Текст книги "Мастера мозаики"
Автор книги: Жорж Санд
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
V
В тот же вечер, около полуночи, угрюмый и как никогда озабоченный Боцца, которому прискучила любовь, прискучила работа, прискучила жизнь, шел большими шагами по пустынному берегу. Надвигалась гроза, поднялся ветер, волна била о мраморную набережную, и, казалось, таинственные голоса нашептывали слова ненависти и проклятья под мрачными сводами старого дворца.
И вдруг он столкнулся с человеком, тяжелые шаги которого далеко были слышны вокруг, но не могли вывести Боцца из задумчивости. При свете фонаря, привязанного к якорному причалу, Боцца и ночной прохожий узнали друг друга и, став лицом к лицу, смерили друг друга взглядом.
Бартоломео, подумав, что встречный задумал дурное, схватился за стилет; но, против ожидания, Винченцо Бьянкини (ибо это был он), учтиво приложил руку к берету и подошел ближе.
Винченцо, под стать своему брату Доминику, был силен и злобен. Но внешность у него была не такая грубая, и он умел выказать довольно хорошие манеры, хотя был дурно воспитан. Был он невероятно хитер, привык ко лжи, ибо ему приходилось отбиваться от позорящих его обвинений перед Советом Десяти [21]21
Совет Десяти был учрежден в XIV веке для тайного надзора за должностными лицами Венецианской республики и жизнью всего населения вообще.
[Закрыть], и, несомненно, из всех трех Бьянкини Винченцо был всех опаснее.
– Мессер Бартоломео, – сказал он, – я возвращаюсь оттуда, где думал вас встретить, и очень рад, что вы не любопытны и не проскользнули туда украдкой, как я.
– Не понимаю, что вы хотите этим сказать, мессер Винченцо, – ответил Боцца с поклоном и попытался пройти.
Винченцо пошел рядом, в ногу с Боцца, будто не замечая, что юноша хочет от него отделаться.
– Вы, конечно, знаете, – продолжал Бьянкини, – что основатели нового сообщества только что собрались обсудить его устав и правила приема.
– Возможно, – ответил Бартоломео. – Меня это мало касается, мессер Бьянкини: я не принадлежу к золотой молодежи.
– Но вы человек порядочный, поэтому я и рад, что вас не было в числе участников этого великолепного сборища.
– Что вы хотите этим сказать? – спросил Боцца останавливаясь.
– Хочу сказать, любезный Бартоломео, – ответил Винченцо, – что, были бы вы там, все приняло бы иной оборот и, вероятно, было б больше шума. Впрочем, хорошо, что все обошлось, ибо не стоит ввязываться в такое опасное дело…
– Ну расскажите, пожалуйста, обо всем, мессер, – проговорил нетерпеливо Боцца. – Произошло что-нибудь затрагивающее мою честь?
– Э, да не то чтобы лично вас, но вы, пожалуй, получили оскорбление за всех. Вот что произошло. Вам известно, что создается новое «Веселое братство» по образцу всех других таких же сообществ: его члены выбираются из различных корпораций, состязающихся в богатстве и талантах. В это сообщество решено принимать всех членов корпораций мастеров стеклянных изделий, тех, кто пожелает, – конечно, тех, кто побогаче и так падок до удовольствия, что захотят, чтобы их приняли. Зодчие и стекольщики, литейщики и мастера мозаики, словом все цехи, участвующие в реставрации базилики, должны выставить своих соискателей на участие в «Веселом братстве». Дело было решено, оставалось только записать имена соискателей. И основатели сообщества во главе с мессером Валерио Дзуккато, вашим мастером, для этого вскоре и собрались. Но представьте себе, этот художник, пользующийся всеобщей любовью благодаря своему приятному нраву и общительности, выказал полнейшее презрение к большинству тех, кого предполагали принять! Право же, он стал корчить из себя вельможу, сенатора. Он объявил, что тот, кто не получил звания мастера в каком-либо ремесле, веселиться вместе с ним не достоин. Его осыпали упреками, многие даже отважились сказать, что у иных подмастерьев больше и сбережений и таланта и, следовательно, больше денег и заслуг, чем у мастеров. Он и слушать не захотел и выразил свое мнение в недостойных и грубых словах, нанося всем оскорбления. В эту минуту я был вблизи от него – он-то меня не видел. Слышу, кто-то ему говорит: «Если вы своего добьетесь, неужели вы не пожалеете о Боцца, о добром вашем товарище, – он так хорошо работает, так хорошо себя ведет и так предан и вам и вашему брату?» – «Если мой подмастерье будет принят в «Веселое братство», – ответил мессер Валерио, – я не вступлю в него». И все же мнение большинства одержало верх, и подмастерья будут приняты, если, конечно, «Веселое братство» сочтет, что они достойны стать мастерами – каждый в своем ремесле.
Боцца промолчал, но Винченцо Бьянкини, пристально наблюдавший за ним, понял по тому, как он быстро зашагал по мостовой, как судорожно сжал руку под плащом, что он очень раздосадован. Однако Бартоломео сдержался, ибо не совсем поверил словам Бьянкини. Но Бьянкини решил разбередить его раны и добавил развязным тоном:
– Да и жаль, что такой благовоспитанный и славный юноша заважничал. Сбился, бедняга, с пути из-за знакомства с патрициями. Для художника пагубно водиться с людьми более высокого звания.
– Нет звания выше звания художника! – с раздражением ответил юный подмастерье. – Если Валерио почитает что-нибудь больше, чем свое ремесло, он не достоин называться мастером.
– Глупое тщеславие, – бесстрастно продолжал Бьянкини, – болезнь всей семьи. Себастьяно Дзуккато презирает своих детей, потому что он живописец, а они – мастера мозаики. Старший сын, Франческо, первейший мастер своего дела, презирает своего брата потому, что тот мастер второстепенный, а тот, в свою очередь, презирает своего подмастерья…
– Не говорите, что он меня презирает, мессер, – произнес Боцца глухим голосом. – Не смеет он меня презирать! Не говорите, что меня презирают, ибо, клянусь кровью Христовой, я вам докажу обратное.
– Если вас презирает глупец, – отвечал Бьянкини со спокойствием лицемера, – презрение это послужит к вашей славе. Есть люди, чье уважение оскорбительно.
– Валерио совсем не так ко мне относится, – возразил Боцца, стараясь бороться с наветами, терзавшими его сердце.
– Надеюсь, – сказал Винченцо. – Однако я не знаю, что он сболтнул о вас человеку, который произнес ваше имя, ибо он говорил ему что-то на ухо. Но я-то понял, о ком шел разговор: Валерио надвинул берет на глаза и поднял ворот плаща до ушей – передразнивал, поднимал вас на смех. При этом он хмурил брови и подражал вашему излюбленному жесту, а тот, кому он нашептывал свои остроты, хохотал до упаду.
– А кто же позволил себе смеяться? – воскликнул Боцца и, невольно надвинув на глаза берет, сжал кулак и приложил его к груди – этот жест, по словам Бьянкини, Валерио и сделал предметом насмешек.
– Честное слово, не могу сказать, – ответил Винченцо, – мне не было видно его лицо – как всегда, вокруг Валерио собралось множество слушателей, падких до его шуток. Когда мне удалось пробраться сквозь толпу, Валерио уже говорил о чем-то ином с другим своим знакомцем, но все вокруг него еще хохотали.
– Что ж, хорошо, мессер Винченцо, – произнес молодой человек, оскорбленный до глубины души, – благодарю вас за то, что вы мне обо всем рассказали. При случае я не останусь в долгу.
С этими словами Боцца ускорил шаг, и Бьянкини некоторое время провожал взглядом черное перо, бившееся под порывами буйного ветра. Затем он потерял перо из виду и, поздравляя себя с тем, что сразу попал в уязвимое место, еще долго стоял неподвижно на берегу у пенистых волн, поглощенный своими злобными думами и преступными замыслами.
VI
Солнце едва начинало золотить верхушки серебристых куполов собора святого Марка и гондольеры Большого канала еще спали, расположившись на берегу вокруг колонны Льва [22]22
Колонна Льва – колонна, увенчанная изображением крылатого льва святого Марка – эмблемой Венецианской республики.
[Закрыть]когда базилика уже наполнилась рабочими. Ученики пришли первыми; они расставляли лестницы, разбирали куски смальты, растирали мастику, – при этом пели, свистели, громко переговаривались, не обращая внимания на доброго отца Альберто, который осыпал сорванцов гневными упреками и тщетно старался напомнить им о святости места и присутствии господа бога.
Увещания священника, мастера мозаики, не производили большого действия под главным куполом, где работали ученики братьев Дзуккато, но он мог, по крайней мере, хоть вволю изливать свое негодование и тешить свою совесть длинными и суровыми наставлениями. Никто его не прерывал грубыми окриками и оскорбительным смехом, ибо веселые, живые, неугомонные подмастерья, под стать своему учителю Валерио, отличались, как и он, мягкостью характера, добротой и почитали старость и добродетели. Но совсем иначе обстояло в часовне святого Исидора, где братья Бьянкини, окруженные своими наглыми и беспутными учениками, поддерживали порядок лишь с помощью яростного рычания и страшных угроз. Когда до ушей Альберто донеслась непристойная песня, он перекрестился и выразил свою скорбь в негромких восклицаниях и глубоких вздохах. Когда же, заглушая грубые окрики и брань, которыми Бьянкини осыпали своих подмастерьев, под гулкими сводами базилики прогремел грозный голос Доминика Рыжего, бедняга Альберто одной рукой заткнул уши, а другой, чтобы не упасть, ухватился за перекладину лестницы.
В этот день мастера мозаики пришли спозаранок и принялись за работу почти одновременно с подмастерьями. Праздник святого Марка приближался, и уже было назначено торжественное открытие базилики, совсем восстановленной и украшенной новыми картинами величайших живописцев эпохи. Наконец-то, после десяти – двадцати лет, их усердная работа получит всенародную оценку; причем, как говорили, тут уже не будут принимать во внимание ни слова покровителей, ни коварные наветы соперников. Знаменательный день приближался для всех, кто тут работал, начиная от первейшего из всех прославленных художников и кончая последним маляром; от зодчего с его вдохновенными замыслами до послушного подручного, который дробит камень и замешивает известковый раствор. Итак, соперничество, зависть, радостное ожидание или же мрачные опасения, жажда славы и корыстолюбие, благородные и дурные страсти, живущие на всех ступенях искусства и ремесла, – все это волновало людей, работавших под куполами, гудевшими от слитного шума. Тут раздавалась брань, там – веселая песенка, а подальше – острое словцо; наверху постукивает молоток, внизу лопатки каменщиков подчищают грунт для мозаики и слышится глухой, протяжный шум. Из корзин на каменный пол потоками рубинов и изумрудов высыпаются смальтовые кусочки, и слышится какой-то хрустально чистый, певучий звон, и тут же – невыносимый скрип скребка по карнизу и, наконец, пронзительный, нестерпимый визг пилы, распиливающей мрамор, не говоря уж о гнусавых голосах, читающих молитвы на малых мессах, что, несмотря на оглушительный шум, служатся в часовнях, о невозмутимом перезвоне часов, о гуле качающихся колоколов и крике домашних животных – ему с редкостным умением подражают мальчишки-подмастерья, лишь ради того, чтобы отец Альберто, вечно попадающийся на удочку, вдруг повернул голову и отвлекся от работы, к которой он ни за что вновь не приступит, пока не осенит себя крестом.
Ученики братьев Дзуккато придумывали не такие грубые забавы, как ученики братьев Бьянкини, но были не менее шумливы. Франческо редко призывал сорванцов к тишине. Трудолюбивый и мечтательный, художник был так поглощен своей работой, что и не слышал, как шумят его неугомонные питомцы; если же работа спорилась, он и вовсе не мешал веселью, которое так нравилось и одушевляло Валерио. А Валерио действительно был кумиром своих подмастерьев. Хотя он без устали их подстегивал и часто, вспылив, бранил и высмеивал, в глубине души он любил их, как своих братьев, и его неизменно веселое расположение духа придавало бодрость уставшим. Он рассказывал им забавные истории, и каждый день всё новые; каждый день он пел им песенку еще смешнее, чем накануне. Если он замечал, что какой-нибудь ветрогон допускал ошибку и не сознавался в ней из самолюбия или настаивал на ней по незнанию, Валерио, на потеху всей мастерской, поднимал его на смех и кистью размалевывал ему лицо. Но, если хороший ученик искренне огорчался или втайне стыдился своей невольной оплошности, учитель подходил к нему, брал инструмент и вмиг исправлял ошибку, подбадривая ученика ласковыми словами, или не говорил ни слова, чтобы не привлечь внимания остальных к товарищу, и без того униженному. Все любили и уважали Франческо Дзуккато, Валерио же вся школа боготворила, и ученики в угоду ему готовы были броситься с купола собора святого Марка на мостовую.
Один только Бартоломео Боцца, всегда замкнутый и молчаливый, не разделял ни общего веселья, ни восторженного отношения к Валерио. Франческо очень ценил его тщательную, основательную работу и строгую нравственность. Его грустная мечтательность нравилась Франческо, и ему отрадно было думать, что угрюмому, скрытному юноше предстоит большое будущее. Валерио Дзуккато не нравился нрав Бартоломео, но по природе своей он был так благожелателен, что приписывал ученику все душевные качества, которыми был наделен сам.
В тот день Боцца, обыкновенно являвшийся на работу раньше всех подмастерьев, пришел спустя час после восхода солнца. Был он бледен и как-то особенно небрежно одет. Таким молчаливым его еще не видели. Он так и не сомкнул глаз. Всю ночь напролет он блуждал как неприкаянный по кривым и глухим улицам. Прямые пряди волос разметались по его ввалившимся щекам, борода спуталась и торчала, как щетина. Черное перо сломалось во время грозы. Он молча надел передник и, взяв инструменты, стал рядом с Валерио, набиравшим гирлянду из цветов на своде.
Франческо отлично видел, что Боцца пришел с опозданием, но ученик был всегда так аккуратен, что учитель не стал делать ему замечание за проступок, первый за три года учения.
Валерио же со свойственной ему откровенностью, полный теплого участия, с удивлением осмотрел его с головы до ног и не задумываясь спросил:;
– Что случилось с тобой, приятель? У тебя такой вид, будто тебя вчера похоронили. Дай-ка я потрогаю тебя за руку, удостоверюсь, не призрак ли ты!
Боцца притворился, что не слышит его слов и не замечает протянутой к нему дружеской руки.
– Не проигрался ли ты, Бартоломео? Или потерял деньги прошлой ночью? И проигрыш тебя печалит? Полно! Не принимай этого так близко к сердцу! О деньгах нечего думать – ведь ты знаешь, мой кошелек в твоем распоряжении.
Боцца не отвечал.
– Э, да, может быть, не в этом дело? Тебя обманула милая? Или ты ее разлюбил – а это еще хуже! Не беда! Нарисуй красавицу, похожую на нее, и ее нежный взор вечно будет прикован к тебе! А нет ли, случайно, у тебя врагов? Хочешь, я буду твоим секундантом на поединке? Пойдем немедля!
– Ну и вопросы, мессер Валерио! – отвечал Боцца тихо, но резко. – Или вы дошли до того, что из-за часа опоздания подвергаете допросу своих подмастерьев и требуете отчета в их поведении?
– Эге! – воскликнул удивленный Валерио. – Да ты не в духе, дружище! Надеюсь, скоро твоя вспышка пройдет и ты лучше разберешься в моих намерениях.
И он, насвистывая, тотчас же снова принялся за работу, а Боцца начал свою – медленно, с нарочитой небрежностью и неловкостью; но Валерио сделал вид, что ничего не замечает.
Прошло часа два, и Боцца, убедившись, что вывести из терпения Валерио не удалось, стал вдруг работать с поспешностью, – он набирал мозаику, смешивая цвета самым несуразным и странным образом.
Валерио, искоса посматривая на него, несколько мгновений следил за ним. Его удивляло упрямство Боцца. Но ничего подобного еще не случалось, и он сдержался – решил, что переделает работу подмастерья, подумав: «В конце концов, это всего лишь один потерянный день и для него и для меня». Но хотя добрый юноша и принял такое великодушное решение, хотя и делал над собой усилия, чтобы не смотреть на безобразную мозаику, которую наспех набирал Боцца, однако в резком, прерывистом скрежете лопатки подмастерья было что-то до того лихорадочное и раздражающее, что молодой художник решил пойти прогуляться. Он боялся, что Боцца в конце концов добьется своего и вспыхнет ссора.
Совесть Валерио была спокойна; ему казалось, что Боцца занемог, и он скорее сочувствовал ему, а не сердился. Смелый как лев, но терпеливый и великодушный, он сошел с помоста, надел свой черный шелковый камзол и вышел ненадолго на воздух во двор базилики, прилегающей ко Дворцу дожей, одному из самых дивных творений зодчества в мире.
Несколько раз обойдя галереи дворца, он успокоился и решил возвратиться к работе, но, спускаясь по лестнице Гигантов [23]23
Лестница Гигантов так была названа потому, что ее площадка украшена двумя колоссальными статуями Марса и Нептуна (в знак могущества Венецианской республики на суше и на море), созданными в 1554–1567 годах знаменитым итальянским скульптором Сансовино. На этой площадке происходило коронование дожей.
[Закрыть], внезапно столкнулся лицом к лицу с Боцца. Дело в том, что чувство раздражения, которое испытывал Валерио, стараясь подавить гнев, терзало и Боцца, который тщетно пытался разжечь злобу своего соперника. Когда Валерио удалился, желая прекратить обоюдную мучительную пытку, Боцца пришел в ярость и потерял самообладание. Ему казалось, что ждет он Валерио не минуты, а целые века. И вдруг под влиянием непреодолимой ненависти он бросился вслед за Валерио и настиг его на том месте, где под ударом топора покатилась голова Марино Фальеро [24]24
Марино Фальеро (1274–1355) – дож Венеции, возглавивший заговор против аристократической верхушки республики; был казнен на лестнице, получившей впоследствии название лестницы Гигантов.
[Закрыть]двести лет назад. Увидев Боцца, Валерио вскипел, и оба молодых художника несколько секунд простояли в нерешительности со сверкающими взорами, нетерпеливо ожидая вызова противника, – так два разъяренных дога глухо рычат, стоя с налитыми кровью глазами и взъерошенными хребтами, прежде чем броситься друг на друга.
VII
Хоть и грубы были уловки Винченцо Бьянкини, но прирожденная наблюдательность и превосходное знание людских слабостей и пороков служили ему лучше, чем другим благородные душевные качества. Он питал глубокое и неискоренимое презрение ко всему роду человеческому. Отрицая совесть, он ненавидел всех себе подобных; он не отступал ни перед чем, лишь бы повредить людям, и никогда не принимал в расчет, что возможны и добрые побуждения. Его черные замыслы почти всегда осуществлялись; но, надо правду сказать, – как ветер во время грозы ломает лишь те деревья, в которых начинают иссякать соки, а ствол – терять силу и гибкость, – так злобные козни Бьянкини одолевали лишь сердца, скупо наделенные чувством любви, этой жизненной силы, порывы которой заглушались неистовыми вспышками дурных страстей. Винченцо был трусом и не нападал на людей, сильных духом и полных благородства. Итак, он знал только дурные стороны жизни и благодаря этому прискорбному опыту дерзко вел двойную игру.
Он посмел сочинить такую грубую ложь для Боцца, полагая, что юноша, по натуре недоверчивый и скрытный, никогда не станет и пытаться что-нибудь выяснить. Боцца не любил лицемерить, но терпеть не мог откровенничать. Его больным местом было непомерное самолюбие, всегда уязвленное, всегда растравленное. Бьянкини хорошо знал также, что все усилия воли Боцца направлены на то, чтобы скрыть эту глубокую рану, и из страха выдать себя он неразговорчив, не способен на душевные порывы, противится всяким объяснениям, которые, быть может, заставили бы его раскрыть свою душу. Иногда Бартоломео кое-что поверял Франческо лишь оттого, что, видя печальную задумчивость учителя, воображал, будто тот терзается тем же душевным недугом, и опасался его меньше других. Но Боцца ошибался: недуг Франческо при тех же внешних проявлениях был совсем иным. Не понимая Валерио, Боцца относился к нему недоверчиво. Он был убежден, что наивная беспечность молодого художника – просто-напросто вечное притворство, необходимое, чтобы приобрести друзей и сообщников и пробить себе путь благодаря покровительству людей высокопоставленных. Этим заблуждением Боцца и воспользовался Бьянкини.
Очутившись рядом с Валерио, Боцца, хотя он и не был трусом, растерялся. Желание упрекнуть Валерио за вчерашнюю выходку, о которой рассказал Бьянкини, вдруг исчезло; теперь он боялся, что покажет, как мальчишеский поступок Валерио уязвил его гордость. Он вдруг понял, что из истинного чувства собственного достоинства должен был пренебречь таким оскорблением или, по крайней мере, притвориться, что пренебрегает. Он внезапно подавил гнев и, затаив его в глубине души, снова принял холодный и презрительный вид.
Валерио, удивленный переменой выражения его лица, первый нарушил молчание, спросив, что он хочет ему сказать.
– Хочу сказать, мессер, – ответил Боцца, – чтобы вы искали себе другого подмастерье. Я ухожу из вашей мастерской.
– Почему? – воскликнул Валерио с искренним недоумением.
– Да потому, что мне так хочется, – произнес Боцца, – и больше не спрашивайте.
– Значит, сообщив мне об этом так внезапно, вы намерены оскорбить меня?
– Нисколько, мессер, – ответил Боцца ледяным тоном.
– В таком случае, – сказал Валерио, с огромным усилием сдерживая гнев, – вы должны во имя дружбы, которую я всегда вам выказывал, поведать мне, что заставляет вас уйти.
– О дружбе не может быть и речи, мессер, – заметил Боцца с язвительной усмешкой. – Таким словом бросаться не следует, да и такому чувству нет места между нами.
– Вероятно, вы ни к кому и не питали этого чувства, – возразил Валерио, задетый за живое, – зато я питал к вам искреннюю дружбу и так часто ее доказывал, что отрицать это вы не можете.
– Да, конечно, – с издевкой произнес Боцца, – такие доказательства забыть нелегко.
Удивленный Валерио пристально посмотрел на него: он не мог поверить, что на свете бывает столько злобы; не хотел понимать язык ненависти.
– Бартоломео, – промолвил он, беря его за руку и уводя в галерею, – что у тебя на душе? Может быть, я невольно обидел тебя? Если так, клянусь честью, обидел нечаянно. И я докажу тебе это, только скажи, в чем же дело.
Столько правдивости было в тоне молодого художника, что его ученик разгадал хитрость Бьянкини, сыгравшего на его легковерии; но в то же время ему больше чем когда-либо захотелось скрыть свою чрезмерную обидчивость, а при мысли о собственном малодушии ему показалась особенно оскорбительной благородная искренность Валерио. Сердце Бартоломео, замкнувшееся для любви, не испытывало потребности отвечать на такие порывы. «Если Бьянкини солгал, – подумал он, – если Валерио и не выказал ко мне презрения в тот раз, все равно он всегда презирал меня и даже сейчас презирает, милостиво предлагая дружбу и прощая мой проступок. Но раз я уже начал, надо стоять на своем». Товарищеские отношения с братьями Дзуккато уже давно тяготили Боцца, уже давно он стремился их порвать.
– Вы никогда не оскорбляли меня, мессер, – ответил он холодно. – Если бы вы оскорбили меня, я бы не только вас покинул, а потребовал удовлетворения.
– Так я готов, черт возьми, дать тебе его, если ты настаиваешь, – воскликнул Валерио, отлично понимая, что подмастерье что-то утаивает.
– Не об этом идет речь, мессер. И, желая доказать вам, что я не ищу ссоры и, во всяком случае, не из трусости ее избегаю, я вам открою одну из причин, побудившую меня оставить вас, – она вам не очень-то понравится.
– Непременно скажи, – проговорил Валерио, – всегда нужно говорить правду.
– Скажу, маэстро, – продолжал Боцца, стараясь говорить самым высокомерным, самым оскорбительным тоном, на какой только он был способен. – Все дело тут в искусстве, и ничего более. Вас это, вероятно, рассмешит – ведь вы презираете искусство, – но я не признаю ничего иного на свете и должен признаться, что готов пожертвовать самыми приятными знакомствами, чтобы добиться успеха и получить звание мастера.
– За это и порицать нельзя, – сказал Валерио, – но разве я препятствую твоему успеху? Разве я пренебрегал занятиями с тобой, заставлял тебя выполнять черную работу в школе, как обычно делают мастера, или не признавал тебя как художника? Разве я не предоставлял тебе все возможности совершенствоваться, не доверял тебе увлекательные сложные работы и не показывал лучший способ набора мозаики с таким рвением, будто ты мне родной брат?
– Не отрицаю, вы обязательны, – отвечал Боцца. – Но, пускай я покажусь вам несколько тщеславным, я вынужден вам признаться, маэстро, что ваш способ работы – по вашему мнению самый лучший – меня нисколько не удовлетворяет. Я не только стремлюсь стать первым в искусстве мозаики, но хочу развить это искусство, в наших руках такое несовершенное, и знаю, это будет подлинное откровение. Так вот, позвольте же мне избавиться от вашей методы и следовать своей. Так мне приказывает внутренний голос, – очевидно, мне предназначена лучшая доля, не буду я следовать по стопам других. Если я потерплю неудачу, не жалейте меня, если добьюсь успеха, знайте – я, в свою очередь, не откажу вам ни в помощи, ни в советах.
Валерио, не догадываясь – настолько сам он был лишен тщеславия, – что эта речь заранее придумана с единственным намерением посильнее уязвить его, с трудом удержался от смеха. Он часто замечал, как непомерно самолюбив Боцца, и на этот раз решил, что на его ученика нашел приступ какого-то безумия. Так он объяснил себе то смятение, в котором тот находился все утро, и, раздумывая о том, как гибельно тщеславие, какими бедами оно чревато, пожалел его и решил, что не стоит поднимать его на смех слишком уж явно.
– Раз так, любезный Бартоломео, – с улыбкой обратился он к подмастерью, – то, оставаясь среди нас, тебе было бы легче давать нам советы, а нам – их получать. Никто никогда не препятствовал твоей работе – совершенствуй же искусство мозаики, вводи свои новшества сколько тебе угодно. Если же благодаря тебе наше искусство пойдет вперед, заранее обещаю, что не буду тебе помехой, а с удовольствием воспользуюсь всеми твоими нововведениями.
Боцца понял, что Валерио подшучивает над ним, хотя и говорит учтиво. Ученик был раздосадован – хотел уязвить, а сам попал в смешное положение, – и вне себя он наговорил столько грубостей, что Валерио в конце концов потерял терпение и сказал:
– Если откровение твоего гения, любезный, – та нелепая и бездарная мозаика, над которой ты трудился, когда я ушел из базилики, то предпочитаю, чтобы искусство было отсталым в моих руках, чем так вот развивалось в твоих.
– Вижу, вижу, мессер, – возразил Боцца, раздраженный тем, что все его козни обернулись против него же. – Я одурачил вас – решил нынче утром под этим предлогом с вами расстаться. Хотелось так досадить вам, чтобы вы меня прогнали, – я пощадил вас, чтобы не обидеть самочинным уходом. Жаль, что вы не поняли благородства этого поступка. Так вот: я не желаю и часа оставаться в вашей мастерской.
– Значит, причина твоего ухода так и останется неизвестной? – спросил Валерио.
– Спрашивать о ней никто не имеет права! – отрезал Боцца.
– Я мог бы заставить вас сохранить верность своему обязательству, – заметил Валерио, – ведь вы дали подписку, что будете работать под моим руководством вплоть до праздника святого Марка. Но принуждать я не умею. Считайте себя свободным.
– Я готов, мессер, – ответил Боцца, – по вашему требованию возместить вам все убытки. Быть вам чем-нибудь обязанным – самое для меня страшное.
– Однако придется этому покориться, – сказал Валерио, отвешивая поклон, – ибо я решил ничего от вас не принимать.
Вот так и расстались учитель с учеником. Валерио посмотрел ему вслед и в волнении прошелся под аркадами. Его сердце вдруг сжалось при мысли о такой черной неблагодарности, о такой душевной черствости, и он поспешил вернуться и принялся за работу, чувствуя, что лицо его мокро от слез.
Боцца же, напротив, испытывал облегчение, почти радость. Будто с души у него упала огромная тяжесть – этой тяжестью было чувство признательности, непереносимое для гордецов. Он вообразил, что вышел победителем из былых невзгод и теперь на всех парусах несется в будущее, где ждут его независимость и слава.