444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Enrique95 » Чужая корона (СИ) » Текст книги (страница 5)
Чужая корона (СИ)
  • Текст добавлен: 15 сентября 2026, 11:30

Текст книги "Чужая корона (СИ)"


Автор книги: Enrique95



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)

Глава 10

Ответ на письмо к Митре пришёл быстрее, чем Дмитрий рассчитывал, – не сам ответ президента, разумеется, а первая реакция при дворе на сам факт того, что такое письмо вообще было отправлено.

К полудню, когда Дмитрий только закончил разбирать очередную стопку донесений, в кабинет без доклада, что само по себе было нарушением заведённого им накануне порядка, ворвался генерал Ресквин – и по тому, как плотно была сжата его челюсть, Дмитрий сразу понял: разговор предстоит не из лёгких.

– Ваше превосходительство, – начал генерал, и вежливое обращение прозвучало в его устах почти как вызов, – мне доложили о письме президенту Митре. Позвольте узнать, кто санкционировал подобный шаг, минуя военный совет?

– Я санкционировал, генерал, – сказал Дмитрий спокойно, откладывая перо. – Как и полагается верховному правителю. Или у вас есть возражения по существу, а не по процедуре?

Ресквин на мгновение замялся – прямой вопрос требовал прямого ответа, а не привычного ворчания в кулуарах, – но быстро совладал с собой и заговорил тем твёрдым, отработанным годами командования тоном, каким, видимо, привык добиваться своего от менее упрямых собеседников.

– Возражения по существу, ваше превосходительство, самые серьёзные. Заверения в дружбе Буэнос-Айресу в тот момент, когда Бразилия открыто угрожает Уругваю, будут прочитаны в Рио как слабость, а в самом Монтевидео – как предательство союзника.

Мы рискуем оттолкнуть тех немногих, кто мог бы стать нашей опорой, ради заигрывания с теми, кто в любом случае предаст нас при первой выгоде.

«Вот он, тот самый хор традиционного курса, о котором предупреждал Бергес», – подумал Дмитрий, чувствуя, как под кажущейся логичностью аргумента Ресквина прячется куда более простая, куда более опасная логика: логика чести и престижа, ради которой настоящий Лопес и его окружение готовы были поставить на кон судьбу целой страны.

– Позвольте спросить вас прямо, генерал, – сказал Дмитрий, поднимаясь из-за стола, чтобы разговор шёл на равных, а не сверху вниз через письменный стол. – Что, по-вашему, произойдёт, если мы прямо сейчас, без всякой оглядки на Буэнос-Айрес, объявим Бразилии войну в защиту Уругвая?

– Мы покажем всему континенту, что Парагвай не намерен терпеть посягательства на суверенитет соседей, – ответил Ресквин без промедления, будто эти слова были заготовлены задолго до этого разговора. – Мы покажем силу, а сила – единственный язык, который понимают в Рио.

– А что произойдёт, если вслед за этим Аргентина, вместо того чтобы остаться в стороне, решит, что более выгодный союзник – Бразилия, а не страна, только что показавшая готовность воевать сразу против всех соседей без разбора? – Дмитрий сделал паузу, давая вопросу повиснуть в воздухе.

– Мы получим не одну войну, генерал, а сразу две, на два фронта, против держав, чьё совокупное население превышает наше в десять раз. И вся эта сила, которой вы так гордитесь, – та самая армия, что я видел вчера на плацу, – ляжет в землю не за победу, а за то, чтобы доказать нашу гордость.

Ресквин слушал, и по его лицу Дмитрий видел: аргумент задел его сильнее, чем генерал готов был признать, – но годы службы под началом человека, для которого решительность значила больше расчёта, приучили его не сдавать позиции при первом же возражении.

– Ваш отец, – сказал он тише, но с не меньшим напором, – никогда не позволил бы себе такой осторожности, ваше превосходительство. Он говорил: маленькая страна, которая боится показать зубы, обречена стать чужой добычей задолго до того, как враг решится напасть открыто.

Дмитрий выдержал этот удар молча – отец, снова отец, тень которого, судя по всему, простиралась над каждым решением этого двора куда дальше, чем над одним только Лопесом, – и понял: с генералом бесполезно спорить логикой, если логика эта противоречит десятилетиям воспитанной убеждённости.

Нужен был иной подход – не отрицание пути отца, а его переосмысление.

– Мой отец построил армию, экономику и репутацию страны, способной постоять за себя, генерал, – сказал он, тщательно подбирая слова, – и я не намерен разбазаривать это наследие. Но показать зубы – не значит бросаться в драку с тремя противниками одновременно, не разобравшись, кто из них действительно враг, а кто просто напуган не меньше нас самих.

Осторожность, которую вы принимаете за слабость, – это как раз то оружие, которого моему отцу порой не хватало: умение выбирать время для удара, а не наносить его при первой обиде.

Это была не совсем ложь – скорее переформулировка, попытка встроить свою логику в рамки, которые Ресквин мог бы принять, не считая их предательством всего, чему он служил долгие годы, – и Дмитрий видел, как генерал, всё ещё не убеждённый до конца, тем не менее чуть смягчил напряжённую линию плеч.

– Я не разделяю вашей уверенности, ваше превосходительство, – сказал он наконец, – но вы верховный правитель, и решение остаётся за вами. Позвольте лишь заметить: чем дольше мы медлим, тем больше времени у Бразилии, чтобы укрепить свои позиции в Уругвае. Осторожность имеет цену, как и решительность.

– Согласен, – сказал Дмитрий. – Поэтому я не намерен медлить бесконечно. Письмо Митре – не отказ от защиты Уругвая, а попытка защитить его так, чтобы не остаться в одиночестве против троих.

Дайте мне время, генерал, чтобы разыграть эту партию до конца, прежде чем убеждать меня, что единственный ответ – немедленная война.

Ресквин коротко склонил голову – не полное согласие, но признание того, что спор на сегодня закончен, – и вышел, оставив Дмитрия одного с тяжёлым осознанием того, что разговор этот, каким бы ровным он ни казался снаружи, был лишь первым из многих, в которых ему предстояло раз за разом отвоёвывать право на осторожность у людей, для которых осторожность самой природой своей выглядела как измена памяти покойного отца и всему, чему их учили с детства.

Он подошёл к окну, глядя на тот же плац, где вчера утром маршировали шеренги, полные того самого духа, что так поразил его накануне, – и думал о том, что настоящая война, которую ему предстояло вести в ближайшие недели, развернётся не на границе с Бразилией, а здесь, во дворце, в кабинетах и на военных советах, где каждое слово против традиционного курса будет стоить ему доверия людей, чья поддержка была нужна ему не меньше, чем оружие и порох, о которых беспокоился Мендес.

«Если я хочу выиграть эту войну, – подумал он, – прежде мне придётся выиграть куда более трудную битву – за собственное право принимать решения, которые кажутся всем вокруг слабостью, но на деле – единственный шанс не повторить катастрофу, которую я помню слишком хорошо, чтобы позволить себе роскошь чужой гордости».

После ухода Ресквина Дмитрий ещё долго стоял у окна, пытаясь унять то тревожное, зудящее чувство, что оставляет после себя любой спор, в котором ты не до конца уверен в собственной правоте, – не потому что сомневался в стратегии, а потому что ясно видел: с каждым таким разговором он тратит невидимый, но конечный запас доверия, накопленный настоящим Лопесом за годы жёсткого, предсказуемого правления.

Сколько ещё подобных бесед он сможет выдержать, прежде чем осторожность, которую он выдавал за мудрость, начнут читать как нерешительность – или, того хуже, как явный, необъяснимый разрыв с человеком, которым Лопес был ещё три дня назад?

В дверь постучали – на этот раз действительно постучали, коротко и деловито, – и на пороге возник Мендес, держа под мышкой тот самый список, что Дмитрий просил составить накануне.

– Не вовремя, ваше превосходительство? – спросил он, заметив, видимо, что-то в выражении лица Дмитрия, не укрывшееся от его внимательного взгляда.

– Вовремя, – сказал Дмитрий, жестом приглашая его сесть. – Мне сейчас как раз нужно что-то конкретное, а не очередной спор о принципах.

Мендес разложил на столе два листа – Дмитрий заметил, что они были исписаны разным почерком, будто составлялись в разное время и с разной степенью откровенности.

– Здесь то, что можно обсуждать открыто, – сказал он, указывая на первый лист. – Станки для нарезного производства – три основных поставщика в Европе, английские дороже, но надёжнее; бельгийские дешевле, но с долгой доставкой.

Специалисты – я нашёл двух инженеров, готовых приехать по контракту, оба сейчас в Буэнос-Айресе, можно списаться через тамошнего консула. Селитра и сера – здесь хуже, ближайшие надёжные поставки идут через Чили, а это значит либо морем вокруг всего континента, либо сухим путём через горы, и второе почти невозможно для тех объёмов, что нам нужны.

Дмитрий пробежал глазами список цифр, названий компаний, приблизительных сроков доставки – всё это складывалось в картину куда более обнадёживающую, чем вчерашний разговор о полной технической отсталости, но и куда более уязвимую перед лицом единственной реальной угрозы: морской блокады, которую, стоило Бразилии решиться на неё, некому и нечем было бы прорвать.

– А второй лист? – спросил он, хотя уже догадывался, что там.

Мендес чуть помедлил, прежде чем подвинуть второй, куда более короткий список через стол.

– Это те, о ком мы говорили вчера, – сказал он тихо. – Люди на должностях, которые не по силам их знаниям. Я включил только тех, в ком уверен полностью, – и, простите мою осторожность, ваше превосходительство, оставил вопрос, что с этим списком делать, целиком на ваше усмотрение. Я не хочу знать, кого вы решите отстранить, а кого нет, – только чтобы список существовал и был у вас под рукой, когда придёт время.

Дмитрий пробежал глазами несколько фамилий – большинство ничего не говорили ни ему, ни чужой памяти Лопеса, но при одном имени, третьем в списке, он на мгновение замер: полковник, отвечавший за снабжение центрального гарнизона, – тот самый пост, чья некомпетентность, если верить смутным обрывкам его исторических знаний, сыграла роковую роль в первые же месяцы будущей кампании, обернувшись катастрофической нехваткой провианта на марше.

«Вот и первое доказательство, что список Мендеса – не просто перестраховка чиновника, а действительно ценная информация», – подумал Дмитрий, откладывая лист в сторону, туда, где уже лежала стопка бумаг, помеченных им самим как требующие отдельного, тщательно продуманного решения.

– Хорошо, – сказал он. – Это останется между нами до тех пор, пока я не решу, как действовать. Меняя людей на таких постах резко, без видимой причины, я рискую вызвать больше подозрений, чем пользы, – значит, придётся находить поводы, а не просто увольнять.

– Мудро, ваше превосходительство, – сказал Мендес, и на этот раз в его голосе прозвучало не удивление, как в первый день, а нечто более спокойное – привычка человека, начавшего постепенно доверять новому, непривычному стилю правления. – Позвольте один вопрос, если он не покажется дерзким.

– Спрашивайте.

– Вы говорите обо всём этом – о станках, о списке, об осторожности с Митре, – как человек, который уже видел, чем кончается противоположный путь. Не как человек, который его боится, а как человек, который его знает.

Дмитрий встретил взгляд Мендеса – прямой, проницательный, лишённый и подобострастия, и той настороженности, что читалась во взглядах остальных, – и на мгновение почувствовал почти непреодолимое искушение сказать правду, хотя бы часть её, этому единственному за три дня человеку, который, кажется, был готов принять любую правду, лишь бы она была подкреплена делом, а не пустыми словами.

– Скажем так, – произнёс он наконец, тщательно взвешивая каждое слово, – у меня есть основания полагать, что путь гордости и немедленной войны ведёт к катастрофе, а не к славе, Мендес. Откуда у меня эти основания – не спрашивайте пока. Придёт время, я расскажу больше. Сейчас важнее, чтобы вы делали свою работу так, будто верите мне на слово.

Мендес долго смотрел на него, и по этому взгляду Дмитрий понял: директор арсенала не поверил объяснению до конца, но решил – по крайней мере, пока – не настаивать на большем, приняв недосказанность как часть той сделки, что заключалась между ними без единого произнесённого вслух условия.

– Я верю вам на слово, ваше превосходительство, – сказал он, поднимаясь. – Не потому что понимаю, откуда эта уверенность, а потому что за три дня вы задали мне больше правильных вопросов, чем ваш покойный отец задавал за пятнадцать лет.

Когда Мендес вышел, унося с собой первый список для отправки писем в Европу, Дмитрий остался один в кабинете, чувствуя, как день, начавшийся с похмельной тяжести и спора с Ресквином, постепенно складывается во что-то похожее на первый настоящий прогресс – не громкий, не заметный со стороны, но реальный: письмо Митре в пути, список слабых звеньев в его руках, начало снабженческой реформы положено.

Мелкие, почти незаметные шаги – но именно из таких шагов, он знал это точно, складывается разница между историей, которую он помнил, и той, что ему ещё предстояло написать заново.

Глава 11

Три дня спустя, когда Дмитрий уже начал привыкать к тому обманчивому, зыбкому ощущению, что удерживает нити управления в своих руках достаточно крепко, чтобы позволить себе короткую передышку, в кабинет ворвался Бергес – не постучав, что само по себе служило безошибочным индикатором серьёзности новостей, – с депешей, которую держал так, будто она обжигала пальцы.

– Ваше превосходительство, – сказал он без предисловий, – Бразилия предъявила Уругваю ультиматум. Требуют немедленного удовлетворения претензий по поводу бразильских подданных, угрожают интервенцией в случае отказа. Срок – считанные недели.

Дмитрий взял депешу, пробегая глазами строки, отпечатанные убористым, торопливым почерком секретаря, переписавшего донесение с телеграфной станции, – и почувствовал, как внутри что-то холодеет с той же профессиональной ясностью, с какой когда-то холодело при получении боевого приказа: время, которое он выторговывал письмами и осторожностью, стремительно заканчивалось, а история, которую он помнил, неотвратимо приближалась к точке, откуда, если верить учебникам, назад дороги уже не было.

– Что говорит Митре? – спросил он, откладывая депешу.

– Молчание, ваше превосходительство. Наше письмо получено, есть подтверждение, но ответа по существу пока нет. – Бергес помедлил, потом добавил тише: – Аргентина, как всегда, ждёт, кто из соседей окажется сильнее, прежде чем определить, на чьей она стороне.

Дмитрий подошёл к карте – той самой, что за прошедшие дни успела обрасти собственными пометками, сделанными его же рукой: линии возможных маршрутов снабжения, кружки вокруг городов, значение которых подсказывала то чужая память, то его собственные, исторические знания.

Уругвай, зажатый между двумя гигантами, снова оказывался в центре внимания – но теперь уже не как абстрактная точка на карте, а как страна, до которой оставались считанные недели до вторжения, которое, он помнил это твёрдо, всё равно состоится, чем бы ни закончилась вся его осторожная дипломатия.

«Вот развилка, – думал он, вглядываясь в очертания границ. – В той истории Лопес объявил войну Бразилии сразу после вторжения в Уругвай – резко, демонстративно, показав силу так, как учил его отец, – и этим одним жестом настроил против себя Аргентину, толкнув Митре прямиком в объятия Рио. Если я поступлю так же – повторю тот же путь, только чуть медленнее, чуть осторожнее в формулировках, – итог будет тем же самым. Значит, дело не в скорости решения. Дело в том, что решение это вообще нельзя принимать так, как принимал его он: в одиночку, из дворца, без учёта того, как это решение будет выглядеть по ту сторону аргентинской границы».

– Созовите совет, – сказал он, оборачиваясь к Бергесу. – Но не только военный. Я хочу видеть здесь и вас, и Мендеса, и Венансио. Не для того, чтобы объявить решение, а для того, чтобы найти его вместе – до того, как это сделает за нас Бразилия.

Совет собрался спустя час в том же зале, где Дмитрий неделю назад слушал доклад Ресквина о состоянии армии, – но теперь за столом сидели не только генералы.

Мендес занял место в конце стола, там же, где сидел в первый раз; Венансио – по правую руку от Дмитрия; Бергес разложил перед собой ту же папку с депешами. Ресквин, войдя последним, окинул этот непривычный состав быстрым, оценивающим взглядом и коротко кивнул, будто заранее готовясь к спору, которого, судя по всему, ожидал с самого начала.

– Бразилия предъявила Уругваю ультиматум, – начал Дмитрий без долгих предисловий. – Через несколько недель, если не раньше, начнётся вторжение. Вопрос, который я ставлю перед вами, простой: что мы делаем и в какой момент?

– Объявляем войну сразу же, как только бразильские войска пересекут границу, – сказал Ресквин без промедления. – Демонстрация решимости, ваше превосходительство. Промедление будет прочитано как слабость.

– А если мы объявим войну не сразу, а сначала используем момент, чтобы окончательно закрепить нейтралитет Аргентины? – возразил Бергес, и Дмитрий заметил, как в его голосе появилась уверенность, которой не было ещё неделю назад, – уверенность человека, начавшего понимать, что его мнение здесь действительно что-то весит. – Митре не ответил на письмо, но и не отверг его. Ещё несколько недель дипломатических усилий могут дать нам куда больше, чем поспешное объявление войны.

– Несколько недель, за которые Бразилия успеет закрепиться в Уругвае настолько, что выбить их оттуда станет вдвое труднее, – парировал Ресквин, и в зале повисло то самое напряжение, что Дмитрий уже научился узнавать: столкновение двух правд, ни одна из которых не была полностью неправа.

Дмитрий слушал, позволяя спору набрать обороты, – не потому что не знал ответа, а потому что понимал: решение, произнесённое им единолично, весило меньше, чем решение, рождённое, пусть отчасти, из этого самого спора, в котором каждый участник получил возможность быть услышанным.

– Генерал прав в одном, – сказал он наконец, когда пауза в споре дала ему возможность вступить, не обрывая никого на полуслове. – Промедление имеет цену. Но и поспешность имеет цену не меньшую. Поэтому мы сделаем не то и не другое.

Он подошёл к карте, обводя пальцем границу с Бразилией, затем – с Аргентиной.

– Мы не станем объявлять войну Бразилии за одно только вторжение в Уругвай – как бы ни было велико искушение показать силу. Вместо этого мы официально заявим протест, потребуем от Бразилии уважения суверенитета соседей и предупредим, что рассматриваем любое дальнейшее продвижение бразильских войск как угрозу равновесию всего региона,

– Дмитрий сделал паузу, взвешивая следующие слова с той же осторожностью, с какой сапёр взвешивает каждый шаг на незнакомом поле.

– Но мы не станем спешить с объявлением войны, пока не увидим, как поведёт себя Аргентина. Если Бразилия увязнет в Уругвае надолго, если Митре начнёт склоняться в нашу сторону – мы выберем момент для вступления в конфликт сами, а не позволим Рио диктовать нам его.

Ресквин слушал молча, и по его лицу Дмитрий видел: генерал не согласен до конца, но спорить с уже прозвучавшим, взвешенным решением, подкреплённым не только его собственным мнением, но и словами министра иностранных дел, – это было уже не то же самое, что спорить с одиночным капризом больного лихорадкой правителя.

– А если Бразилия не даст нам этого времени? – спросил он всё же. – Если решит покончить с Уругваем одним ударом и тут же развернётся на нас, не дожидаясь, пока мы выберем удобный момент?

– Тогда мы будем готовы, – сказал Дмитрий, глядя на Мендеса. – Потому что пока мы выжидаем удобного момента для политики, мы не перестаём готовить армию и снабжение к тому дню, когда момент этот выберут за нас. Осторожность в дипломатии не означает бездействия в остальном.

Совет разошёлся без единодушного согласия – Ресквин по-прежнему хмурился, явно считая избранный курс половинчатым и рискованным, – но Дмитрий, оставшись один в опустевшем зале, чувствовал не сомнение, а нечто похожее на облегчение первого по-настоящему коллективного решения, принятого не единолично напуганным самозванцем в чужом теле, а хотя бы отчасти – теми, кому предстояло это решение исполнять.

«Время утекает быстрее, чем мне хотелось бы, – думал он, глядя в окно на плац, где снова маршировала утренняя смена караула. – История толкает нас к войне так же неотвратимо, как толкала настоящего Лопеса. Разница пока лишь в одном: я пытаюсь выбрать, когда и как в неё войти, а не бросаться в неё очертя голову, потому что так велела уязвлённая гордость.

Хватит ли этой разницы, чтобы изменить итог, – я не знаю. Но это единственное оружие, которое у меня есть».

Оставшись один в зале совета, Дмитрий не сразу вернулся в кабинет, где его наверняка уже поджидала новая порция депеш.

Вместо этого он вышел на галерею, опоясывающую внутренний двор, – то самое место, куда за минувшую неделю успел выработать привычку заходить в редкие минуты затишья, когда усталость от бесконечного притворства требовала хотя бы нескольких минут тишины среди апельсиновых деревьев.

Двор в этот час был почти пуст – только садовник неспешно подрезал разросшиеся кусты у дальней стены, да где-то за углом слышался смех детей, доносившийся из окон детской. Дмитрий облокотился на перила и позволил себе то, чего избегал делать при свидетелях, – коротко, устало провести ладонями по лицу, чужому, но за неделю успевшему стать почти привычным.

«Одиннадцать дней, – подумал он, глядя на плац за стеной, где всё так же маршировала утренняя смена, – и я до сих пор не свалял дурака настолько, чтобы меня раскрыли.

Уже победа, если вдуматься». Мысль эта была наполовину горькой шуткой, наполовину искренним удивлением: он не рассчитывал продержаться так долго, когда впервые увидел чужое лицо в зеркале.

За спиной послышались лёгкие шаги – не тяжёлая поступь Венансио и не деловитая экономки, а иная, узнаваемая уже по одному звуку.

– Прячешься от бумаг? – спросила Элиза, останавливаясь рядом с ним у перил. Она была в лёгком утреннем платье, без той тщательной европейской укладки, что обычно предваряла выход к столу, – видимо, застала его случайно, по пути из детской.

– Краду пять минут, – признался Дмитрий, и это было чистой правдой, не требовавшей никакой полулжи.

Она посмотрела на него сбоку – тем изучающим взглядом, который за прошедшую неделю успел смениться с настороженного на нечто более сложное, – и облокотилась на перила рядом, глядя туда же, на плац.

– Венансио рассказал мне про сегодняшний совет, – сказала она после паузы. – Что ты не позволил Ресквину продавить немедленную войну.

– Не совсем так, – сказал Дмитрий. – Я просто предложил выбирать время самим, а не позволять Рио выбирать его за нас.

– Это разумно, – сказала она, и в её голосе прозвучало что-то похожее на искреннее одобрение, а не дежурную поддержку жены. – Но, Франсиско, я слышу от тебя такие слова уже вторую неделю, и с каждым разом мне всё труднее делать вид, что это просто последствия одной лихорадочной ночи.

Дмитрий промолчал, чувствуя, как знакомое напряжение снова стягивает грудь, – та самая опасность, о которой он думал в первую же ночь: не генералы, не министры, а именно она, с её цепкой, годами тренированной наблюдательностью, оставалась самой уязвимой точкой его положения.

– Я не жалуюсь, – добавила она тише, будто прочитав его тревогу.

– Странно признавать это, но мне нравится тот человек, каким ты стал за эти дни. Осторожнее. Внимательнее к тем, кто тебя окружает.

Только… – она чуть повернула голову, глядя ему прямо в лицо, – иногда, Франсиско, ты смотришь на меня так, будто видишь впервые. Будто заново узнаёшь то, что должен был бы помнить наизусть.

Сердце – чужое сердце, которое он за неделю успел научиться контролировать не хуже собственного – на мгновение сбилось с ритма. Он понимал: любой неверный ответ сейчас мог обрушить то хрупкое равновесие, что удерживало его маску целой почти две недели, – но и очередная полуправда, сказанная слишком гладко, рисковала прозвучать так же фальшиво, как прозвучала бы искренность, к которой он не имел права прибегнуть до конца.

– Может быть, – сказал он наконец, медленно подбирая слова, – после той ночи я действительно смотрю на многое заново. На страну. На войну, которая надвигается. – Он помедлил, потом добавил, не отводя взгляда: – И на тебя тоже.

Это было настолько близко к правде, насколько он мог себе позволить, не переступая черту, – и он видел, как в глазах Элизы промелькнуло что-то среднее между тревогой и той самой робкой нежностью, что появилась на веранде несколько дней назад.

– Тогда я рада, что лихорадка изменила тебя именно так, – сказала она наконец, тихо, – а не иначе.

Она не стала развивать разговор дальше – то ли не желая давить, то ли просто не находя слов, – и через минуту вернулась в дом, оставив Дмитрия одного на галерее с растущим, тревожным осознанием: маска, которую он носил перед двором и генералами, требовала выверенных решений и точных слов. Маска перед этой женщиной требовала чего-то куда более трудного – не просто убедительности, а той степени близости, которую он не мог ни сыграть до конца, ни полностью избежать, не разрушив то немногое доверие, что удалось выстроить за эти дни.

Он снова повернулся к плацу, где утренняя муштра подходила к концу, и заставил себя вернуться мыслями к более простым, более понятным вещам – к депешам, к списку Мендеса, к письму, всё ещё дожидавшемуся ответа из Буэнос-Айреса, – потому что думать дальше о том разговоре означало признать то, чего он сам себе пока боялся сформулировать: граница между притворством и подлинным чувством стиралась быстрее, чем он готов был это допустить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю