хотя бы сегодня оставь бумаги до утра.

Он кивнул, и когда она, коснувшись напоследок его руки – коротко, почти незаметно, – вышла обратно в свою половину дома, Дмитрий ещё долго стоял посреди спальни, глядя на закрывшуюся дверь и чувствуя, как по спине пробегает холодок, не имевший отношения к ночной прохладе.

«Час от часу труднее, – подумал он, опускаясь на край кровати и глядя в темноту балдахина, как и в первую ночь. – Обмануть генерала – вопрос слов и решений. Обмануть министра – вопрос документов. Но как обмануть человека, который знает не мысли твои, а тело, – как оно двигается, как касается, как молчит, – этого меня никто и никогда не учил».

Он закрыл глаза, пытаясь уснуть, и подумал о том, что самой опасной границей в этом новом мире окажется вовсе не линия фронта на карте Ла-Платы, а та невидимая черта в собственной спальне, за которой заканчивалось притворство и начиналось что-то куда более сложное – то, для чего у него, вчерашнего инструктора спецназа, не было ни устава, ни протокола, ни единого проверенного приёма.

За окном тонко и протяжно закричала ночная птица – та же, что и в первую его ночь здесь, – и Дмитрий Орлов, второй день носивший в себе имя Франсиско Солано Лопеса, наконец позволил себе провалиться в сон, зная, что утро снова потребует от него быть человеком, которым он не был, перед людьми, которые знали этого человека лучше, чем он сам.

Утро на третий день его новой жизни выдалось непривычно спокойным – ни срочных донесений, ни ожидавшего с рассвета брата, – и Дмитрий, воспользовавшись этой редкой паузой, решился на то, чего не позволял себе ни вчера, ни позавчера: выехать за пределы дворца, туда, где начиналась настоящая, не дворцовая, не парадная жизнь столицы.

Экипаж – открытая коляска, запряжённая парой лошадей, – не был его собственным выбором; чужая память подсказала, что верховный правитель редко передвигался иначе, и Дмитрий, хоть и предпочёл бы пройтись пешком, как ходил бы разведчик, изучающий незнакомую местность, вынужден был подчиниться протоколу, который сам не устанавливал. Впрочем, для первого знакомства с городом и это годилось: коляска двигалась достаточно медленно, чтобы он успевал рассматривать всё вокруг с той же цепкой, профессиональной внимательностью, с какой изучал бы любую новую территорию перед операцией.

Асунсьон встретил его пылью, светом и запахами, ни один из которых не имел ничего общего с городами его прежней жизни. Улицы – там, где вообще были улицы в привычном смысле, – оказались неровными, местами мощёными булыжником, местами просто утоптанной красноватой землёй, поднимавшей за колёсами коляски мелкую охристую пыль, оседавшую на всём: на листьях придорожных деревьев, на белёных стенах домов, на смуглых лицах прохожих. Дома в центре стояли невысокие, в один-два этажа, с толстыми глинобитными или каменными стенами, узкими окнами, забранными резными деревянными ставнями, – архитектура, рождённая необходимостью держать внутри прохладу, а не производить впечатление, хотя ближе к правительственным зданиям попадались и более претенциозные фасады, с колоннами и лепниной, явно подражавшие европейским образцам, но исполненные с провинциальной, чуть неуклюжей старательностью.

«Город на полпути между колониальной глушью и столицей, пытающейся казаться державой», – подумал Дмитрий, и эта мысль пришла не от чужой памяти, а от собственного, исторического взгляда архивиста, привыкшего читать эпоху по мелочам: по тому, что рядом с волами, тянущими телеги гружёные хлопком, по центральной площади прогуливались офицеры в мундирах европейского кроя; по тому, что вывески лавок были на испанском, а разговоры прохожих то и дело соскальзывали на гортанный, певучий гуарани, – Дмитрий не понимал в нём почти ни слова, и это единственное осталось не унаследованным вместе с телом, будто Лопес, при всей его показной заботе о простом народе, никогда не утруждал себя языком собственной страны настолько, чтобы владеть им свободно.

Люди на улицах останавливались при виде коляски – не с испугом, но с той смесью почтения и настороженного любопытства, какая обычно сопровождает появление власти в местах, где власть эта абсолютна и оттого немного пугает самим фактом своего приближения. Женщины в тёмных платьях с шалями, накинутыми на плечи вопреки утренней жаре, наскоро приседали в подобии реверанса; мужчины снимали шляпы; несколько босоногих детей, игравших в пыли у обочины, замерли, разглядывая экипаж широко раскрытыми глазами, пока кто-то из взрослых не одёрнул их резким окриком.

Дмитрий отвечал на эти приветствия сдержанным кивком – жест, который тело, кажется, воспроизводило само, отработанный годами появлений на людях, – но внутри при этом что-то сжималось от странного, непривычного ощущения: он видел перед собой не абстрактных «жителей девятнадцатого века», знакомых по учебникам и архивным фотографиям, а живых, конкретных людей – женщину с ребёнком на руках, старика, опиравшегося на клюку у дверей лавки, торговку фруктами, разложившую на циновке апельсины и что-то незнакомое, тёмно-красное, – и знал то, чего не знал никто из них: что для многих из этих лиц оставалось меньше десяти лет жизни, и меньше – если он не успеет ничего изменить.

Коляска проехала мимо рынка, и на несколько минут Дмитрий позволил себе просто впитывать шум и краски этого места – крики торговцев, звон металлической посуды, запах жареной кукурузы и чего-то пряного, вплетавшийся в вечный фон конского пота и речной сырости; горы фруктов, каких он никогда не видел в прежней жизни, рядом с грубыми глиняными горшками и отрезами домотканой ткани; ослепительно белые рубахи мужчин рядом с тёмными, почти чёрными от загара лицами. Здесь, среди рыночного гула, эпоха ощущалась не как абстракция из учебника, а как что-то плотное, реальное, дышащее – мир, ещё не знавший фотографии в привычном смысле, не знавший телеграфа дальше нескольких линий, мир, где новости из Европы шли месяцами, а новости из соседней Бразилии – неделями, и потому решения, которые в его прежней жизни принимались бы за часы после короткого доклада разведки, здесь требовали недель ожидания и абсолютного доверия к донесению, которое могло уже безнадёжно устареть к моменту прочтения.

«Вот с чем мне на самом деле предстоит воевать, – подумал он, глядя, как коляска сворачивает к набережной, откуда открывался вид на широкую, медленно несущую свои воды реку, у берега которой покачивались на якоре несколько парусных и один-два колёсных парохода – жалкая, по меркам его прежнего мира, но, видимо, вся мощь парагвайского флота, вокруг которой строилась оборона всей речной границы страны. – Не только с историей одного тщеславного человека и не только с амбициями соседей. С самим временем – с тем, насколько медленно оно здесь течёт, насколько узки его возможности по сравнению с тем, что я помню как норму. Здесь нельзя позвонить по телефону, нельзя поднять спутник, нельзя перебросить дивизию за сутки. Здесь всё – недели, ошибки, слухи вместо разведки. И именно в этой медлительности, а не только в злой воле правителя, коренится половина будущей катастрофы».

Набережная утопала в той же красноватой пыли, что и центральные улицы, но здесь к ней примешивался запах реки – сырой, илистый, с нотками гниющих водорослей и рыбы, – и Дмитрий, вглядываясь в противоположный, едва различимый в утренней дымке берег, впервые с момента пробуждения ощутил не страх и не растерянность, а нечто похожее на азарт первопроходца, увидевшего незнакомую, полную опасностей территорию и понявшего, что придётся учиться выживать в ней с нуля, забыв всё, что казалось прежде очевидным.

Коляска остановилась у небольшой пристани, где несколько солдат – оборванных, но подтянутых, в форме, явно знавшей лучшие времена, – грузили на баркас какие-то ящики под присмотром сержанта, гаркнувшего команду «смирно» при виде экипажа. Дмитрий вышел, не обращая внимания на протестующий взгляд сопровождавшего его адъютанта, обеспокоенного, судя по всему, самим фактом того, что верховный правитель решил пройтись пешком в этой части города, и несколько минут просто стоял на краю пристани, глядя на реку, на далёкий, скрытый дымкой горизонт, за которым – он знал это точно – уже начинала собираться сила, способная смести и эту пристань, и этот город, и саму эту неторопливую, плывущую сквозь девятнадцатый век страну.

«Я должен запомнить этот город таким, какой он сейчас, – подумал он, возвращаясь к коляске под настороженным взглядом адъютанта. – Пока он ещё цел. Потому что если я ошибусь – а шансов ошибиться здесь куда больше, чем шансов всё исправить, – этот рынок, эти дети у обочины, эта пристань станут просто ещё одной строчкой в списке того, что унесла война, которую я поклялся себе не допустить или хотя бы не проиграть».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю