Текст книги "Лиюшка"
Автор книги: Зоя Прокопьева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
– Я лучше пойду на кухню, тебе помогу.
Влетел Владька.
– Пап, ты видишь Ольгу? А? Видишь? Кто она теперь мне будет? Сноха или золовка?
– Наверное, теща.
Все засмеялись.
– Оля, налей мне бульону в мою деревянную чашку, – попросил Кедрин. – Ну, братцы, мы и заживем! Красота!
Ольга, поставив деревянную расписную чашку перед Кедриным, вовсе зарделась.
Владька сидел в кресле и улыбался. Он еще не знал, что скоро ему принесут повестку в суд; задержали Тольку Кравцова, и он сболтнул, кто промчал на мотоцикле. Вызовут отца. И будет Владьке стыдно, как еще никогда не бывало. А сейчас он сидит в кресле и улыбается.
– Пап, ты мне купишь «Яву»?
– Куплю, только ездить-то тебе до прав не придется.
– Андрей будет. Я подожду.
– А машины тебе мало?
– Скучно в машине…
– Отец, ну давайте… – Андрей принес последнюю тарелку. – Кто будет открывать шампанское? – крикнул: – Оля, бросай все, иди сюда… Сели. Все сели?.. То-то. Я открываю – жених.
– Подожди, а свадьбу делать будем? – спросил отец, потряхивая перечницу над чашкой.
– Я даже не знаю, – Андрей посмотрел на Ольгу.
– Знаешь, не знаешь, а делать свадьбу надо. Как, Оля?
– Я не знаю.
– Вы не знаете, я не знаю… Владик, зови тетю Наташу. Андрей, готовь еще прибор…
На столе в молочной бутылке желтые, пушистые вербы. В высокой хрустальной вазе крупные оранжевые апельсины. Кедрин посмотрел на них, и ему показалось, будто он глянул в глазок задвижки завалочного окна на жидкий металл. Потянулся и взял один апельсин, подкинул:
– Ребята, вот это фрукт! Молодец, Андрюшка, экую даль вез, – очистил, разрезал пополам и протянул Ольге и Владьке. – Это к шампанскому.
Послышались шаги. Открылась дверь, и вошла пожилая женщина, за ней Андрей.
– Оля, знакомься, это тетя Наташа. Тетя Наташа, а это моя жена, Ольга.
На женщине штапельное платьице в темный цветочек. Сама она худа, востроноса, глаза серые, приветливые, с веером морщинок вокруг.
– Здравствуйте, люди добрые! – сказала она певуче и чинно подала маленькую, сухую руку Ольге. – Наталья Федоровна, или просто – тетя Наташа… Ну вот, мир да счастье молодым… Ты, Андрюша, не балуй, – погрозила она пальцем. – А ты, доча, люби, его…
– Садись, Федоровна, с нами. Говорить будем, – Кедрин, не вставая, пододвинул ей кресло. – И что ты думаешь, Федоровна? Учудил мне старший сынок – жениться надумал. Вот давай гадать, как свадьбу делать иль нет?
Женщина осторожно села, но свободно, как дома.
– Дак, что Володимирович, ноне ведь все не так, – она перевязала у подбородка концы капроновой косынки. – Рожают – не крестят. Верят аль нет в бога-то, а крестить бы надо, по-нашенски, по-сибирски. Погулять – человек родился… Да, и женятся тайком, молчком, хоронят – всплакнуть боятся – вишь стыдно… Дак пусть уж, Володимирович, они сами, как решат. Им ведь до-олгая жизнь, не нам…
– Не надо, отец, большой свадьбы, – взмолился Андрей. – Сделаем вечер и все. Можно в ресторане…
– У нас, что же, дома нет?
– Есть. Только давайте-ка это дело решим завтра…
– Идея! – весело сказал Владька. – Курица остыла.
– Ну что ж, наливай, жених. Федоровна, тебе, может, покрепче?
– Оно можно и покрепче. Попривычней.
Андрей принес хрустальный графинчик с водкой, налил стопку тете Наташе.
Наконец, пробка ухнула в потолок.
Подняли тост за молодых. За дедов и прадедов. За сталь на заводе.
Зазвонил телефон.
Владька метнулся к нему, поднял трубку – Москва. Передал трубку отцу.
– Чего это ты веселый? – спросил Суздалев, поздоровавшись.
– Знаешь, Леонид Платонович, радость – сын надумал жениться. Дернул я немножко шампанского.
– Эт-то можно. Когда свадьба?
– Да вот совет еще держим.
– Скажешь – прилечу. Надеру Андрюхе уши. Ишь, подлец, вырос!.. Ну, так я вот что звоню: подготовь-ка доклад о работе завода. На днях западные «киты» съезжаются – выступишь…
– Леонид Платонович, извини, а что лучше моего завода не нашел?
– Не прибедняйся… Знаю я тебя… Ну, будь здоров! Давай, тяни… Завтра позвони в девять. Сегодня уж ругаться не буду… Будь здоров, еще раз! Привет ребятам!..
В комнате стол уже отодвинули. Федоровна катала по столу хлебный шарик и отрешенно смотрела на блеск хрустальной вазы. Молодые танцевали. Владька менял ленты на магнитофоне.
– Привет вам, сыны, от Леонида Платоновича. На свадьбу прилетит. Драть вам уши обоим… Ну, Федоровна, давай еще по одной, да я спать отправлюсь.
Женщина подняла голову с далекими, влажными глазами:
– Давай, батюшка, еще по одной… Жизнь-то как катится, – печально вздохнула. Выпили. Покряхтели и поставили стопки.
– Что ж, Федоровна, на то и жизнь, – сказал он и улыбнулся Ольге, остановившейся у стола. – А давай-ка, сын, заведи вальс!
Кедрин оживился и, не дожидаясь музыки, стремительно повел Ольгу на середину комнаты. А танцевать пошел медленно, мелкими шажками, стараясь меньше кружиться.
– Дед-то, дед-то наш, захмелел! – смеясь шептал Владька Андрею. – Смех, как танцует…
– Тише ты, пусть тряхнет стариной, – сказал Андрей, ловя взглядом счастливую улыбку раскрасневшейся Ольги.
«Батя рад, – подумал он, – женщина появилась в доме. Внук будет. А что еще старику надо, какие радости?»
Был счастлив младший – тем, что удрал от милиции и отец обещает новый мотоцикл. В мыслях Владька уже мчал на нем на водную, мимо Кравцова по ровному бетонному тракту, мчал так, что в ушах гудел ветер.
Счастлив и старший – женится. Оба они думали, что и отец счастлив ими, за них счастлив, и считали, что этого достаточно для него. Им было невдомек, что он еще живет и есть у него своя, какая-то скрытая от всех, необходимая ему жизнь, что его, немолодого, могут полюбить…
Ночью два раза звонил телефон. Кедрин вскакивал, хватал трубку. Кто-то молчал. Он слушал дыхание, приглушенный гомон, спрашивал:
– Анна, это ты, Анна?
Кто-то молчал.
«Это она, – сдерживая дыхание, подумал он, – Аннушка».
Сон ушел. Кедрин кинулся звонить своему главному инженеру:
– Милый, Евгений Иванович, прикатил бы ты ко мне?
– Что-нибудь случилось?
– Сухарь же ты, право, Женя. Ну, какое это имеет значение? Я обняться с тобой хочу.
– Да ведь ночь!
– Извини, Евгений Иванович, а ведь и правда ночь. Ну, спи, спи…
Все уладилось. Выяснились отношения с сыновьями. Остался завод. Все хорошо у Кедрина. Только уехала Анна. Милая, хорошая Анна. Но она приедет. У него снова будет весна. Его весна.
Доски для баньки
1
Шурочка Осокина, шалая, молодая разведенка, все льнула к Василине. Рядом с этой сутулой, бледнолицей женщиной Шурочка выглядела красавицей.
Но ребята в бригаде ее не баловали. Правда, на все окрики и понукания Шурочка то озорно кривила свои яркие губы да похихикивала, то буянила.
– Шурка-а, не волынь! А ну-к вдарь пару ведер порошочку! – добродушно покрикивал при людях Ефим Зюзин, рослый, чубастый парень в тесной пропотелой гимнастерке.
А Василину оберегали, не давали ей таскать ведра с порошком, может, потому, что не удалась здоровьем – мучила надсада, а, может, просто жалели за тихую, одинокую жизнь без мужа – он погиб на заводе. Сына она вырастила, подняла на ноги и проводила самолетом на восток, в мореходку…
– Шурка-а, – не унимался Ефим. Он заправлял смесью порошков торкрет – аппарат, похожий на старинный десятиведерный самовар на колесиках, который мартеновцы попросту звали «пушка». Шланги от пушки и от бочки, где смешивали с водой жидкое стекло, подрагивая от сильного давления, тянулись на верх мартеновской печи. Там этим раствором двое каменщиков, подменяя друг друга, гасили из пульверизатора гудящие, синеватые языки огня, вырывавшиеся из печи сквозь кладку кессонов.
– Да живенько, живенько! – торопил Ефим.
Шурка не выносила окриков. Упиралась, как строптивая телушка перед воротами, бросала ведра:
– Фимка, да ты должен меня на руках носить… А ну, тащи сам! Ишь, бегемот нецелованный, нашел дуру надсажаться…
– Ой и ломливая же ты баба, Шурочка. Ведь только что носилась без передыху, – увещевал Ефим, но хватал ведра и бежал к Василине за порошком.
Пока Ефим зачерпывал просеянный порошок одним ведром, Василина, сдернув с лица «лепесток», робко улыбалась и поспешно наполняла лопатой второе.
– Ты не серчай на нее, Фима. Будь поласковей. От ласки баба паровоз сдвинет.
– Я и не серчаю, теть Вась… Как Витька-то?
– Да что Витька. Витька теперь отломыш… Теперь бы ему еще жену покладистую, да не блудливую… А Шура добрая, клад. Клад, говорю… За плохой бабой мужики виться не станут, – сказала она и пытливо посмотрела на парня.
– Прям уж и клад? – конфузливо пробормотал Ефим и схватился за дужки ведер…
В прошлый выходной отдыхали у озера на цеховой даче. Василина и Шурочка решили полежать на горячем песке, отошли под засохшую сосну и, расстелив одеяло, разделись. Василина, стесняясь своих длинных рейтузов и белого лифчика, прикрылась уголком платка.
А Шурка, дурачась, вышагнула из цветастого, красного сарафана, огладила ладошками такой же красный купальник и кинулась за мячом, ладная, верткая.
Кутерьма пошла, визг, хохот. Лишь чьи-то жены вяло, по-индюшечьи дулись и шипели с одеял на Шурку. Шурка все это видела и повелевала:
– Колюша, сбегай за лимонадом! Федя, закажи лодку! Степочка, организуй на вечер дрова. Я обожаю костер!..
Когда круг играющих в волейбол распался и все кинулись в воду, Шурку потерял отвергнутый ею муж Яшка.
Маленький, лысый, он метался по берегу, свирепо вращая черными глазищами:
– Ляксандра, слышь!.. Выдь ко мне счас же! – и норовисто топал кривой волосатой ножкой в серый, взбитый песок.
Василина сидела под сосной, прикрыв рот платочком, смеялась. Она видела, как за переймой мялись верхушки тростника и смыкались. Там иногда из зеленых волн выныривала голова Ефима Зюзина.
Двое уходили в прилужье.
Над ними стояло яркое-яркое солнце, да медленно и высоко плыли реденькие клубчатые облака. Затих ветер. Был слышен четкий рокот невидимой моторки, да тихо наплывала далекая, нежная музыка с противоположного берега от лагерей туристов.
Под вечер Шурочка появилась сникшая и усталая, с опухшими губами. Воровато разняла тростник и встретилась с Яшкой.
– С кем? – взвизгнул он и занес кулак.
На какое-то мгновение она растерялась, но тотчас же вскинула голову и громко захохотала:
– Ох и надоел же ты мне. Второй год караулишь… Чего ты меня караулишь? Ты ведь теперь никто мне… – и не пошла навстречу, а вильнула в сторону и побежала по берегу. Так птицы уводят, отманивают от своего гнезда или выводка.
Бежала она легко, свободно, и длинные темно-русые волосы плыли за ней по ветру. Иногда она оглядывалась, но не на Яшку, а дальше на тростник.
Чайки, испуганно поднимались и хрипло-печально вскрикивали.
Он догнал ее, скрутил и стал бить маленькой, резкой рукой.
Шурка, поджав зацелованные губы, позволила себя отшлепать, молча вырвалась из его рук и, гордая своей порочностью, пошла назад.
Яшка понуро плелся за ней и жалостливо стонал:
– Шурка-а, убью я тя стерьву!..
– Прямо цирк, – вздохнул кто-то.
Все это видел Игорь Корюкин, ее бригадир, сильный парень, с мягкими, карими глазами и белесым детским чубчиком.
Этим парнем почему-то не могла повелевать Шурка.
А Ефим с того дня все вертелся возле нее, преданно заглядывал в лицо и делал за нее половину работы, когда та была не в настроении…
– Ефим, ты сходи на восьмую печь – газит, – сказал Игорь запыхавшемуся Ефиму.
Ефим увидел бригадира, опустил ведра…
– Чего встал? – ухмыльнулась Шурочка. – Неси ведра-то.
– Ты уже им командуешь? – подошел к ней бригадир. Шурка отвернулась.
– Ты его за неделю высушила.
– А ты испытай, может, и тебя за три дня высушу, – сверкнула глазами Шурка и подбоченилась.
У Корюкина вспыхнули уши. Он крякнул и, махнув рукой, пошел на мостик через транспортер.
– Я наверх, – сказал он.
Шурка вздохнула ему вслед, пнула тяжелым ботинком мятое ведро и села на бухту шлангов, хмуро наблюдая, как торопко Ефим высыпал в аппарат порошок.
– Что это ты померкла? – управившись, подсел Ефим.
– Да-а…
– Ну, а все-таки?
– Давай уйдем сегодня далеко-далеко и нырнем с головой в какую-нибудь копешку, – глухо, просяще сказала она. – Скучно мне. Работа, работа… Уйдем, а?..
Ефим погладил горячей рукой ее крутое, мягкое плечо, прошептал:
– Да я с тобой… Ладно, после договоримся. А теперь неси ведерко стекла… Заправим бочку, – торопливо сказал он и побежал перекрывать воздух.
Шурка встала и пошла за ведром.
Бочка с жидким стеклом стояла под навесом у мартеновской трубы. Шурка прошла под эстакадой, вышла за ворота и от яркого света дня зажмурилась.
Стояла сушь, жара. От железа веяло зноем, от штабелей кирпича – запахом березовой стружки. Из крытого вагона женщины, закатав по локоть рукава кофточек, выгружали кирпич, другие собирали возле цеха доски, всякий хлам и стружку, которую выкидывали из вагонов – ею прокладывали огнеупорный кирпич – и палили огромный костер.
Шурочка прошла к бочке по вялым, дудчатым травам, подняла крышку и зачерпнула ведром жидкое стекло. Ей хотелось сесть на штабель и, свесив ноги, посмотреть на блекло-голубое небо, на жаркий воющий костер, в котором что-то гудело, трещало, и подумать о жизни, о себе. Но у печи ждал Ефим Зюзин. Она заторопилась и еще раз посмотрела на костер.
«А ведь давеча у бочки лежали доски, – вспомнила она у ворот. – Видно, бабы спалили. Игорь-то как расстроится! Всю неделю собирал и на тебе – спалили… Еще сегодня утром она говорила Василине: «Теть Вась, а Игорь-то доски собирает. Куда он их копит, продавать что ли?…» – Вот узнает, что сгорели, схватится, побежит. Будет ругаться у костра с женщинами и бегать вокруг жарко полыхающих плах, смешно взмахивая руками и ахая… «Х-ха!.. пропал у бригадира калымчик!» – подумала она с веселой неприязнью.
А Игорь в это время бегал у восьмой печи и присматривался к каждому язычку пламени – на сколько хватит работы – забить раствором стенку.
Еще утром, когда тащили «пушку» от девятой печи к седьмой, он увидел, как ломкие, длинные язычки огня настырно пробивались сквозь кладку торцевой стены шлаковиков, и подумал, что сегодня все, амба его поездке. А он так хотел отпроситься с работы всего на часик в этот предвыходной день и оказаться на остановке до того, как образуется очередь на автобус, потому что в пятницу, после рабочего дня, горожане обычно устраивают паломничество за город с рюкзаками, котомками, удочками.
Но он все же успеет закончить работу, кинется в раздевалку, торопливо снимет с себя спецовку, побежит по студеному цементному полу в душ, подставит лицо под холодные струи, будет хватать ртом, пить эту воду – хорошо, а после, одевшись во все чистое, легкое, поедет на трамвае до Свердловского тракта и там станет ловить попутную машину до озера.
2
Петр Алексеевич ехал верхом по пнистому березнячку. Лошаденка печально скашивала на него выпуклые карие глаза в крупных, влажных ресницах, не спеша, обстоятельно слизывала макушки цветов, сыто пофыркивала и снова брела, опустив голову, тихим шагом, словно искала по изгибистым, заросшим тропинкам свои следы.
Петру Алексеевичу минуло пятьдесят семь. Был он неширок в плечах и невысок ростом, тих и не особо говорлив на людях. Его серые, широко посаженные глаза смотрели на мир с трогательной заботой. Жил он с женой у мрачного в непогоду, заболоченного озерка в семи километрах от райцентра, в новом засыпном домишке с низкой, неуклюжей печью. Да и этот-то домишко ему помог поднять не сын и не зять, а совсем чужой человек, городской парень, который, охотясь прошлой осенью на зайца, озяб и забрел на огонек и лай собак в хлипкую землянку Петра Алексеевича.
Пили чай, круто заваренный на сухой смородиновой ветке, вяло заводили разговор о том, кто откуда. Приглядывались друг к другу в тусклом свете керосиновой лампы. Парень заночевал на нарах, а утром, оглядев все хозяйство, искренне опечалился:
– Да разве ж так надо жить? Разведите скотину, огород, сад справьте.
И тогда, показав в робкой, виноватой улыбке два редких верхних зуба, Петр Алексеевич сказал:
– Стрелять еще могу. А терем мне не осилить. Да и зачем он?
– То есть, как зачем? – хмыкнул парень. – Жить! Вон жена, еще ж крепкая женщина. Верно я говорю, теть Оня?
Женщина смутилась и полезла в карман фуфайки за махоркой и клочком газеты – скрутить «козью ножку».
Она, высокая, суетливая, все еще смущаясь, быстро посмотрела на него острыми черными глазами, сказала:
– Да и я ему говорю: давай корову купим? А то все кошки, собаки… Хатенку справим… Че ж, все рукой машет…
Узким, длинным лицом, с резко выпирающимися скулами и жидкой, короткой косичкой хвостиком она походила на женщину из дикого индейского племени, – сухая, смуглая.
– А пенсия какова? – повернулся парень к хозяину.
– Двенадцать.
– Что так?
– А-а, хлопотать… Зимой бью зайца, иногда козла… Ловлю водяную мышь – шкурка ее теперь в моде… Ничего, на муку хватает…
– Ой-ей-е!..
Уходя, парень все качал головой, удивлялся…
А после зачастил и однажды привез огромную машину досок. Правда, не совсем новых, но сухих и крепких. Он забарабанил в окно.
– Теть Оня-я, а нук на подмогу!
Она выскочила и, увидев его, веселого, разгоряченного, взмахнула руками:
– Это нам? Такую машинищу, нам?..
– Вам, теть Онь, вам… – а сам с шофером: – Р-раз, два-а, взя-яли!
Загремели доски на тонкий снежок.
– Батя, ты не ахай, не ахай… – говорил он Петру Алексеевичу, старавшемуся попасть рукой в рукав фуфайки. – Не успеем до холодов, весной достроим! Ишь, раскудахтался! – довольно посмеивался парень. – В наше-то время и жить в землянке? Нет уж, дудки!.. Батя, иди-ка да быстренько собери все свои бумажки… Не может того быть, чтоб не добавили пенсию. Уж год, как объявили, что все участники Великой Отечественной будут получать пенсию не менее пятидесяти. Не бойсь, батя, я везучий… Я добьюсь… Р-раз, два-а, взя-яли!..
– А денег-то, денег-то сколько? – суетился Петр Алексеевич.
– Вот когда разбогатеешь, – похохатывал парень, – тогда с процентами отдашь и то только за машину…
– Дак как-то неловко, ребята, а? Сколько, а?.. Плашки-то хороши!
– Батя, таких плашек у нас на заводе столько жгут за ненадобностью, что можно деревню выстроить… Правда, правда… Как субботник, так костры пылают… Это все старые опалубки… Так что не переживай, батя. Неси бумажки, и мы поехали… Жди меня через неделю…
Петр Алексеевич ждал парня ежедневно, все посматривал в мутное от морозца оконце на дорогу.
Наконец, он появился в пятницу поздно вечером с рюкзаком, ружьем. Хозяйка заметалась. Собрав на стол соленые грибки, огурцы, рассыпчатую картошку, бухнула на стол четушку водки.
– Ну вот, а теперь, батя, сочиним пир – пенсия есть, – подмигнул. – Утречком сбегаем на зайца, а после будем думать, как возводить хоромину… Верно, теть Оня?
– А я то и говорю, – сказала хозяйка и присела на краешек табуретки, будто в гостях, и, любовно оглядывая стол и гостя, вытерла рукой рот.
– Вот и ладно все, вот и угощайся, сынок! Сейчас дед плиту растопит, заиньку сварим, вку-усно!
– Заинька нам сегодня, пожалуй, и ни к чему, – сказал Игорь, вынимая колбасу, консервы рыбные… – Держи, батя, свои драгоценности! В понедельник поезжай в райсобес. Пятьдесят шесть получишь. Свои, законные. Ежемесячные.
– Да ты что, смеешься? Я столько у них порогов когда-то пооббивал, все собирал бумажки…
– Ты только не моргай, батя, не моргай… Давай лучше выпей за себя, за нее вот… А слезы – что!..
Петр Алексеевич долго еще не мог обрадоваться.
Позднее громко пели и обнимались. Утихнув, слушали пластинки Зыкиной на старом дребезжащем патефоне.
То было прошлой осенью, а сейчас Петр Алексеевич, счастливый, неторопливо ехал верхом на лошадке и тонким голоском шепеляво пел:
Ох, милка че, да милка че,
А если че, дак ить не чё-е-е…
Трын-дрын-дра-а, да-трын-дрын-дра-а…
А ехал он потому, что вчера вечером появилась Катерина, старший лесничий. Она упросила Петра Алексеевича объехать березовую рощу – кто-то по ночам приезжал на машине и губил деревья, явно на дрова, и не старые корявые, а те ровные, белоствольные березы с гибкими плакучими ветвями, под которыми так яро, в легком трепетанье теней цвела сарана и ромашки.
Петр Алексеевич охотно согласился. Он человек свободный, да к тому же лесничиха лошадь свою оставила, а работы всего-то подсмотреть – если вдруг среди бела дня завильнет на разведку какая-нибудь развеселая машина, то найти предлог поговорить с шофером, прикурить от его тонкой сигареты свою «козью ножку», и если тот возьмет да и отведет в сторону взгляд от пронзительных серых глаз Петра Алексеевича, то невзначай скользнуть взглядом по номеру машины и запомнить его. А потом тот номер ей, Катерине, пусть выспрошает за своим конторским столом, какими-такими прутиками любовался он из кабины своего «Маза» в заповеднике, да к тому же пугал ревом своей громадной машины табунок косуль, прижившийся в этих лесах.
Ой, не боли мое сердечко,
Хватит, хватит тебе ны-ыть…
Подойду к твойму окошку
И скажу: матаня-я, вы-ыдь!..
Пел Петр Алексеевич.
Когда-то молодым и ловким он бойко завлекал девок балалайкой. Как он играл на вечерках в те молодые, довоенные годы, как преданно следила за ним мерцающим взглядом тонюсенькая белянка Верка, с которой он сидел после вечерок на бревне в высоких душмяных коноплях за баней, как замирало Веркино сердце под его щедрой, жаркой рукой и как тускло, забыто поблескивали под росой струны балалайки, брошенной у ног в легкой траве!.. А терем! Какой терем он построил своей Верке, своими руками! На уклоне под соснами к изгибистой речке.
Вначале не стало того дома. Потом Верки и дочери. Тот дом сгорел до войны, и он не захотел поднимать новый, к тому же Верка, уже с дочкой на руках, тянула жить на Украину к брату. Там она и погибла вместе с его семьей. А он, после боев, после наступлений и отступлений, после потерь друзей и мытарств в Брянских болотах и после своего последнего боя, когда он, очнувшись от непрерывного зуда на лице, открыл глаза и увидел скошенную, развороченную сосновую рощу, себя, засыпанного прохладной землей у разрушенного муравейника, больших рыжих муравьев, мирное солнышко и чей-то мятый котелок перед глазами, косо висящий на сучке и тихо подрагивающий от все еще не затухающего гула земли. Еще не чувствуя боли, но уже осознавая ее и крепясь, высвободил руки из-под земли, кисти были раздавлены. Он, перед тем как потерять сознание, закричал, и его откопали…
И вот он, зорко всматриваясь в эти травы, леса и пнистые поляны, не спеша едет и умиленно поет нехитрые песни из своей далекой довоенной молодости.
Не видать свежих порубок, следов машин тоже. Все деревья на месте, и травы немяты. Тишина. И вот в этой-то тишине, километрах в двух, за березами в прохладе елушниковых посадок, от томливой жары схоронился табунок косуль. Петр Алексеевич подъедет сейчас к елушнику, прислушается, а после повернет в обратный путь к дому. Там жена поставит на стол миску лапши с бараниной, баночку синявок недельного посола с чесноком, укропчиком, в духовитом рассоле. Принесет от печи ломоть теплого калача, ковшик шибающего в нос ядреного кваса, а, может, раздобрится и на рюмку вишневой настойки, которую она бережет для Игоря, непрестанно выглядывая в окно – «Игорька не видать ли?», хотя знает, что он придет к вечеру.
Вечером они с Игорем пойдут к воде по колыхающейся камышовой елани в узком проходе тростника, выкошенном зимой. Пугая головастиков в болотном погнилье и всяких водных жучков и букашек, станут перебегать по широким плахам, набросанным на зыбучую топь, к лодке. Усядутся в нее, начнут выгребать к вентерям, огибая плавучие камышистые островки, на чистую воду, где Игорь надумает искупаться, пугая Петра Алексеевича своей отчаянностью, встанет на дно, да еще покачается на нем-то: дно обманное, плавучая трясина. Под ней – ходили слухи – второе озеро. Но нырять, исследовать, есть ли на самом деле второе озеро, никто не решался.
После того, как погиб прошлой осенью серебристый лось, выпугнутый из леска вертолетом – он с маху влетел в тростник да и осел там, его захлестнули веревкой, но вытащить не смогли даже трактором, – Петр Алексеевич перестал ходить один на озеро к вентерям.
Пока Игорь плавает и барахтается в тихой, теплой воде, Петр Алексеевич весело напевает:
Ты не подглядывай за мной,
Никуда не денусь я
Пройдет год, пройдет другой
Все равно сустренемся-я…
Он пораскидает размоченный хлеб-приманку золотистым карасям, подъедет и развернется кормой к Игорю, все еще напевая и прислушиваясь к тихому шлепанью воды по бортам лодки. Игорь заберется счастливый, усталый, покачивая лодку, встанет во весь рост, наденет синий спортивный костюм, вытянутый на коленях, и сгонит Петра Алексеевича с весел:
– Отдыхай, батя! – скажет.
От этих слов у Петра Алексеевича защемит сердце, но он не покажет своей радости – долго ли потерять ее!
Наловят ведерко рыбы – больше и не надо – жара, а на уху и пожарить в сметане хватит. Самую мелочь выпустят в корытце у порога – серым домашним уткам. До захода солнца поработают – обобьют тесом новый сарайчик или приготовят железный ящик, разольют из него теплую воду на огуречные грядки. Завтра заведут в нем раствор для кирпичной баньки, а то большое, железное корыто, которое вечно гремело под кроватью, теперь можно вкопать в землю под купальню гусям и уткам…
Петр Алексеевич выехал из березничка на дорогу навстречу прохладному, упругому ветру. Лошадка ободрилась, почуяв воду и дом, ускорила шаг.
Открылось все поозерье с полями и непашью, с маленьким его домишком, с осиновым колком; на той стороне озерка за колком в зыбучем мареве был виден недалекий город с трубами заводов, с дымной копотью над ними.
Подъехав к дому, Петр Алексеевич пустил лошадку попить водицы к маленькой запруде, сам сел на лавочку под окном отдохнуть.
Жена, видно, спала. Встречать его выбежали два пушистых белых котенка с розовыми носами и черными лапками. В загончике лежали овцы и одна поднялась, пуская ниточкой слюну, посмотрела на хозяина светлыми глазами и снова улеглась.
Ветер мял тростник и относил в сторону одинокую чайку. По дороге завился столб пыли и, не сумев набрать силу, упал.
Петр Алексеевич вдруг опять зримо, до озноба вспомнил и представил, как там, в Брянском болоте, за густым тростником в оконце рясной воды, может быть, совсем недолго плавал большим, мертвым пауком белый парашют, а человека и рации сразу не стало – одна колышень на воде да отголоски жуткого, непонятного вскрика…
Он видел много смертей, но чаще всего он вспоминал вот эту смерть, смерть врага, который летел убивать маленький отряд партизан, но просчитался и сел в зыбучую топь.
3
Игорь выскочил из машины молоковоза на обочину, помахал шоферу и свернул с тракта на колеистую и пыльную, истрескавшуюся от жары дорогу. По обе стороны дороги буйно рос репей, а кое-где из крапивы тянулся розовой пикой иван-чай, да нежно голубел дикий цикорий. За ними стояла непрозревшая рожь. Над рожью висели жаворонки, выше, совершая медленные круги, парил орлан.
Время от времени сквозь тишину и горячий зной от млеющей в мареве ржи приближалось гудение оводов.
Игорь сбавил шаг, вспомнив, что в понедельник надо дать телеграмму отцу, жившему где-то в далекой степи, где ничего и не растет, кроме песчаных барханов да буровых вышек.
«Как ты там, батя мой? – мысленно спрашивал Игорь. – Когда ты бросишь эти книжки, эту нефть и подумаешь о себе, обо мне? Упрямый и гордый старец, ну чего же ты мечешься, чего ищешь? Пошел бы на пенсию, приехал ко мне на Урал. Что юг, что море по сравнению с Уралом! Жил бы у меня. Отдыхал. Захотел бы, вышел в скверик к пенсионерам. Поиграл бы с ними в домино, рассказал о побегах из плена… А зимой бы мы ходили на зайца… Так нет, не хочешь ехать ко мне. Ну кому там нужна твоя давняя боль, измена жены и друзей?.. И никого ты не попросишь там о самой малой помощи, как никогда и никого не просил, видимо, Петр Алексеевич».
А Игоря сейчас ждут у озера, как ждут сына. Ему было приятно видеть подобревшее, ожившее лицо женщины. Особенно добрело и сияло ее лицо, когда она брала звонкое ведро и шла доить молодую брыкливую корову с ласковым именем Чаенька. Корову купили весной. Игорь, посоветовавшись с теткой Онисьей, предложил Петру Алексеевичу в долг двести рублей. Самому ему пока не нужны были деньги – копил на машину. Очень уж ему хотелось кому-то помочь, о ком-то заботиться.
Отец был далеко и за подарки ругал, а сам частенько посылал Игорю переводы.
«Сын, – писал он, – мне в этих песках в деньгах нет надобности, а ты в городе – купил квартиру, теперь купи машину, черную «Волгу». Я приеду в гости к тебе, и ты повезешь меня на ней к своему лесачу Петру Алексеевичу. О здоровье моем не беспокойся. Жить я буду долго. А без работы своей житья и не мыслю. Станет скучно – женюсь или приеду к тебе совсем, чтоб вынянчить какого-нибудь отчаянного Корюкичонка. Ну, вот и все, сын. А водку не пей – сгибнешь…»
Об этом он просил в каждом письме.
Игорю было одиннадцать лет, когда мать – высокая блондинка с большими карими глазами, вдруг загуляла, и не дождавшись отца, вечно пропадающего в экспедициях, командировках, укатила с главным инженером-строителем в Колхиду, а после в пески Каракумов, где и погибла, говорили, что он разлюбил ее, и она, от быстрого и горького отчаяния, от стыда и вины перед мужем и сыном, ушла и заблудилась в песках…
Наконец Игорь вышел из ржи и увидел над дорогой и ложбинкой с большими кочками, обросшими густо резун-травой, зыбучие серебристые потоки воздуха и дальше у озера одинокий домик с тощими пристройками, и два стожка сена за ним, у березничка.
Из ложбинки взлетали молодые чибисы и долго стонали над Игорем, то залетая вперед, то отставая.
Игорь снял тонкую белую рубашку, майку и, подставив грудь еще сильному солнцу, заторопился к домику. Он думал о том, как сейчас дойдет, поздоровается с теткой Онисьей, позовет Петра Алексеевича к озерку, как пробегут по плахам к лодке, выедут на середину, и он кинется в теплую воду – радость!
Подумалось и о том, что пора бы уже обзавестись и самому семьей. Может, тогда он сыном заманит к себе отца? Но пока что нет ни жены, ни сына. Почему-то вспомнилась Шура. Она нравится ему.
– …А в тебя, бригадир, и влюбиться недолго! – сказала тогда Шурочка в обеденный перерыв первого своего рабочего дня в его бригаде, в разнарядочной и при всех. – А что? – засмеялась. – Можно почудачить, только ведь поди женат?.. С женатыми не играю…
– Шура, утихомирься! – усовестила Василина и показала глазами на молодых ребят из техучилища, играющих в уголке в шахматы.
– Во, девка-а! – войдя, ахнул Ефим Зюзин, снял каску и округлил на нее глаза. Ефим недавно вернулся из армии и ходил на работу в военном.