Текст книги "За великое дело любви"
Автор книги: Зиновий Фазин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
Глава третья КАРАЮЩИЙ МЕЧ

1
В то самое время, когда схваченных у собора растаскивали по каталажкам и там зверски избивали, не щадя и женщин; в час, когда на Казанской площади и на Невском проспекте еще толпились кучки разгоряченных обывателей и друг перед другом торжествующе похвалялись, как здорово они помогали полиции в драке, а на том месте, где была схватка, по истоптанному снегу уже спокойно прыгали воробьи, и только вороны и галки почему-то не могли успокоиться и все кружились над тяжелым куполом собора, – в это самое время случилось еще вот что.
К одной галдящей кучке бородатых дворников и обывателей подошел рослый чернявый мужчина в смазных сапогах и клетчатом пледе, наброшенном на крепкие плечи. Держась чуть в стороне, он стал прислушиваться к разговору.
– Студенты бунтуют, кому ж еще, – говорил дворник с расквашенным в драке носом. – Страсть какие охальные попались, безо всякой вежливости.
– Там и не студенты были, – сказал другой кто-то. – Смертным боем чуть не доняли меня. Рабочие тоже были, с фабрик которые.
– Ну? Ужель и эти против царя, отечества? Обнаглели совсем!
На мужчину в пледе поглядывали уже с подозрением; стоит человек, слушает и не поддакивает, как другие, а молчит. Взгляд исподлобья, острый, затаенный. Должно, тоже из «тех самых». Широкополая шляпа, очки, волосы длинные, сапоги, плед. Сам-то отмалчивается, а по живому блеску глаз видно: вроде бы чем-то доволен.
И трудно понять, каким собачьим нюхом что-то учуял дворник с разбитым носом – он вдруг облапил молодого человека и стал ощупывать его карманы.
– С оружием ходишь? Это зачем у тебя револьвер?
– Что такое? В чем дело? Прочь! – отбивался тот, но тут уж душ пять на него навалились, кликнули городовых и сообща потащили в участок.
Били по дороге, били в участке. Револьвер отобрали.
Выходящее из ряда вон событие у Казанского собора вызвало переполох в начальственных кругах столицы, и событием этим сразу занялось самое высшее в тогдашней империи полицейское учреждение, оно ведало делами политического розыска, и ему подчинялась вся жандармерия государства. Называлось оно «Третье отделение собственной его императорского величества канцелярии». И вот, пока в прокуренной канцелярии III отделения у Цепного моста еще скрипели гусиными перьями жандармские «филеры», строча свои донесения, на другой улице – Малой Садовой в кабинете министра юстиции Российской империи графа Палена уже шел разговор, как да что предпринять, чтобы в империи больше не случалось ничего такого.
Сидели у графа Палена люди, коим сам государь император вверил охрану государства и карающий меч правосудия. Среди них были: генерал Трепов (еще крепкий старик с бравой выправкой), главный прокурор столичной судебной палаты Фукс (низкорослый человек с крупной головой и грозным взглядом), «товарищ прокурора» (это была высокая должность) статский советник Поскочин, о нем еще пойдет речь; и наконец – человек по должности «товарищ министра», тоже статский советник, по фамилии Фриш, милейший с виду господин пожилых лет. Словом, это были особы все видные, почтенные, «государственные мужи», как называли таких.
Граф Пален спешно собрал их у себя и ждет прихода еще одного лица – своего помощника по министерству, весьма опытного и знающего юриста Анатолия Федоровича Кони. Волнуется граф до дурноты, пьет воду и посылает курьера за курьером к Цепному мосту и в полицейские участки: установлены ли имена главных зачинщиков беспорядка у Казанского собора? Ответы неопределенные – пока, мол, трудно сказать, большинство арестованных еще не в состоянии давать вразумительные показания. Отчего? Сильно избиты, ваше сиятельство.
Обеспокоенный вид имел, казалось, и сам царствующий государь император Александр II, он тоже присутствовал здесь – на портрете; впрочем, могло и померещиться при расстроенных нервах, что глаза у венценосца глядят со стены строже и рука на золотом эфесе сабли подрагивает. Во всяком случае, стоило Палену покоситься на огромный портрет, а он это часто делал, и тотчас начинал еще больше дергать и торопить чиновников своей канцелярии. Те, в свою очередь, торопили кого-то еще, и приносили графу в кабинет донесение за донесением.
Из канцелярии корпуса жандармов у графа Палена запросили: желает ли он видеть знамя, оказавшееся в руках полиции?
– Знамя? Какое знамя?
– Красное-с, ваше сиятельство. Без древка.
Пален, когда выходил из себя, ругался по-немецки, он происходил из семьи обрусевшего немца.
– Цум тойфель! К черту! Какого дьявола мне им любоваться?
2
Курьер приносит новый запрос из III отделения, то есть из той же жандармской канцелярии у Цепного моста: угодно ли его сиятельству фон Палену лично увидеть преступное лицо, схваченное при знамени? На просьбу Палена уточнить, что это за лицо, прибывает ответ: подросток лет шестнадцати [1]1
По судебным документам и данным некоторых историков, Потапову было шестнадцать лет, по другим сведениям, ему было восемнадцать.
[Закрыть], худенький, белобрысый, весьма невидный собой, но обращает на себя внимание, что он из рабочих. С фабрики Торнтона.
– Возмутительно! – негодует граф. Невесело смеясь, приводит по-латыни пословицу: «Орел не ловит мух». – Вот что забывают наши коллеги из III отделения. Ухватились за какого-то фабричного мальчишку и полагают: дело у них уже в шляпе.
Дело, считает граф, уголовное, а не политическое. Просто взять да выпороть тех мошенников и девок за скандал у собора, и дело с концом. Так и придется докладывать сегодня же государю!
Как министр юстиции, Пален отвечал за соблюдение строгой законности в империи, но не зря тот человек, прихода которого он сейчас ожидает, потом напишет о графе, что на свои обязанности граф смотрел как на «исполнение воли монарха». Того самого, что висит на стене прямо напротив Палена. И будто заранее предугадывая волю осиянного золотым блеском самодержца, Пален твердит:
– Выпороть, выпороть! Незачем, господа, придавать арестованным ореол борцов революции и защитников гражданских свобод, у нас и без того на носу два больших процесса этих мошенников и девок. Не стоило бы заводить еще и третий судебный процесс. Майн гот! Видит бог, как мне этого не хочется!
Итак, граф за порку. По законам это с недавних пор не позволялось, но свист розог еще слышался в помещичьих имениях, с крестьянами продолжали расправляться по-старому.
С графом не все согласны; хотя обсуждение инцидента у Казанского собора еще, по сути, не началось (где-то задержался тот чиновник, которого ждут, Пален особенно считается с его мнением), по глазам обоих прокуроров – Фукса и Поскочина и по сосредоточенному молчанию Фриша чувствуется, у них что-то свое на уме. Этот Фриш! Коварный человек, несмотря на свое кажущееся добродушие. Да и Фукс хорош. Никогда прямо в глаза не глядит.
То один, то другой вздохнет, промычит невнятное себе под нос. Назревает серьезный разговор, которого никто не хочет, а не избежать его. Да-с, действительно есть над чем голову поломать.
Версию об украденной хоругви принес Трепов, так ему будто бы доложили сотрудники его градоначальства. «Старый Ярыга» (такая кличка у него в городе) уцепился за вздорный обывательский слух, а дело-то посложнее, куда серьезнее.
За последние годы русская революционно настроенная молодежь задала много хлопот и жандармским, и полицейским, и судебным властям империи. Уже заканчивались в следовательских и прокурорских канцеляриях два огромных судебных дела о «преступной пропаганде в империи», и при участии самого государя намечались члены судебного «особого присутствия», которым и предстояло провести эти процессы.
– Заводить еще третье дело, о, это уж слишком! – твердил с досадой граф. – Сколько их взято на площади? Человек тридцать? О боже! В наступающем году государь надеялся все закончить и лично мне выражал такую надежду. И я заверил его величество, что преступная пропаганда в империи будет в самом скором времени искоренена. Что теперь я буду ему говорить, ума не приложу!
Тут прокурорский вельможа Фукс наконец изволил подать голос:
– Я бы их всех сослал на Сахалин! Всех до единого! И заблокировал бы наглухо остров нашими кораблями.
Шутит он, что ли? Или всерьез? Не разбираясь в прокурорских шутках и тонкостях, Трепов рубит сплеча:
– Тут, господа, дело в дурном влиянии Швейцарии. Оттуда идет все: и глупое это свободомыслие, и бунтарство, и прочее такое.
Выждав немного, пока эхо мощного генеральского голоса утихнет, Фукс пускает в оборот новую каверзу. Он хитрее лисы, Фукс этот! «Поганый Фуксенок» называют его в обществе за малый рост и дурной характер. Но в дальновидности, сообразительности ему не откажешь. Слывет, надо признать, человеком, умеющим из воздуха вылавливать то, чего еще никто другой не чует.
Ни один из господ, присутствующих за столом у Палена, не придал значения тому, что среди схваченных на площади оказался и юный рабочий, а Фукс прямо-таки мертвой хваткой вцепился в эту, как показалось остальным, несущественную подробность.
– Нет, господа, – говорит он, и все поворачивают к нему голову, чтобы видеть его: так глубоко погрузился прокурор в свое кресло. – Это, знаете ли, уже не прежнее «хождение в народ» с пропагандой. Это, знаете ли, скорее выход народа на улицу, на площадь, а отсюда недалеко и до марсельезы и до баррикад!
– Бог с вами, – несогласно морщится граф. – Хватили вы, сударь, позвольте сказать. Нет, нет!
– Отчего же нет, граф, – стоит на своем Фукс. – В Западной Европе рабочие вкупе с революционерами даже сотворили свой интернационал. Известен и их манифест, что скрывать!
Граф это знает и все же отрицательно качает головой – в России, считает он, ничего похожего быть не может.
Но, словно в поддержку Фукса, из III отделения прибывают новые сведения: на площади схвачено, кроме того мальчика, еще двое рабочих, немного постарше годами. Происходят они из крестьян и числятся крестьянами, но установлено, что они заводские.
Как ни коробит присутствующих торжествующий вид карликового Фукса, они, хотя и желают ему в душе черта, прислушиваются к его доводам уже более внимательно. И кажется, нарочито так, из какого-то злорадства Фукс предсказывает много недоброго России: будет в ней, дескать, и чем дальше, тем больше, то же, что и происходит в Западной Европе, – рабочие союзы, забастовки, стачки; не миновать и баррикад, а возможно, будет и такое, чего мир не видел, ибо Россия – это Россия, и народ русский как размахнется, его уже и не остановишь.
И как бы в подтверждение такого рода пророчеств Фукса поступает еще одно донесение: едва пробежав его глазами, граф снова тянется к стакану с водой. Донесение от тайного полицейского агента, сумевшего проникнуть в толпу демонстрантов у собора. По уверению агента, все там, на площади, были поголовно вооружены, если не бомбами, то, по крайней мере, револьверами и кастетами.
В канцелярию III отделения и полицейские части летит новый запрос от Палена: сколько именно и какого вида оружия отобрали у тех, кого успели схватить?
Скоро выясняется: револьверов отобрано два, причем один из них обнаружен уже после демонстрации у молодого человека из прохожих, смахивавшего, по предположению, на демонстранта.
– Как? Два револьвера? Майн гот!
Теперь уже и Пален видел: тут уж спасительной поркой не обойдешься. Эти «девки и мошенники» за оружие берутся! Худо дело!
3
Наконец явился долгожданный Анатолий Федорович Копи, мужчина лет тридцати пяти, с уже седеющими висками и вдумчивым осмотрительным взглядом умудренного жизнью человека. Имя его впоследствии прогремит, он станет известным юристом и литератором и много лет спустя напишет в своих воспоминаниях, как решалось дело в кабинете у Палена.
Трудное положение бывает и у вельмож, и в воспоминаниях Кони говорит об их растерянности:
«Пален после обычных «охов» и «ахов», то заявляя, что надо зачем-то ехать тотчас же к государю, то снова интересуясь подробностями, спросил наконец Фриша и меня, как мы думаем, что следует предпринять, – рассказывает Кони. – Министр был в нерешительности и подавлен непривычностью происшедшего события».
Кони уже знал о случившемся и предвидел недоброе. Первым надлежало ответить на вопрос графа не Кони, а Фришу, и все выжидающе уставились в зажелтевшие от старости глаза товарища министра.
Вот какой совет, по рассказу Кони, подал господин Фриш, человек, о котором говорили, что в правоведении он собаку съел.
«– Что делать? – сказал Фриш, и, медленно оглядев всех своим холодным, стальным взглядом, он приподнял обе руки, сжал на них указательные и большие пальцы и, быстрым движением отдернув одну от другой книзу, как будто вытягивал шнурок, сделал выразительный щелчок языком…»
Это означало: повесить.
Это вместе с тем означало, что его превосходительство Фриш, хотя и милейший человек и добряк, твердо остается ретивейшим слугой государя и стоит за применение даже крайних мер к тем, кто покушается на самодержавный строй и престол.
У Кони посерело лицо. Выходец из разночинцев (его отец был театральным издателем, мать – актрисой), он считался выскочкой в глазах родовитой санкт-петербургской знати. Тем опаснее было для него выступать против жестоких расправ с поборниками обновления русской жизни; он и так слыл «либеральствующим» интеллигентом. Но тут Кони не утерпел.
– Повесить их? – переспросил он у Фриша. – Да вы шутите?
«Не отвечая мне, – вспоминает Кони, – Фриш наклонил голову по направлению к Палену и сказал: «Это единственное средство».
«Негодяй», – подумал Кони. Дальше, по его свидетельству, произошло вот что:
«Пален взглянул на меня вопросительно, и я сказал, что… то, что произошло на Казанской площади, представляется нарушением порядка на улице, по которому следует предоставить полиции произвести обыкновенное расследование. Если обнаружатся признаки политического преступления, то никогда не поздно передать дело жандармам».
Ни с того ни с сего Фукс вставил:
– Вот что значит: оторвался мужик от земли! Пока не появились эти интернационалы с их манифестами, мужичок наш работал у земли и всех кормил. Теперь добра не жди. Раз мужичок от земли оторвался и в пролетариатство пошел, худо дело, господа, худо!
Ах, как Палену хотелось бы согласиться с Кони и не слышать слов Фукса! У Кони ясный ум, это все признают, его осторожность уместна и утешительна, но как обойти все то, что сказал этот противный «Фуксенок».
– На землю надо вернуть мужика, – промолвил Трепов вдруг охрипшим голосом и не без упрека во взгляде повернул голову в сторону мальчишески стройной фигуры государя на стене и крякнул.
Кони сидел молча. Умнее и тактичнее было придержать язык за зубами. Он мог бы с усмешкой сказать Трепову: даже такому всесильному полицейскому вельможе, какой вы есть, не повернуть колесо истории вспять. А Фришу можно было бы сказать: своим советом вы лишний раз доказали правоту тех, кто вышел сегодня на Казанскую площадь протестовать против произвола и жестокости царских опричников вроде вас.
Нет, слов этих Кони вслух не произнес. Он часто подавлял в себе рвущиеся из горла слова. Но в одном себе не отказывал – в праве на безгласные размышления. И вот он с горечью подумал: именитые люди, те самые, которые призваны стоять на страже законности, в действительности приносят свои знания и опыт на службу невежеству и бесправию, насилию и дикости. И к великому несчастью для России, ею правит множество подобных им «мужей»; и не откажешь им в образованности, уме, широких познаниях, и в обществе они считаются вполне добропорядочными, уважаемыми людьми, а как дойдет до дела, они рабы, слуги престола.
После Фриша и Кони в разговор вступил Фукс, за ним Поскочин. Оба схитрили и высказались неопределенно: отчасти в поддержку неистового Фриша, отчасти и в пользу точки зрения Кони. Главным для обоих прокуроров было желание не разойтись с мнением государя, а что его величество скажет, один бог ведает. Пален скоро поедет в Зимний дворец, тогда и узнается, как судить схваченных у Казанского собора. Обвинителем на процессе будет Поскочин, ежели прикажут, а Фукс, как его начальник и главный прокурор, готов ему это приказать, если по воле царя будет устроен суд.
Пален уже в нетерпении поглядывал на часы, когда секретарь подал ему на стол выписку из доноса еще одного агента полиции: будто бы во время демонстрации, когда над площадью взвился алый флаг, кто-то в толпе сказал: «А хорошо, что рабочий мальчик сделал это. За ним – будущее».
Тут Пален вконец расстроился и снова произнес неразборчиво бранное слово по-немецки. И даже руками всплеснул, теряя привычную светскую сдержанность:
– Великая Россия! Уже мальчишки какие-то начинают потрясать твои основы. Ужасно!
Так, ни на что не решившись, Пален закрыл совещание.
Но в тот же день под вечер стало известно: граф был у государя в Зимнем дворце и дело о происшедшем у Казанского собора решено передать в руки жандармского корпуса; при этом государь император высочайше повелеть соизволил, чтобы суд над схваченными демонстрантами был скорым и производился без всяких проволочек особым «присутствием» Сената.
4
В том же декабре, спустя дней десять после демонстрации у собора, последовало новое высочайшее повеление государя: судить схваченных на площади без предварительного следствия; а еще недели через три, в начале января уже наступившего нового года, Яше Потапову и другим оказавшимся в тюремных застенках демонстрантам был вручен обвинительный акт. Яша читал его целый день и до конца так и не смог одолеть. Всего обвиняемых по делу было двадцать один: семнадцать мужчин и четыре девушки. Фамилию Юлии Яша не знал и обрадовался, не найдя ее имени среди женских имен арестованных.
Потом Яша узнает: многостраничную прокурорскую писанину сперва показывали государю, и тот за один раз тоже не дочитал все до конца, но обратил особенное внимание на то место, где говорилось о «поступке» обвиняемого юнца Потапова. Передавали: государь поинтересовался даже и тем, сколько лет этому юнцу и откуда он родом. После чего император с простодушным огорчением сказал:
– Весьма грустно: млад, а духом уже столь дерзостен. Кто его родители?
– Ваше величество, они простые крестьяне, – сказали царю.
– Тогда почему же в сем акте указано: рабочий? Надобно так и писать: крестьянин. И рабочих людей с вольнодумствующей публикой не связывать. А он не кается? – спросил еще государь.
– К сожалению, нет, ваше величество. Дерзко упрямствует. Никого не называет, кто его подбил и откуда флаг взялся.
– Весьма печально, господа. Следовало бы его обязательно подвигнуть на покаяние и чтоб главных зачинщиков назвал.
Позднее Яша узнает: государь император столь близко занимался его судебным делом, что даже самолично определил и меру наказания для него.
Узнает Яша впоследствии и о печальной судьбе Юлии. Под арест она не попала, но с площади была увезена с тяжелым сотрясением мозга – от страшного удара полицейской шашки по голове.
А пока что все закрыто от Яши. Его лишили свободы, и никого к нему не допускали. Держали в одиночке, как важного государственного преступника. Камера крошечная, темная… Если с улицы после слепящего сверкания белоснежного январского дня войти сюда, сразу и не разглядишь ничего – глаза должны привыкнуть к серой мгле, ее не в состоянии рассеять даже мутная полоска света, что идет от решетчатого оконца почти у потолка. Нелегко было разбираться при таком свете в обвинительной стряпне. А еще труднее было привыкать к неподвижности. Цепи нет, а ты будто навечно прикован к четырем стенкам. Иногда, правда, через оконце залетал ветерок, но отдавало от него чем-то каменно-душным, что и дышать не хотелось.
Сначала Яша встретил вручение обвинительного акта ершисто (как и все прочее воспринимал с момента, когда оказался в заключении), не захотел расписываться в получении акта, сказался неграмотным.
– Да при тебе книжку нашли! Как же ты говоришь: неграмотный?
– Так точно. Я не учился грамоте.
– Твоя была книжка?
– Моя. Подаренная. Сочинения Некрасова.
– А зачем она тебе была нужна, раз ты грамоте не учился?
– Не учился. Так точно.
– Постой, что ты голову нам морочишь. Не учился, а читаешь книжки. Ты и писать умеешь, а?
– Так точно, – ответил Яша и тут же был пойман на слове: вот тебе обвинительный акт и распишись. Яше надоело упираться, и он вывел на расписке замысловатый росчерк с закорючкой. Нате и отвяжитесь.
И тотчас, оставшись один, взялся читать. Но не подряд, страницу за страницей, а перескакивал с места на место. И возмущался: ох, вранье же.
Потом, правда, пробудилось любопытство, и стало интересно вчитываться в само описание события у собора, и в то, как оно толковалось в обвинительном акте на десятках страниц.
В камеру подавали бачок с «кандером» – жидкой пшенной кашицей, а он не ел, не мог есть, все вчитывался и вчитывался в затейливо исписанные страницы обвинительного акта.
Перечислялись пофамильно обвиняемые, определялся состав «преступления» каждого подсудимого, были среди них и трое из сапожной, где он ночевал перед демонстрацией, и двое знакомых рабочих. И поражало: судя по акту, все, поголовно все упорно отрицают свое участие в демонстрации, а очутились-де у собора в тот момент по чистой случайности; увидели, мол, толпа народу какая-то стоит, вот и давай глазеть, что, дескать, происходит? И поражало Яшу: зачем же они сами умаляют свою доблесть? Все равно в акте говорилось, что их показания отличаются «неискренностью и неправдоподобностью». Даже Боголюбов, хорошо знакомый Яше молодой революционер, давал какие-то путаные объяснения, и это вконец обескуражило Яшу.
Очень нравился ему этот Боголюбов. Размашистый, веселый, заводной человек! Одно время Яша ходил в воскресную рабочую школу, и Боголюбов там часто появлялся; его уроки нравились фабричным – хорошо и понятно так объяснял. Тем же слушателям, кому больше доверял, опасную книжку потихоньку даст на дом. Встретить его рослую фигуру можно было и в рабочих общежитиях.
В демонстрации и схватке у собора он не участвовал, но был одним из ее организаторов – это Яша знал точно. Одного лишь не мог знать Яша: что Боголюбов и есть тот самый молодой мужчина в высоких сапогах, которого схватили и избили уже после демонстрации, когда у него револьвер нашли в кармане.
Остыл кандер, а Яша в расстройстве ничего не замечает, тяжело ему читать:
«Архип Петрович Боголюбов, проживающий в Петербурге без всяких определенных занятий, показал первоначально, что 6 декабря после часа пополудни пошел из своей квартиры гулять на острова и попал совершенно случайно к Казанскому собору во время беспорядка и задержан был без всякого основания…»
Гремит дверь, в камеру заглядывает сутулый служитель, качает обритой солдатской головой.
– Ты чего? Наизусть эту бумагу изучаешь? – Присаживается рядом на койку и с неожиданной добротой говорит: – Ну, пострел, задаешь ты загадки начальству, слышал я, да и сам вижу. Откудова, скажи на милость, ты такой взялся, а? Из серой простоты вырос и сам с виду серенький, как воробушек, а гляди-кось, свое «я» доказываешь здорово!
Наверно, сутулому не хватает воздуху в темных тюремных коридорах, где он обретался; он тащит Яшин табурет к окну и залезает наверх подышать из окошка. А может, тоскует не меньше узника по приволью, по синему небу.
– Тяжелые времена настали, худое житье и наше, – жалуется он, неизвестно к кому обращаясь там, у окошка. – Так бы и бросил все… В деревню бы обратно уехал, да и там, говорят, делать нечего… Бегут оттудова, как вроде и сам я. Так оно и в городе не сладко.
Иногда он приносил Яше передачи и говорил: это от каких-то доброжелателей из Красного Креста. Яша вскидывался – это кто же? Женщины? Молодые? Может, Юлия среди них была?
Ответ был такой:
– Прокурор, видишь, не дозволяет свиданий. Зуб на тебя имеет. Не каешься, стоишь на своем. Даже, почитай, жалоб и то никаких не подаешь.
Жаловаться? С того дня, когда у него отняли свободу, он еще ни о чем не просил у своих тюремщиков, не стучал в железную дверь, когда запаздывала еда, а желудок подводило от голодной боли; не подавал прошений, как другие заключенные; не звал к себе тюремного врача, хотя сильное недомогание и трясучка одолевали его дня три.
Ничего не надо ему, ничего решительно!
Он замкнулся в себе и жил только своим особым внутренним миром, все думал, думал, как же себя вести. И то, что он иногда сам себе говорил, казалось ему, произнесено не им, а Юлией, так отчетливо отдавался в ушах ее бархатистый голос:
– Ты все вытерпи, миленький, хороший мой, да только от своих высоких мыслей не отрекайся: это плохая дорога – отказ от собственных убеждений, она-то и ведет в омут.
5
И вдруг душу Яши смутило некое новое событие (а в тюремной жизни все событие): рано утром явился к узнику полный пожилой мужчина в господской крылатке, накинутой на черный костюм. Часы с золотой цепочкой в жилете; с виду, по выражению рыжеватых глаз, добродушный. Только дышал он тяжело и шумно, с присвистом. Оказалось, кто-то за Яшу хлопотал, и ему дан защитник – этот самый господин в крылаткэ.
– А кто же вас ко мне прислал? – допытывался Яша и не скрывал своей подозрительности.
– Я незваный гость, выходит? – посмеялся защитник. – А прислали меня люди, желающие тебе добра, мой мальчик. Сам я тоже этого тебе от всей души желаю. Позволь присесть. У меня одышка.
Он уселся на табурет, и при первом же его вопросе Яша замкнулся наглухо. Интересовала защитника вся прошлая жизнь Яши: поди расскажи ему все начисто про свое детство, про то, как жил в родительском доме и почему так рано подался в Питер на заработки. И прочее и прочее. Как ни настаивал защитник, Яша отнекивался и на все вопросы отвечал:
– А вы бумагу эту читали?

– Акт обвинительный? Ну, читал, конечно.
– Так чего и спрашиваете? Там про меня все есть.
– Дитя мое, читал я все бумаги по твоему делу, мне это по обязанности положено, – говорил защитник, всячески стараясь расположить Яшу к себе, – но я должен дополнительно получить от тебя еще некоторые данные…
«Эка привязался», – угрюмо думал Яша, и, наверно, защитник так и ушел бы не солоно хлебавши, если бы в камере не появилось новое лицо – представительный рослый мужчина в строго поблескивающих очках и в синей шинели. С ним была целая свита тюремных служителей, включая сутулого.
– Начальство, – шепнул сутулый Яше и крикнул: – Стоять смирно! Какие есть жалобы, в случае чего заявляй!
Очкастый был смотрителем тюрьмы; защитник тотчас приподнялся при его появлении. Яша поднялся с койки не сразу, неохотно; смотритель это заметил, покачал седой головой.
– Хм, этот, кажется, не из таковских, кто жалобы заявляет? – обратился смотритель к сутулому. – А вам он дает сведения? – спросил он у защитника. – Не желает? Даже того, чтоб его защищали на суде, не желает? Хм! – Он уставился на Яшу пристальным взглядом, долго смотрел, не отрывая глаз, и странный блеск заиграл в его очках. – Хм, крепкий орешек.
Яшу что-то изнутри толкнуло, и он спросил:
– Позвольте сказать… Могу я узнать, коли пожелаете ответить: какое преступление я совершил?
Смотритель посмотрел куда-то поверх Яшиной головы:
– Ты покушался на наш строй, малец. – Ни тени злобы незаметно было сейчас в глазах очкастого, так произносят положенные слова, может быть, даже и не в полном согласии с ними. – А вы, разумеется, иного мнения? – обратился он затем к защитнику. – С вашей точки зрения, он, конечно, пострадал за великое дело любви, как это у поэта Некрасова красиво выражено. Так-с?
Защитник ответил уклончиво: он, мол, еще не разобрался в деле подсудимого как следует и поэтому пока еще никаких определенных соображений высказать не может. Но его подзащитный, бесспорно, не заслуживает суровой кары, в этом никаких сомнений нет.
– Я предполагал, он из тех, кто ходил в народ, хм, – сказал смотритель тюрьмы. – А тут нечто другое-с.
– Вот именно, – подхватил защитник. – Перед вами, ваше высокоблагородие, дитя нового времени, как я успел уже понять. Сын новой России, осмелюсь сказать. Он, если хотите, действительно пострадал за великое дело любви, с таким определением я, безусловно, соглашусь.
Когда после ухода тюремщиков и защитника Яша остался один, он вспомнил то четверостишие, о котором они говорили:
От ликующих, праздно болтающих,
Обагряющих руки в крови
Уведи меня в стан погибающих
За великое дело любви…
Защитник пришел и назавтра, он спешил до начала судебного процесса все узнать; теперь уже охотно беседуя с ним, Яша сам тоже задавал вопросы; некоторые из них удивили защитника.
Попросил, например, Яша рассказать, что за такая муза Клио была. И что означают слова «Рубикон перейден». Защитник взмолился:
– Послушайте, дражайший! – Он вдруг стал обращаться к Яше на «вы». – Не обижайтесь! Но я очень занятой человек и мне просто некогда. – Все же объяснил: – Когда говорят «Рубикон перейден», то имеется в виду: решительный шаг сделан и отступления нет. А Рубиконом называлась в Древнем Риме река.
Защитник запахивался в свою крылатку в знак того, что уже собирается уйти.
– У вас суд на носу, голубчик, дитя мое, а вы бог знает чем забиваете себе голову. Я отнюдь не упрекаю вас, друг мой, вы вправе все это знать. Общество сытых и знатных просто обворовало вас, как и весь народ, но будем верить: придет время, когда наука и культура станут достоянием всего народа. А пока надо терпеть…
– Бороться, – убежденно сказал Яша.
– С вас хватит! – замахал на Яшу обеими руками защитник. – Не вздумайте на процессе воевать с ветряными мельницами, как Дон-Кихот… Не поддавайтесь прокурору и судьям, не воюйте с ними, ради всего святого, умоляю вас, сидите тихо, ради бога!
В конце концов он уговорил Яшу отпираться на суде от всех обвинений, но поддался Яша на это лишь тогда, когда защитник объяснил ему, кто был Дон-Кихот и еще многое другое.
Теперь Яша знал: Клио – это муза истории; Вольтер – знаменитый французский мыслитель-вольнодумец, живший в XVIII веке; а скрижали – это просто доска с чем-то написанным на ней из Библии. Сильно запечатлелся в памяти Яши образ великодушного радетеля за справедливость в мире Дон-Кихота; и долго еще, оставшись один в камере, Яша улыбался, представляя себе, как воевал славный рыцарь с ветряными мельницами….
6
Судили казанских демонстрантов в Санкт-Петербургском окружном суде. Процесс длился больше недели.
Важно восседали в своих креслах с высокими спинками господа члены суда «особого присутствия» – сенаторы в шитых золотом красных мундирах (все трое – их высокопревосходительства). Ожесточенно нападал на обвиняемых прокурор Поскочин, тот самый, что присутствовал на совещании у графа Палена в день демонстрации у собора. Близко от скамьи подсудимых сидели за своими столиками защитники.
Все схваченные на площади у собора в один голос твердили: дескать, попали они в толпу демонстрантов случайно; Боголюбов тоже все отрицал. По синим кровоподтекам на изможденном, осунувшемся лице видно было – избили его зверски.








