355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жюль Мишле » Ведьма » Текст книги (страница 11)
Ведьма
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 11:49

Текст книги "Ведьма"


Автор книги: Жюль Мишле



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)

Если монахиням не удалось доказать, что она колдунья, то они, по крайней мере, могли насладиться ее слезами и криками.

***

Анна не довольствовалась этим. На основании заявления ее дьявола епископ осудил оправданную испытанием Мадлену к вечному заточению in pace. Ее отъезд, утверждали, успокоит монастырь. Вышло иначе. Дьявол свирепствовал еще больше. Двадцать монахинь кричали, прорицали, бились в припадках.

Зрелище привлекало внимание любопытной толпы в Руане, даже в Париже. Молодой парижский хирург Ивелен, уже видевший луденский фарс, приехал посмотреть и на фарс, разыгрываемый в Лувье. Он привез с собой проницательного судью, советника палаты налогов в Руане. Они поселились в Лувье, следили неусыпно за делом, изучали его в продолжение семнадцати дней.

С первого дня они поняли, в чем дело. Дьявол сестры Анны повторил им (как откровение) разговор, который они при въезде в город имели со священником из Эвре. Каждый раз они являлись в монастырский сад с большой толпой людей. Постановка комедии была захватывающая. Ночной мрак, факелы, распространявшие колеблющийся благодаря дыму свет, – все это производило эффекты, неизвестные в луденском деле. Метод был, впрочем, более чем простой.

Одна из одержимых заявляла: «Там-то в саду найдут колдовские чары». Принимались копать в этом месте и – находили. К несчастью, друг Ивелена, чиновник – скептик, не покидал своего места рядом с главной актрисой, с сестрой Анной. На краю ямы, которую только что выкопали, он жмет ее руку, раскрывает ее и находит маленькую черную нитку, которую она собиралась бросить в яму.

Заклинатели, исповедники, священники, капуцины были смущены. Бесстрашный Ивелен начал по своему почину следствие и скоро докопался до самой сути. Из 52-х монахинь 6 были, по его словам, одержимые, которые заслуживали наказания. Семнадцать околдованных были жертвами монастырской болезни, которую он точно формулирует: они порядочны, но истерички, страдающие бешенством матки, слабоумные лунатички. Их погубила нервная зараза. Первое, что необходимо сделать, это – отделить их.

С истинно вольтеровским остроумием подвергает он затем анализу все признаки, по которым священники узнавали сверхъестественный характер одержимости. Они предсказывают – пусть так, но то, что никогда не случается. Они переводят – пусть так, но то, чего не понимают (например, ex parte Virginis, по их мнению, значит: отъезд Девы). Они знают греческий язык, когда находятся лицом к лицу с простонародием Лувье, и забывают его, когда перед ними парижские доктора. Они совершают прыжки, фокусы – самые обыкновенные: например, становятся на толстый пень, на который взобрался бы и трехлетний ребенок. Словом, единственное страшное и противоестественное, что они делают, это говорят такие сальности, которые не произнес бы ни один мужчина.

Срывая с них маску, хирург оказал человечеству большую услугу. Ибо уже придумывали новые гнусности, намечали новые жертвы. Кроме колдовских предметов стали находить записки, приписываемые Давиду или Пикару, в которых то или другое лицо было названо ведьмой, намечено для костра. Каждый трепетал, боясь услышать свое имя. Церковный террор распространялся все дальше и дальше.

Наступило гнилое время Мазарини, начало царствования слабой Анны Австрийской. Не было больше порядка, не было больше правительства. Существовала одна только фраза на французском языке: «Королева так добра». Эта доброта позволяла духовенству господствовать. После того как светская власть была вместе с Ришелье похоронена, воцарились епископы, священники и монахи. Нечестивая смелость судьи и Ивелена наносила их положению удар. До слуха королевы дошли жалостливые голоса, не жертв, а мошенников, накрытых на месте преступления. Они отправились ко двору жаловаться на оскорбление религии.

Ивелен не ожидал такого удара. Он считал свое положение при дворе, где в продолжение 17 лет носил титул хирурга королевы, прочным. Прежде чем он вернулся в Париж, от слабой Анны Австрийской добились назначения других экспертов, экспертов желательных – глупого старика, впавшего в детство, настоящего руанского Диафойруса, и его племянника, двух ставленников духовенства. Они не преминули дать свое заключение, что дело, разыгрывающееся в Лувье, сверхъестественно, превыше человеческого искусства.

Всякий другой человек пал бы духом, но не Ивелен. Руанские медики третировали сверху вниз этого хирурга, этого брадобрея, этого цирюльника. Двор не поддержал его. Тогда он написал брошюру, которая переживет его. Он взял на себя великую борьбу науки против духовенства, заявил (как Вейер в XVI в.), что в таких вопросах истинным судьей является не священник, а ученый. С трудом нашел он типографщика, который напечатал его книгу, но никого, кто хотел бы ее купить. Тогда героический молодой человек сам при свете дня стал распространять свою брошюру. Он встал у Нового моста, наиболее людного места Парижа, у подножия памятника Генриху IV, и раздавал прохожим свою брошюру. В конце был помещен протокол постыдного обманного дела: магистрат находит в руках женщин-дьяволиц улику, констатирующую их преступление.

***

Вернемся к несчастной Мадлене.

Исповедник из Эвре, ее враг, подвергший ее уколам (указывая место для них) унес ее, как свою добычу, в глубину епископского in pace в городе. Под подземной галереей находился погреб, а под ним – подземная тюрьма, сырая и темная, куда бросили несчастную. Рассчитывая, что она там умрет, ее ужасные товарки не дали ей даже хотя бы из сострадания немного белья перевязать свои раны. Она страдала и от боли и от нечистот, лежа на своих испражнениях. Вечная ночь нарушалась только беспокоящей беготней прожорливых страшных крыс, готовых отгрызть нос и уши!

Весь этот ужас был, однако, ничем в сравнении с тем, которым ее наполнял ее тиран-исповедник. Каждый день приходил он в погреб над тюрьмой и говорил в отверстие, проделанное в in pace, угрожал, приказывал, исповедовал ее против воли, заставлял наговаривать на тех или других лиц. Она отказывалась от пищи. Боясь, что она умрет, он на время перевел ее из in pace в верхний погреб. Взбешенный брошюрой Ивелена, он отвел ее назад в ее прежнюю сточную яму.

Увидев на мгновение свет, проникшись на мгновение надеждой, она, лишившись их, впала в глубокое отчаяние. Язва зажила, и силы ее окрепли. Ее охватило страстное желание умереть. Она глотала паутину, ее рвало, но она не умерла. Она глотала толченое стекло. Все напрасно.

Найдя режущее железо, она пыталась перерезать себе горло, но не смогла, потом выбрала мягкое место, живот, и вонзила железо в свои внутренности. В продолжение четырех часов она возилась с железом, обливаясь кровью.

Ничего не выходило. И эта рана скоро зажила. Жизнь, которую она так ненавидела, вспыхивала в ней с новою силой. Смерть сердца не повлекла за собой смерти тела.

Она вновь становилась женщиной – и увы! – все еще соблазнительной, искушением для ее тюремщиков, зверских слуг епископа. Несмотря на ужас места, на вонь, на жалкое состояние несчастной, они приходили к ней, приходили издеваться, считая себя вправе делать что угодно с ведьмой. Ангел помог ей, утверждала она. Но если она защищалась от людей и крыс, то защититься от себя она не смогла.

Тюрьма принижает дух. Она грезила о дьяволе, приглашала его прийти, умоляла вновь дать ей те острые и постыдные наслаждения, которыми он раздирал ее сердце в Лувье. А он не приходил. Сила сновидений иссякла в ней, чувства ее извратились и – потухли. Тем горячее возвращалась она к мысли о самоубийстве. Один из тюремщиков дал ей снадобье против крыс. Она хотела съесть его – ангел (а может быть, дьявол) удержал ее, чтобы сохранить ее для преступления.

И впав в жалкое состояние, в бездну низости и раболепства, она подписывалась под бесконечным списком не совершенных ею преступлений. Стоило ли ее сжечь? Многие уже отказывались от этой мысли. Один только ее неумолимый исповедник продолжал лелеять эту мечту. Он предложил деньги одному колдуну из Эвре, сидевшему в тюрьме, если тот даст такие показания, которые осудят Мадлену к костру.

Отныне ею можно было воспользоваться для другой цели, сделать из нее лжесвидетельницу, орудие клеветы. Каждый раз, когда хотели погубить человека, ее волокли в Лувье, в Эвре. Мадлена стала проклятой тенью, мертвой, жившей только для того, чтобы убивать других. Так, к ней привели бедного человека по имени Дюваль, чтобы убить его ее языком. Исповедник подсказывал ей, она послушно повторяла. Он сказал ей, по каким признакам она может узнать Дюваля, которого никогда не видала. И она в самом деле узнала его и заявила, что видела его на шабаше. Этих ее слов было достаточно, и его сожгли.

Она признается в этом страшном преступлении и содрогается при мысли, что ответит за него перед Богом. Теперь она вызывала такое презрение, что ее даже не находили нужным охранять. Двери тюрьмы оставались настежь раскрытыми. Иногда ключи от них были у нее.

Куда бы она пошла, став предметом ужаса? Мир не принял бы ее, изверг бы из себя. Единственным ее миром была тюремная яма.

***

Среди анархии, воцарившейся при Мазарини и его доброй даме, парламенты оставались единственными носителями авторитета. Руанский парламент, до той поры наиболее расположенный к духовенству, и тот возмутился дерзостью, с которой оно действовало, царило, сжигало. Простым решением епископа труп Пикара был вырыт и брошен на живодерню. Теперь обратились к викарию Булле и привлекли его к ответственности. Выслушав жалобу родственников Пикара, парламент присудил епископу Эвре снова похоронить его на свой счет в могиле в Лудене. Потом парламент вызвал Булле, начал процесс против него и по этому случаю извлек наконец несчастную Мадлену из ее тюрьмы и взял и ее с собой в Руан.

Боялись, что парламент призовет также хирурга Ивелена и судью, изобличившего обман монахинь. Поспешили в Париж. Плут Мазарини оказал покровительство плутам. Дело было передано королевскому совету, судилищу снисходительному, у которого не было ни глаз, ни ушей, обязанность которого заключалась в том, чтобы хоронить, тушить, предавать забвению все дела.

В то же самое время приторно добрые священники утешали в руанской тюрьме Мадлену, исповедали ее, наложив на нее в виде епитимьи обязанность просить прощения у ее преследовательниц, у монахинь Лувье. Что бы ни случилось впредь, связанную таким образом Мадлену уже нельзя было заставить свидетельствовать против них. Духовенство торжествовало. Капуцин Эспри де Бороже, один из плутов-заклинателей, воспел это торжество в книге «Piete affligee», смехотворном памятнике глупости, где он обвиняет, сам того не замечая, тех, кого хочет защитить.

Как я уже заметил, Фронда была революцией чувства порядочности. Глупцы видели только ее внешнюю форму, только ее смешные черты: в ее основе, очень серьезной, лежала реакция нравственного чувства. При первом дуновении свободы, в 1647 г., парламент пошел дальше и рассек узел. Он постановил: 1) уничтожить лувьенский содом и вернуть монахинь их родителям и 2) чтобы отныне провинциальные епископы посылали четыре раза в год особых исповедников в женские монастыри с целью выяснить, не повторяются ли подобные грязные дела. Необходимо было дать удовлетворение и духовенству. Ему вручили для сожжения кости Пикара и живое тело Булле, который после публичного покаяния в соборе был отправлен на дрогах на Рыбий рынок, где был предан огню (21 августа 1647 г.).

Мадлена, или, вернее, живой ее труп, осталась в руанской темнице.

IX. Торжество Сатаны в XVII в.

Фронда – это своего рода Вольтер.

Вольтерианский дух, столь же древний, как и сама Франция, долго придавленный, победоносно прорывается, наконец, в политике, а затем и в религии. Тщетно великий король пытается упрочить торжественную серьезность. Сквозь нее то и дело прорывается смех.

Только ли смех?

Нет. То век восшествия Разума. В трудах Кеплера, Галилея, Декарта, Ньютона торжественно воцаряется доказуемый разумом догмат, вера в неизменность законов природы. Чудо уже не осмеливается обнаруживаться, а когда оно осмеливается, его встречают свистом.

Или лучше: исчезают фантастические чудеса, в которых проявляется каприз, чтобы уступить место великому универсальному чуду, тем более божественному, чем более оно закономерно.

То решительная победа великого Бунта, проявлявшегося уже раньше в таких смелых формах, как ирония Галилея, как абсолютное сомнение, от которого исходит Декарт, чтобы начать свою постройку. Средние века сказали бы: «То голос Злого Духа.

Победа эта была не только отрицательной, но весьма положительной и прочной. Дух природы, наука о природе, эти опальные древних времен, гордо подымают свою голову. Сама Реальность, сама Субстанция разгоняют пустые призраки.

Безумцы говорили: «Умер великий Пан».

Потом, увидя, что он жив, из него сделали духа Зла. Среди наступившего хаоса так легко было ошибиться.

И вот он живет жизнью гармоничной, живет в возвышенной неизменности законов, управляющих течением звезд, управляющих и сокровенной тайной жизни.

***

Об этой эпохе можно высказать два суждения, вовсе не противоречащие друг другу: дух Сатаны победил, но дни колдовства были сочтены.

Всякое чудотворство, дьявольское или священное, тогда поражено болезнью. Колдуны, богословы одинаково бессильны. Они подобны шарлатанам, тщетно вымаливающим у сверхъестественного случая или у каприза Провидения чуда, которого наука ждет только от Природы, от Разума.

Несмотря на свое усердие, янсенисты за весь XVII в. добиваются лишь маленького смешного чуда. Иезуитам, еще менее удачливым, несмотря на свое могущество и богатство, никак не удается заручиться даже и им, и они удовлетворяются видениями истерички, сестры Марии Алакок, страшно сангвинической, всюду видевшей только кровь. Лицом к лицу с таким бессилием магия, колдовство могли бы не горевать.

В этом упадке веры в сверхъестественное одно было тесно связано с другим. Оба потусторонних царства были тесно соединены в пронизанном страхом воображении средних веков. Они продолжают быть связанными и тогда, когда послышался смех и восторжествовало презрение. Когда Мольер издевался над дьяволом и «кипящими котлами», духовенство заволновалось: оно поняло, что ослабевает и вера в рай.

Такое чисто светское правительство, как правительство великого Кольбера (долго бывшего истинным королем), не скрывает своего презрения к этим старомодным вопросам. Оно выпускает из темницы колдунов, задержанных руанским парламентом, запрещает судьям принимать обвинения против ведьм и колдунов (1672). Руанский парламент протестует, доказывая, что отрицание ведовства повлечет за собой отрицание и многих других вещей. Приглашая сомневаться в тайнах бездны, люди ослабляют во многих душах также и веру в тайны неба.



Шабаш. Из «Демонолятрии» Я. Ремигия

Шабаш исчезает... Почему? Потому что он повсюду. Он проникает в нравы. Его методы входят в будничную жизнь.

О шабаше говорили: «Никогда женщина не забеременеет». Дьявола, ведьму упрекали в том, что они – враги деторождения, что они ненавидят жизнь, любят смерть, ничто и т. д. И оказывается, как раз в XVII в., в благочестивом XVII столетии, когда ведьма умирает, преклонение перед бесплодием, страх продолжить на земле жизнь становятся общей болезнью.

Если Сатана когда-нибудь читал, то он немало посмеялся, читая казуистов, своих преемников. Но, может быть, тут есть и некоторое отличие? Конечно, есть. В века ужаса Сатана заботился о голодном, жалел бедняка. Казуисты чувствуют сострадание, напротив, к богачу. Богач с его пороками, роскошью, придворными замашками – убогий, несчастный нищий. Он приходит на исповедь, смиренно угрожая, чтобы вырвать у богослова позволение сознательно грешить. Когда-нибудь кто-нибудь напишет (если найдет в себе мужество) поразительную историю низости казуиста, который хочет сохранить себе своего покаянника, историю тех постыдных средств, до которых он доходил. От Наварро до Эскобара за счет жены устраиваются странные сделки. Кое-кто еще возражает. Еще несколько лет, и казуист побежден, готов на все. От Цокколи и до Лигури (1670 – 1770) он уже не защищает более природы.

Как известно, на шабаше дьявол имел два лица, одно – угрожающее, другое – смехотворное. Теперь, когда ему нечего делать с последним, он отдает его великодушно казуисту.

С удовольствием видит Сатана, что находит своих приверженцев среди почтенных лиц, в почтенных семьях, руководимых церковью[8]8
  В XVII в. бесплодие становится все более обычным явлением, особенно в хорошо поставленных семьях, строго следовавших советам исповедников. Возьмите даже янсенистов. Проследите историю семейства Арно. Число членов семьи все сокращается, сначала 20, потом 15 детей, потом ни одного ребенка. Угасал ли этот энергичный род смешавшийся с крепким родом Кольберов от истощения? Нет! Он сокращал потомство, чтобы создать единого сына, богача, сеньора и министра.


[Закрыть]
. Светская дама, поддерживающая свой дом модным источником существования, прибыльным адюльтером, смеется над благоразумием и смело следует природе. Благочестивая семья, напротив, подчиняется только иезуиту. Желая сохранить, сосредоточить в одних руках состояние, желая единственному сыну оставить богатое наследство, она вступает на кривой путь нового спиритуалистического учения. Под сенью налоя, в атмосфере тайны самая гордая женщина забывается, следует учению Молиноса: «Мы призваны здесь, на земле, страдать! Благочестивая безучастность в конце концов услаждает и усыпляет... Погружаешься в ничто. В смерть? Нет, не совсем. Не вмешиваясь, не отвечая за происходящее, воспринимаешь только смутное и слабое эхо. То словно чудесный дар Благодати, особенно сладкий в момент пониженности, когда исчезает воля!»

Какая удивительная глубина мысли! Бедный Сатана! Тебя превзошли. Смирись, благоговей и признай своих сыновей.

***

Врачи, которые в еще большей степени его законные сыновья, которые родились от простонародного эмпиризма, именуемого колдовством, они, его любимцы, которым он оставил свое лучшее наследство, вспоминают об этом неохотно. Они неблагодарны по отношению к ведьме, которая подготовила им путь.

Даже больше. Ему, отцу и творцу, развенчанному царю, они наносят еще несколько страшных ударов. «И ты мой сын». Они дают против него в руки остряков и насмешников жестокое оружие. Уже в XVI в. смеялись над духом, который во все века, от сивиллы до ведьмы, возбуждал и наполнял собою женщину, доказывали, что он не дьявол, не Бог, а, как выражались в средние века,– «князь воздуха». Сатана – только болезнь!

Одержимость, в свою очередь, не что иное, как результат затворнической, сидячей, скучной, неестественной монастырской жизни. Медики называли физическими бурями тех 6500 чертей, которые вселились в Мадлену (в деле Гоффриди), те легионы, которые сражались в теле раздраженных монахинь Лудена и Лувье. «Если Эол потрясает всю землю,– говорил Ивелен,– почему не может он потрясти тело девушки?» А хирург, исследовавший Кадьер (читатель сейчас с ней познакомится), холодно заявляет: Просто бешенство матки».

«Странное падение! Перед простыми средствами, перед заклинаниями а 1а Мольер ужели испарится и исчезнет побежденный, сбитый с толку ужас средневековья?

Это значило бы сузить вопрос. Сатана все же нечто большее Врачи не замечают ни его возвышенности, ни его низменности, ни его великолепного бунта в науке, ни странных компромиссов между благочестивой интригой и нравственной нечистоплотностью, которые он себе позволяет в начале XVIII в., соединяя в одном лице Приапа и Тартюфа.

***

Мы все говорим, что знаем XVIII столетие, и, однако, никто не может указать существенную черту, которая его характеризовала бы.

Чем более цивилизованным и просвещенным было это столетие, его поверхность, чем более залиты светом были его верхние этажи, тем герметичнее внизу замыкалась обширная область церковного мира, мира монастырей, легковерных женщин, болезненных и всему готовых поверить. В ожидании Калиостро, Месмера и магнетизеров, которые появятся в конце века, немало священников продолжают эксплуатировать умершее колдовство. Они то и дело говорят о случаях околдования, распространяя кругом страх, берутся изгонять беса непристойными заклинаниями. Многие из них разыгрывают колдунов, прекрасно зная, что ничем не рискуют, что их уже не сожгут. Они чувствуют себя в безопасности в мягкой атмосфере терпимости, которую проповедуют философы, и легкомыслия великих остряков и насмешников, убежденных, что все кончилось, раз люди смеются.

Именно потому, что люди смеются, эти работники мрака идут своей дорогой и не боятся. Дух нового времени воплощен в регенте, благодушном скептике. Он пробивается наружу в персидских письмах, во всемогущем журналисте, в славе своего века, в Вольтере. Когда льется человеческая кровь, то каждая фибра в нем протестует. Все остальное вызывает в нем смех. Постепенно правилом светской публики становятся слова: «Ничего не карать, надо всем смеяться».

Терпимость позволяет кардиналу Тенсену быть публично мужем собственной сестры. Та же терпимость гарантирует исповедникам спокойное обладание монахинями: они преспокойно признают беременность, признают законность родившихся детей. Эта терпимость извиняет отца Аполлинария, накрытого во время непристойного заклинания бесов, а галантный иезуит Ковриньи, кумир всех провинциальных монастырей, искупляет свои любовные приключения тем, что его отзывают в Париж, то есть повышением.

Не иное наказание постигло и знаменитого иезуита Жирара. Он заслужил виселицу, а был осыпан почестями, умер в славе святого. Это самое любопытное дело XVIII в. Оно позволяет нащупать самые сокровенные методы времени, уяснить себе грубое сочетание самых противоположных махинаций.

Опасные нежности «Песни песней» служили, как всегда, прелюдией. Продолжением явилась Мария Алакок, свадьба кровавых сердец, приправленная болезненной сладостью Молиноса. Жирар присоединил сюда дьявольщину и ужасы колдовства. Он был заодно и дьяволом и заклинателем дьявола.

Несчастная, которую он погубил самым варварским образом, не только не добилась справедливого суда, а была затравлена насмерть. Она исчезла, вероятно, заточенная на основании lettre de cachet, была заживо похоронена.

X. Отец Жирар и Екатерина Кадьер. 1730

Иезуитам не везло.

Так хорошо устроившись в Версале, господа при дворе, они не пользовались у Бога никаким кредитом. Ни одного чуда! Янсенисты – те, по крайней мере, были богаты трогательными легендами. Бесчисленное множество больных, слабых, хромых, паралитиков находили на могиле диакона Пари временное исцеление. Несчастный народ, разбитый ужасными бичами (первым из которых был великий король, потом регентство и система, сделавшие стольких нищими), приходил умолять о спасении к добродетельному глупцу, к человеку святому, несмотря на его смешные стороны. Да и можно ли смеяться! Жизнь его была скорее трогательна, чем смешна. Нет ничего удивительного, если добрые люди, взволнованные на могиле благодетеля, вдруг забывали о своих болезнях. Если исцеление было лишь временным, что за беда! Зато осуществилось чудо – чудо, сотворенное благочестием, добрым сердцем, признательностью. Впоследствии к этим странным народным сценам присосутся плуты – тогда (1728) от них еще веяло чистотой.

Иезуиты отдали бы все, чтобы иметь хоть одно из этих маленьких чудес, которые они отрицали. Вот уже пятьдесят лет, как они работали над тем, чтобы разукрасить баснями и сказочками свою легенду о Сакре-Кер, историю Марии Алакок. Вот уже двадцать пять или тридцать лет они пытались уверить публику, что их собрат Жозеф II (в качестве французского короля), не довольствовавшийся лечением золотушных, после своей смерти заставлял немых говорить, хромых ходить, косых глядеть прямо.

Исцеленные косили еще больше, а та, которая играла роль немой, оказалась к несчастью, явной мошенницей, уличенной в краже. Она скиталась по провинции, исцелялась во всех часовнях, известных своими святыми, везде собирала милостыню и потом сызнова начинала ту же историю в другом месте. На юге было легче заручиться чудом. Там женщины более нервны, легче приходят в экзальтацию, способны стать сомнамбулами, стигматизированными и т. д.

В Марселе иезуиты имели своего епископа Бельзенса, человека мужественного, прославившегося во время великой чумы, но легковерного и ограниченного, под защитой которого можно было отважиться на многое. Рядом с ним они поставили иезуита из Франшконте, человека неглупого. Отличаясь суровой внешностью, он недурно умел проповедовать в цветистом, немного светском духе, который так любят дамы. То был настоящий иезуит, который мог выдвинуться двумя путями – при помощи женских интриг или же при помощи santissimo. За Жирара – так гласило его имя – не говорили ни возраст, ни внешность. То был 47-летний человек, высокий, худой, производивший впечатление расслабленного. Он был немного глуховат, грязен и постоянно плевался. Долгое время, до 37 лет, он был преподавателем, и у него сохранились некоторые замашки и вкусы семинарии. Последние десять лет, после великой чумы, он был исповедником монахинь и имел на них большое влияние, посвящая их в столь противоположную темпераменту провансалок доктрину и дисциплину мистической смерти, абсолютной пассивности, совершеннейшего самозабвения. Страшное событие (чума) понизило мужество, обессилило сердца, повергло людей в болезненную томность. Марсельские кармелитки, руководимые Жираром, шли очень далеко в этом мистицизме. Во главе их стояла некая сестра Ремюза, слывшая святой.

Несмотря на такой успех или, быть может, ввиду такого успеха, иезуиты удалили Жирара из Марселя. Они хотели воспользоваться им, чтобы поднять свой монастырь в Тулоне, весьма в этом нуждавшийся. Великолепное учреждение Кольбера – семинария флотских священников – было передано в руки иезуитов, чтобы очистить молодых священников от лазаристского направления, под влиянием которого они почти везде находились. Оба назначенных туда иезуита оказались малоспособными. Один был глуп, другой (отец Сабатье), несмотря на свой возраст,– человеком, чрезмерно увлекающимся. В нем жил дерзкий дух нашего старого флота, и он ни в чем не соблюдал меры. В Тулоне его обвиняли не в том, что у него есть любовница, да еще замужняя женщина, а в том, что он так дерзко и оскорбительно выставляет свою связь напоказ, что приводил в отчаяние мужа. Он вел себя так, чтобы муж понял свой позор, чтобы он чувствовал все его уколы. Дело зашло так далеко, что несчастный муж умер с горя.

Впрочем, соперники иезуитов вели себя еще скандальнее. Обсерванты, руководившие клариссами (или клернетками) Олиуля, публично содержали любовниц и – точно этого было еще мало – не щадили и юных пансионерок. Отец-привратник, некий Обани, изнасиловал тринадцатилетнюю пансионерку и спасся от преследовании ее родственников в Марселе.

Жирар, назначенный директором семинарии, скоро вернул благодаря своей внешней строгости и несомненной ловкости иезуитам их престиж над скомпрометированным монашеским орденом, а также над приходскими священниками, малообразованными и чрезвычайно вульгарными.

Здесь, в стране, где мужчины грубы и резки, женщины умеют ценить степенность северян и благодарны им за то, что они говорят на языке аристократичном и официальном, по-французски.

Жирар, прибыв в Тулон, уже заранее хорошо знал почву, на которую ступает. Здесь он уже имел союзницу в лице некоей Гиоль, иногда наезжавшей в Марсель, где одна из ее дочерей была кармелиткой. Гиоль, жена мелкого столяра, всецело отдала себя в его распоряжение, больше даже, чем он сам желал. Она была уже немолода (ей было 47 лет), обладала крайне пылким темпераментом, была извращена и способна на все, готова оказать ему какие угодно услуги, что бы он ни делал, кем бы он ни был, преступником или святым.

Кроме дочери, бывшей в Марселе кармелиткой, Гиоль имела еще дочь, которая была послушницей в монастыре Урсулинок в Тулоне. Урсулинки, занимавшиеся воспитанием, являлись повсюду как бы центром: их приемная, посещаемая матерями воспитанниц, была посредником между монастырем и светом. У них и благодаря им Жирар познакомился с городскими дамами, между прочим, с сорокалетней незамужней женщиной – мадемуазель Гравье, дочерью прежнего королевского подрядчика. Двоюродная сестра этой дамы, Ребуль, дочь владельца барки, ее единственная наследница, ходила за ней повсюду, как тень, и хотя ей было почти столько же лет (35), она все же надеялась наследовать ей.

Около этих двух дам собрался постепенно маленький кружок поклонниц Жирара, которые и выбрали его своим духовником. Иногда в кружке появлялись и молодые девушки как, например, мадемуазель Кадьер, дочь купца, белошвейка Ложье, дочь перевозчика Батарелль. Здесь читались благочестивые книги, иногда устраивались маленькие полдники. Ничто, однако, так не интересовало этих дам, как некоторые письма, в которых говорилось о чудесах и экстазах сестры Ремюза, тогда еще живой (умерла в феврале 1730). Какая слава для Жирара, вознесшего ее так высоко! Женщины читали, плакали, захлебывались от восторга. И чтобы понравиться своей родственнице, Ребуль иногда уже тогда впадала в странное состояние, прибегая к известному приему затыкать нос, чтобы слегка задохнуться.

***

Из всех этих женщин и девушек наименее легкомысленной была, несомненно, Екатерина Кадьер, хрупкое и болезненное 17-летнее существо, всецело занятое благочестивыми упражнениями и делами, с лицом исхудалым и бледным, указывавшим на то, что, несмотря на юный возраст, она сильнее остальных испытала на себе великие невзгоды времени, истерзавшие Прованс и Тулон.

Оно и понятно.

Она родилась в ужасный, голодный 1709 год, а когда стала девушкой, пережила страшную чуму. Казалось, оба эти события наложили на нее свой отпечаток. Она стояла немного в стороне от жизни, даже по ту сторону жизни.

То был настоящий печальный цветок, распустившийся в тогдашнем печальном Тулоне. Чтобы понять ее, необходимо вспомнить, что тогда представлял этот город.

Тулон не более как проход, место загрузки, вход в огромный порт и гигантский арсенал. Путешественник обращает внимание только на них и не видит самого города. И однако, это город, и притом древний. В нем жили пришлые чиновники и истинные тулонцы, недолюбливавшие тех, завидовавшие им и часто возмущавшиеся их высокомерием. И все это теснилось в темных улицах города, почти задыхавшегося тогда в узком поясе укреплений. Оригинальность маленького темного города состоит как раз в том, что он находится между двумя океанами света, между чудесным зеркалом рейда и величественным амфитеатром серых, лысых гор, в полдень ослепляющих глаза. Тем темнее кажутся улицы. Те, которые не ведут прямо к порту и не получают от него немного света, погружены в любое время дня во мрак. Грязные проходы и маленькие плохо обставленные лавки, невидимые для того, кто приходит сюда со света, – таков общий вид города. Он состоит из лабиринта маленьких улиц, где много церквей, много старых монастырей, превращенных в казармы. По улицам текут бурными потоками ручьи, загрязненные всякими нечистотами. Почти незаметно движение воздуха, и, несмотря на сухой климат, здесь очень сыро.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю