Текст книги "Исповедь молодой девушки"
Автор книги: Жорж Санд
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц)
XXIV
Приступы подагры начали так сильно тревожить аббата Костеля, что он уже не мог больше приходить к нам служить обедню. Фрюманса теперь я почти не видела. Бабушка, которая всегда весьма строго относилась к исполнению религиозных обрядов и не отступала от раз принятых правил, решила, что я буду ездить в Помме с мисс Эйгер и слугой, который будет вести под уздцы лошадь Мариуса, а мы с гувернанткой будем по очереди садиться на нее, когда устанем. Мисс Эйгер безропотно подчинилась этому распоряжению, но как только она уселась на лошадь, она сразу пустила ее в галоп и, промчавшись стрелой, вернулась и предложила мне тоже прокатиться. Ошеломленная сначала неустрашимостью англичанки, я почувствовала легкую зависть, видя, как блистательно у нее это получилось, и, как только я оказалась в седле, я не стала ждать, пока слуга возьмет поводья. Я пришпорила лошадь, и Зани, уже вошедший во вкус скачки, стремглав понес меня по полям. Мне было очень страшно, но самолюбие помогло мне сохранить присутствие духа. Я не сбивала свою лошадь с толку неверными маневрами и не пугала ее криками. Я думала лишь об одном: как бы с позором не свалиться с лошади, и поэтому я совершенно не сознавала грозящей мне опасности. Когда Зани набегался вдоволь, он остановился, чтобы пощипать травку. Я потрепала его по холке и, вновь обретя уверенность, поправила поводья, и мне удалось повернуть его и спокойно возвратиться к своим спутникам.
С этого дня я стала такой же бесстрашной всадницей, как мисс Эйгер. Я никогда не потерпела бы превосходства надо мной со стороны столь неизящной особы и не собиралась выслушивать ничьих советов, кроме советов Мишеля. Ведь Мишель был наш старый слуга, бывший драгун, вполне приличный наездник и лучший человек на свете.
Уже давно, примерно года два, я не навещала Помме. Все тот же таинственный и унылый вид деревни предстал перед нами: церковь так и не поднялась из развалин, а аббат Костель сам превратился в какую-то развалину.
После обедни мы не могли уклониться от того, чтобы нанести ему визит. Мне, кроме того, не терпелось увидеть Фрюманса, который пока еще не появился. Служить обедню в присутствии мэра и дядюшки Пашукена, пятого обитателя деревни, аббату помогал пастух.
Однако Фрюманс знал о том, что мы пришли, но он хотел оказать нам не столь скромное гостеприимство, как в прошлый раз. Он сохранил свою привычку держать все в порядке и, будучи не в силах преодолеть хаос, царивший у его дяди, хотел избавить нас от неприятных минут, которые мы провели бы в той части аббатства, где жил господин Костель. Фрюманс продолжал жить под одной крышей со своим дядей, но он сделал себе из бывшей кухни и прилегающего к ней чулана просторный рабочий кабинет и небольшую спальню. Он сам побелил потемневшие стены своего помещения, приподнял пол из плиток, смастерил себе большой стол и два деревянных стула, набитых водорослями и покрытых циновками. Он насадил у дверей и окон кусты вьющихся роз и испанских жасминов, а также виноградные лозы. Нижнюю часть стен украшали цветущие каперсовые кусты, и заметим мимоходом, что это самые красивые цветы на свете. Сад был в образцовом порядке, фруктовые деревья хорошо подстрижены, хвойные – давали тень, разросшиеся мастиковые деревья образовали живую изгородь, и в калейдоскопе избранных растений перуанские и аравийские лилии служили клумбой для великолепного букета того гигантского медоцвета, который из-за разреза своих листьев называется африканским бедрецом.
– Вы видите, мадемуазель Люсьена, – сказал Фрюманс, проводя нас мимо своего цветника, – что я сделался в Бельомбре садовником. Все семена я взял у вас. Мой цветник не так богат, как ваш, но вид отсюда почти так же хорош. Перед вами расстилается такое же голубое море, а старый, заброшенный форт вон там, на самом ближнем склоне горы, не так уж портит всю картину.
И пока мисс Эйгер открывала свой портфель, чтобы поскорее сделать набросок форта, Фрюманс провел меня в свой огромный кабинет, где груда бумаг и книг уже была отодвинута на самый край стола. С другой стороны стол был покрыт грубой белой скатертью, и на глиняных тарелках красноватого этрусского оттенка лежали свежие яйца; сливки из козьего молока, хлеб и фрукты – все это было сервировано весьма изящно. Комната тоже производила приятное впечатление: никакой паутины, никаких ящериц или скорпионов, бегающих по стенам, которых я когда-то с ужасом наблюдала у священника. Старинный таган был начищен до блеска, и пол покрыт испанской циновкой, вероятно, подарком какого-нибудь друга – путешественника или купца.
Фрюманс радостно наблюдал, как я с удивлением и одобрением рассматриваю его уютную комнату, ибо он боялся чувства отвращения, некогда внушенного мне его уединенной хижиной.
– По-видимому, это Женни, – сказала я, – научила вас, как удобно устроиться в этой комнате, так же как наш садовник научил вас развести сад.
– Да, это Женни, – ответил он, – это госпожа Женни преподала мне столь хороший урок. Она заставила меня понять, что вещи, которые нас окружают, должны быть как бы символом нашей чистой совести и не раздражать своим видом. Даже живя совершенно одиноко, всегда следует быть готовым гостеприимно принять путешественника или друга, которого нам посылает небо. Сегодня для меня большой праздник, мадемуазель Люсьена; я был бы очень счастлив, если бы госпожа Женни могла прийти с вами, но вы расскажете ей, что не так уж плохо были приняты в моей пустыни. Не хотите ли вы позавтракать и не должен ли я сообщить вашей гувернантке, что вы голодны? У меня тут есть для нее чай. Я вспомнил, что англичанки не могут жить без чаю.
– Если у вас есть чай, – сказала я, – то это единственное, что она у вас высоко оценит. Пусть она там порисует, а мы пока позавтракаем. Как только я увидела этот изящный сервиз, я сразу почувствовала, что хочу есть.
Фрюманс поблагодарил меня за то, что я хочу позавтракать у него, так, как будто я оказала ему величайшую честь. Он пришел в восторг, видя, как я расхваливаю его японский кизил. Он был выращен в его саду, и я такого никогда еще не видела. Это красивый плод, несколько напоминающий абрикос, с маленькой косточкой. Я хорошо помню именно эту деталь, а также ботанические объяснения Фрюманса, который, то сидя, то вставая, читал мне свою лекцию, преисполненный самой нежной и ласковой заботы обо мне, как и Женни. Я была тронута столь дружеским приемом и даже немного польщена, что он устроен только для меня, ибо мы совсем забыли о мисс Эйгер, и первый раз в жизни со мной обращались как с дамой, приехавшей погостить в деревню. Это настолько придало мне уверенности, что я сочла необходимым поведать хозяину дома, что я ехала верхом без посторонней помощи, пустила лошадь в галоп и ни капельки не боялась.
Фрюманс слушал внимательно и глядел на меня с простодушным восхищением. Он совсем не был педагогом, и в первый раз я поняла, какой это скромный и доброжелательный человек. Он даже не спросил меня, продолжаю ли я серьезные занятия, и, казалось, ничуть не сомневался в том, что мисс Эйгер превосходно может заменить его. Он говорил со мной только о том, что, по его мнению, могло быть для меня приятным. Он считал, что я люблю музыку и рисование, и ему казалось, что я счастлива, занимаясь с такой хорошей учительницей. Совершенно случайно он кое-что разузнал о Мариусе и был чрезвычайно рад сообщить мне, что изящные манеры и тонкий ум Мариуса производят на всех самое приятное впечатление.
Во внезапном приливе откровенности, следуя той манере, в которой он сам всегда воспитывал меня, я ответила, что мисс Эйгер ничему меня не научила, ибо сама ничего не знает.
– Что до Мариуса, – добавила я, – хорошо было бы, если бы он был несколько менее любезным и обладал несколько более любящим сердцем.
Фрюманс на мгновение был удивлен, услышав мои слова, но быстро подавил в себе это чувство. Он был немного смущен, не понимая, кто перед ним – ребенок или молодая девушка. Я находилась в том неопределенном возрасте, когда мы, в сущности, ни то, ни другое, и Фрюманс казался мне очень робким и в то же время очень привлекательным. Он попытался высказать мне свои сомнения насчет некомпетентности мисс Эйгер и эгоизма Мариуса. Я прервала его, энергично замотав головой, что означало, что я хочу говорить с предельной откровенностью.
– Послушайте, господин Фрюманс, – сказала я, – вы слишком уж добры. Вы как Женни, которая старается все истолковать в лучшую сторону, потому что не хочет, чтобы я слишком рано узнала жизнь. И я боюсь огорчить ее, рассказывая ей все, что меня тревожит. Но вам, вам я могу откровенно поведать, что я уже не так счастлива, как была раньше.
Фрюманс был крайне поражен, лицо его омрачилось. Он взял мою руку в свою и молчал в ожидании, что будет дальше, не смея принуждать меня говорить.
И вот я уже была на грани того, чтобы сделать решительное признание! Это был подходящий случай высказаться, подвести какой-то итог перед самой собой, познать себя, войти в жизнь как некая личность, перестать быть маленьким человечком. Иначе я не могу объяснить себе того порыва смелой искренности, с каким я в довольно красочных выражениях нарисовала Фрюмансу весьма иронические портреты мисс Эйгер и Мариуса. Он слушал меня с величайшим вниманием, иногда улыбаясь в ответ на мои насмешки и плохо скрывая свое восхищение блистательным умом, который он, этот превосходнейший человек, во мне угадывал, иногда устремляя на меня пристальный взгляд с глубокой проницательностью и нежным сочувствием. Когда я излила ему все свои горести и все свое нетерпение, он сказал так:
– Дорогая мадемуазель Люсьена, вы поступили неправильно, не поведав всего этого смело и откровенно вашей Женни, которая передала бы этот вопрос на рассмотрение вашей доброй бабушки.
– Моя бабушка уже очень старенькая, Фрюманс! Она по-прежнему так же добра ко мне и озабочена моим счастьем. Но она совсем слаба, и малейшее волнение для нее вредно. Женни просила уберечь ее от всяких беспокойств, и теперь, не смея сказать ей все это, я буду очень страдать.
– Но ведь вы не очень страдаете сейчас, не так ли? – спросил Фрюманс с доброй и ласковой улыбкой.
– Не знаю, – возразила я, – может быть, и страдаю.
Говоря это, я преисполнилась такой жалости к себе самой, что две слезинки покатились из моих глаз на руки Фрюманса.
Я даже не предполагала, что он может быть столь чувствительным, этот огромный мужлан, закаленный нуждой и опаленный солнцем. У него стеснилась грудь, и я увидела, что он отвернулся, чтобы скрыть волнение. И тогда я снова превратилась в совсем маленькую девочку, которую он когда-то так баловал и которая позволяла ему баловать себя. Я обняла его и заплакала на его груди, сама даже не зная почему: ведь мисс Эйгер вовсе не обращалась со мной плохо, а неблагодарность Мариуса отнюдь не мешала мне спокойно спать ночью.
Как удалось Фрюмансу понять меня? Ведь я так мало понимала сама себя! Он сделал попытку разгадать мой характер и понял, что я стремлюсь жить и мыслить, но он вообразил себе больше того, что было в действительности: он решил, что для меня настала пора любить и что я люблю Мариуса.
– Успокойтесь, деточка, – сказал он, внезапно вновь принимая свой прежний отеческий тон. – Идите подышите свежим воздухом у источника, а я пока немного займусь вашей гувернанткой. Я не хотел бы, чтобы она видела, как вы плачете: она начнет беспокоиться, ничего, в сущности, не понимая. Я сейчас пойду и предложу ей чаю, мой дядюшка составит ей компанию, и тогда я смогу вернуться к вам, чтобы побеседовать с вами о ваших маленьких горестях.
XXV
Хотя выражение «маленькие горести» меня слегка задело, я спустилась на один уступ ниже и уселась в тени скалы, венерины волосы и папоротники которой медленно проливали над моей головой скупые слезы источника. Мне нравилось быть в одиночестве и чувствовать себя в поэтическом настроении. Наконец-то я оказалась в романических обстоятельствах: какая-то тайна, верный друг, который сейчас придет в это укромное и живописное место, чтобы утешить меня и исцелить своими мудрыми речами, достойными древнего отшельника, жестокая мука, причины которой я точно не знала и которой час назад даже не замечала; это был непредвиденный случай в моей скучной жизни, это было, наконец, мое первое приключение!
Я предавалась ему с истинным наслаждением, сравнивая себя с одной из прославленных несчастных героинь моих романов, и с некоторым удивлением и беспокойством изыскивала способ, как бы мне сделать так, чтобы Фрюманс не считал отныне мои горести мелкими и ребяческими.
Четверть часа спустя он вернулся, взял меня под руку, что было ему не очень-то удобно, так как я была еще коротышка, и сказал:
– Возвращаясь сюда, я думал о том, что вы мне сказали. Я видел эти нелепые рисунки мисс Эйгер и слышал, как она несколько минут говорила с дядей. Из этих мгновенных наблюдений я сделал вывод, что мисс Эйгер существо не злое, хотя довольно ничтожное и несколько неестественное. Не такие уж это крупные недостатки, чтобы стремиться как можно скорее уволить ее и чтобы вы с нетерпением ожидали дня, когда наконец освободитесь от нее.
– Это верно, – согласилась я. – Она зарабатывает здесь свой кусок хлеба, и мне, конечно, не хотелось бы, чтобы ее уволили из-за такой ерунды.
– Вы всегда отличались добротой, и сейчас вы такая же добрая. Постарайтесь же не замечать недостатков этой особы до тех пор, пока ее не сумеют заменить другой с пользой для вас и без обиды для нее. Способны ли вы на это?
– Да, – ответила я, польщенная тем, что могу продемонстрировать свое великодушие, – я чувствую, что способна.
– Я обещаю вам, – сказал Фрюманс, – поговорить о вас серьезно с госпожой Женни. Если вы собираетесь приехать сюда и в будущее воскресенье, постарайтесь, чтобы она приехала с вами, а мисс Эйгер осталась бы в замке. Мы изыщем способ найти вам более полезную компанию, чем эта рассеянная особа. Скажите… Я вижу, что уже в течение двух часов, что вы здесь, она сидит где-то в стороне от вас. Разве у ней вошло в привычку так мало интересоваться тем, что происходит с вами?
– Я уже сказала вам, Фрюманс, что это я вывожу ее прогуляться, как козу в поле, и что без меня она сразу потеряется, как носовой платок.
– А Женни не знает этого?
– Нет, ясно себе она этого не представляет. Когда я отправляюсь куда-нибудь с мисс Эйгер, та проявляет обо мне необыкновенную заботу: раз двадцать повторит, не забыла ли я свою вуаль и перчатки, а сама забывает все на свете, кроме…
– Кроме чего?
– Кроме своих романов.
– Она любительница читать романы?
– Она не читает ничего другого.
– Но вас-то она ведь не заставляет их читать?
– Нет, – ответила я, слегка покраснев, – она прячется от меня, чтобы упиваться ими в уединении.
Фрюманс увидел, что я покраснела, и ласково стал меня расспрашивать. Лгать я не умела и призналась ему, что читаю все романы мисс Эйгер одновременно с нею, и перечислила ему все названия, на что он вполне мог бы мне ответить: «Пусть меня повесят, если мне знаком хоть один из них». Но так как под его искренностью таилось много тонкости, он сумел понять, что я увлеклась этой беллетристикой и если до сих пор еще не поведала Женни о небрежном отношении гувернантки к своим обязанностям, то потому только, чтобы не лишиться этого запретного, но столь притягательного чтения.
Сперва Фрюманс решил дать мне понять все ничтожество и опасность этих романов, но, не зная пока, удастся ли ему отторгнуть меня от мисс Эйгер, он прибегнул к более действенному средству.
– Я не знаю этих книг, – сказал он, – но почти уверен, что в них не найдется ничего полезного и поучительного для девицы ваших лет. Но раз вы любите чтение, то не лучше ли вам читать хорошие, увлекательные книги? Хотите, я достану их для вас?
– Да, но если это не входит в программу отупляющей системы образования мисс Эйгер, она их у меня отберет. Она крепко держится за свои идеи, если им случится взбрести ей в голову.
– Ну хорошо, раз вы тайком от нее читаете ее собственные книги, почему бы вам заодно не читать те, которые предлагаю вам я?
Это была блистательная мысль, и я сразу согласилась с ней.
– Тогда до воскресенья, – заключил Фрюманс. – На этой неделе я поеду в Тулон, поищу там эти книжечки в карманном формате и привезу вам. Женни будет вашей наперсницей, а вы прекрасно знаете, что она не предаст вас. А теперь, – добавил он, – потолкуем о Мариусе. Причинил ли он вам какое-нибудь горе, против которого нужно было бы попытаться найти лекарство?
– Нет, – возразила я, – Мариус сейчас очень любезен со мною. Он уже не так деспотичен, как раньше, и я, со своей стороны, не могу на него пожаловаться.
– Так в чем же дело?
Я не знала, что ответить. Мариус, конечно, не усугублял мою обычную скуку, и моя помолвка с ним нисколько не волновала меня. Еле-еле мне удалось ответить Фрюмансу. Я объявила (и, говоря это, сама убеждала себя в этом), что хотела бы видеть в Мариусе нежного брата, а нашла в нем лишь безучастного приятеля.
– Он не доверяет вам? – спросил Фрюманс.
– О, нет, я его поверенная, потому что я рядом с ним, а ведь нужно же о чем-то говорить. Но изливать свою душу ему незачем, он никогда не любит и не ненавидит, сердце у него ледяное.
Я выжимала из себя эти фразы, потому что нужно же было что-то говорить. Фрюманс воспринимал их так же, как я сама. Я искала повод для печали, чтобы возвыситься и заблистать в собственных глазах. Он же верил в действительное горе и с самым серьезным видом утешал меня, в чем я совершенно не нуждалась.
– Конечно, – сказал он, – Мариус – существо довольно апатическое и легкомысленное. Но он еще так юн, что было бы несправедливо осуждать его характер. Он обладает такими качествами, которым я всегда готов был воздать должное, и если вы действительно его очень любите, то вам следует решительно взяться за устранение его недостатков, впрочем, не слишком резко упрекая его за них. Его легко обидеть: это объясняется ложным положением, в котором он находится. Он, считавший свою жизнь обеспеченной в силу своего происхождения, вынужден теперь полагаться только на себя. Вероятно, для человека это истинное несчастье – вдруг убедиться в том, что существует нечто и за пределами его нравственной личности, но вы его перевоспитаете, откроете ему глаза и постепенно, может быть через несколько лет, за вашу заботу о нем и добрые советы он наконец почувствует к вам благодарность, которой вы заслуживаете. Вы ощущаете все слишком обостренно, мадемуазель Люсьена, но не будьте слишком восприимчивой, избыток чувств может сделать вас несправедливой. А теперь поднимемся снова к домику священника, и вы поедете домой, чтобы обнять Женни и вашу добрую бабушку. В этом отношении вам очень повезло – у вас две нежные матери. Подумайте же о тех, у кого нет ни одной!
Мы вернулись в домик священника, где мисс Эйгер повествовала аббату Костелю о Везувии, Ледовитом океане и Пик-дю-Миди. Фрюманс помог мне вскарабкаться на Зани и предупредил, чтобы на спуске с горы я не мчалась галопом и даже не ехала рысью. Меня так и подмывало не послушаться его, но я видела, как он следит за мной, пока я не скрылась из виду, и как он снова появлялся то на одной, то на другой скале, как бы для того, чтобы еще хоть разок бросить на меня взгляд. Я была польщена таким вниманием Фрюманса и с тех пор стала относиться к нему вполне серьезно.
«У меня теперь есть настоящий друг, – говорила я себе. – Я не одна на свете».
Каким я была неблагодарным существом! Я была, очевидно, уже пресыщена редкостной любовью Женни или привыкла принимать ее как должное. Мне необходимо было что-то новое, и я нашла его в старой, уже забытой мною дружбе Фрюманса.
XXVI
Женни долго не могла решить – поехать со мной в Помме или нет, и меня это очень удивило. Пришлось сказать ей, что Фрюманс хочет поговорить с нею обо мне и что жизнь моя протекает отнюдь не так безмятежно, как она себе это представляет. Когда я увидела, что она заволновалась, я уклонилась от дальнейших объяснений, сказав, что это уж дело Фрюманса. Наконец она решила поехать, после того как заручилась обещанием доктора позавтракать с бабушкой и побыть с нею до нашего возвращения.
Когда мы завтракали вместе со священником, Фрюманс вдруг сделал мне знак выйти с его дядюшкой в сад, а сам целых полчаса беседовал с Женни. После этого он вернулся ко мне, а священник ушел. Лицо Женни выражало спокойную решимость. Фрюманс был растроган, глаза его ярко блестели. Он взял меня за руки, обвил ими шею Женни и сказал:
– Любите ее по-настоящему, ибо, кроме вас, у нее в жизни нет больше ничего.
– Господин Фрюманс прав, – подхватила Женни, целуя меня. – Вы всегда были и будете для меня превыше всего. Но почему же вы не признались мне, противная девчонка, что эта англичанка вам так неприятна?
– Я же тебе это говорила, Женни. Но ты мне отвечала: «Вы поладите между собою». Теперь ты наконец видишь, что пришлось вмешаться Фрюмансу.
– Он рассказал мне о том, чего я совсем не знала. Ну ладно, мы поступим так, как он советует. Прежде всего запаситесь терпением. Вы не будете больше читать книги, которых вы не понимаете, а только те, которые мы привезем отсюда. Добрая бабушка постепенно приищет новую гувернантку, но это произойдет не сразу, а пока что вы будете заниматься сами. Вы же это мне обещали. Вы не будете скакать верхом с риском сломать себе шею, а затем…
– А затем что, Женни?
– А затем, вместо того чтобы целый день предаваться пустым мечтам, вы будете заниматься как и раньше, будете сами себе давать задания, сами будете своим учителем. Фрюманс считает, что воли у вас на это хватит. Но я не знаю, что вы на это скажете.
– Фрюманс, стало быть, лучше тебя может судить о моих способностях?
– Может быть, и так. Но Фрюманс говорит, что вы не можете и не должны ему ничего обещать, потому что он уже больше не ваш учитель и его могут упрекнуть, что он вмешивается в то, что его уже не касается. Вы должны теперь давать обещания только самой себе. Именно вы должны сказать нам, знаете ли вы себя и считаете ли себя способной осуществить это?
Я чувствовала, что я почти обижена сомнениями Женни.
– Себе самой я могу обещать все, – ответила я. – Но я не могу до всего доискаться сама, и нужно, чтобы Фрюманс настолько интересовался мною, чтобы время от времени наставлять меня на путь истинный и объяснять мне то, что я не понимаю. Речь идет уже не об учителе и ученице, но я просто не понимаю, почему Фрюмансу не быть моим другом, если я этого хочу, и не принять моего доверия, раз я его охотно ему вручаю.
Незаметно для себя самой и Фрюманса я втягивала его в орбиту своей жизни, и, чтобы объяснить то положение, в котором он оказался между своим и моим «я», я должна объяснить, что происходило в нем самом.
Фрюманс из-за того, что читал античных авторов и жил вдали от современников, был настоящим стоиком. Этому великолепному уму не хватало ясного представления о мире деятельности и общественных отношениях, в которых он не нашел себе места. Я нисколько не сомневаюсь в том, что Фрюманс не верил в иную жизнь и Бог казался ему великим законом, существующим самим по себе и для себя, созидающим и разрушающим, без любви и ненависти, предметы и живые существа, подвластные его всепожирающей энергии. Раз все проходит так быстро и безвозвратно, говорил он, зачем же метаться и суетиться в столь малой сфере свободы и инициативы, дарованной человеку? Пусть каждый повинуется своим порывам и вкусит ту малую частицу удовольствия, которая досталась ему на долю!
После этого он довольно наивно подверг анализу самого себя и обнаружил, что эта система эгоизма подчинена инстинктам преданности, с которыми ему было бы трудно бороться, поэтому он поклялся совсем не бороться с ними. Больше всех на свете он любил своего приемного отца и решил жить только для него одного, работать для него со всем азартом алчности, если это нужно будет для его благосостояния, или еле-еле, если нужно будет только обеспечить ему самое необходимое. Аббат сделал свой выбор. Общество Фрюманса было для него всем на свете. Фрюманс же отбросил все мысли о своем будущем, пока будет жить его друг, а в перспективе его ожидало самопожертвование в таком же роде по отношению к другому человеку, которого он сочтет достойным этого.
Упростив таким образом свою жизненную задачу, он обрел полное спокойствие и всецело отдался своим научным занятиям. На хлеб насущный им вполне хватало жалованья священника. Во Франции в то время можно было прожить на несколько су в день. Шесть часов физической работы у Пашукена добавляли еще несколько су, которых вполне хватало на одежду. Домик при церкви начал постепенно приходить в ветхость, и Фрюманс сделался каменщиком, он разбивал каменные глыбы и сам чинил его. У дяди была собрана кое-какая библиотека, а что касается новинок, то в Тулоне нашлись друзья, которые снабжали его ими в достаточной степени, чтобы следить за выходящими интересными изданиями. Но в приходском домике Помме ими не очень-то интересовались! Там так любили античных классиков, что не допускали мысли о каком бы то ни было движении вперед. Там были убеждены, что человеческий ум всегда вновь проходит те же самые фазы, и поскольку это в известной степени верно, то там скорее верили в колесо, которое вращается вокруг собственной оси, чем в колесо, которое, вращаясь, движется вперед. Эта истина, весьма распространенная ныне, еще лет десять тому назад вызывала ожесточенные споры, [10]10
Не следует забывать, что Люсьена писала это в 1828 году. (Прим. автора.)
[Закрыть]и она еще не проникла в глубины наших гор. Стало быть, Фрюманс не был уж столь эксцентричным, выкраивая свою жизнь по образцу Эпиктета [11]11
Эпиктет– греческий философ-стоик (конец I – начало II века).
[Закрыть]или Сократа. Вполне удовлетворенный принятым решением, которое напоминало нечто вроде умственной летаргии, он, видимо, очень колебался, стоит ли ему заняться воспитанием меня и моего двоюродного брата. Исключительные обстоятельства, которые позволили ему одновременно заниматься с нами и быть при дяде, заставили его решиться, как он говорил, воспользоваться милостью фортуны, то есть зарабатывать по шестьсот франков в год в течение трех с половиной лет. С этим сокровищем, которое он запрятал в старую солонку, подвешенную у изголовья дяди, рядом с распятием стоика Христа, Фрюманс не беспокоился больше ни о чем на свете. Теперь его дядя мог болеть или просто недомогать, у него было на что лечить его. Он немного потратился лишь на то, чтоб одеться как крестьянин и иметь приличный вид.
Итак, он был счастлив, если не считать тайной боли, которую он преодолевал и скрывал, – своей привязанности к Женни, ко мне, к моей бабушке и даже к Мариусу. Он не мог жить с нами и не привязаться к нам, и он упрекал себя за эту слабость, вовлекавшую его в сложную ситуацию трудно определимой преданности. Фрюманс верил только в то, что он сам мог точно определить. Неясное повергало его в сомнение, а неизвестное приводило в ужас – это было его достоинство и недостаток. Он слишком любил людей именно потому, что запрещал себе их любить. Это был человек, который, сто раз сказав себе: «Я ничем не могу им помочь!», очертя голову бросался ради них в любые опасности, без рассуждений и без оглядки.
На призыв моей дружбы он не колеблясь отвечал тем же.
– Вы хорошо знаете, – простодушно сказал он, – что я люблю вас всем сердцем и готов выполнить любое ваше приказание. Но только при одном условии – чтобы ваша бабушка больше не присылала сюда подарков. Мы могли бы заполнить целый погреб теми бутылками старого вина и открыть кондитерскую с теми лакомствами, которые добрая госпожа присылает нам. Моему дяде этого хватит надолго, а я не большой любитель таких сладостей; кроме того, это походит на плату, а вы сказали, дорогая Люсьена, что нет больше учителя и ученицы, а есть два друга, которые смогут беседовать, когда вы захотите, то есть когда это будет необходимо.
В моей власти было сделать это необходимым. Без всякой задней мысли я снискала себе дружбу, участие и внимание Фрюманса, не подозревая даже, что мои суетные и ничтожные признания могут нарушить его спокойствие и привычный ход его жизни. Я хотела быть для него таким же избалованным ребенком, каким я была у Женни, но при этом я хотела также быть вдумчивым другом, интересным для него человеком. Женни была мне матерью, я стремилась к тому, чтобы Фрюманс был мне братом.
Я была большой эгоисткой, но это не помешало мне по-настоящему привязаться к нему. Мы виделись с ним каждое воскресенье. Каждое воскресенье мы скромно завтракали за большим столом вместе с Женни и мисс Эйгер, которые по очереди сопровождали меня. Но странная вещь – и мне стыдно признаваться в этом – я больше любила приезжать сюда с мисс Эйгер, которая давала мне возможность беседовать с глазу на глаз с моим другом, чем с Женни, откровенные суждения и строгость которой немного стесняли меня, когда я порывалась высказать ему все, что приходило мне в голову. Мне ужасно хотелось вникнуть в смысл столь странно стоической жизни моего отшельника; раньше я об этом совсем не думала. Теперь я спрашивала себя, как можно жить в таком одиночестве, не испытывая ужаса и скуки, и когда Фрюманс говорил мне, что ведет такую жизнь добровольно и не сожалеет об этом, он вырастал в моих глазах в человека значительного и таинственного, и я была горда тем, что чувствую себя с ним как равный с равным.
Я читала превосходные книги, которые он мне доставал. Мне трудно было, конечно, перейти от разных Лоренцо и Рамиро к героям Плутарха, но, полагая, что от знакомства с ними я интеллектуально вырасту, я понемногу втянулась и незаметно для самой себя повышала свой умственный уровень. Видя, как все больше расширяются мои горизонты, Фрюманс был весьма удивлен, что я в такое короткое время постигла подлинно прекрасное. К несчастью, книг, которые он так любезно мне добывал, вскоре стало не хватать. Он понял, что нет почти ничего такого, что можно было бы дать прочесть молодой девушке, ум которой он хочет сохранить в чистоте, и что придется прибегнуть к сокращениям в тексте. Однако хорошее чтение – это единственная защита молодой девушки от всего того, что способно смутить ее воображение. Фрюманс понял, что ему придется начать отбирать для меня фрагменты, а это занимало у него несколько вечеров в неделю. Сначала он делал это с неохотой, а потом стал находить в этом удовольствие, ибо я откликнулась на его усердие настоящими успехами, и он даже стал немного гордиться мною. Мне необыкновенно нравилась такая метода занятий, которую мы хранили в тайне от Женни.
Бабушка поняла наконец, что мисс Эйгер не обучает меня ни рисованию, ни музыке и что она превратилась в нечто совершенно бесполезное. Она предупредила, чтобы та подыскала себе место в другом семействе, и в один прекрасный день мисс Эйгер отбыла в Неаполь, в восторге, что снова увидит Везувий, и нисколько не огорчаясь тем, что покидает нашу мерзкую страну. Ее отъезд так мало взволновал нас, что его почти не заметили; но я испытала некоторое беспокойство, когда Женни заявила мне, что она не может больше оставлять бабушку одну, что новую гувернантку еще не нашли и поэтому я не могу больше ездить в церковь по воскресеньям. Я не была особой охотницей до обеден, Дениза навсегда отвратила меня от набожности. Я была христианкой, и Фрюманс хорошо делал, что скрывал от меня свой атеизм, ибо это могло бы меня сильно шокировать, но я не считала серьезным упущением пропускать церковные службы, более того – я чувствовала, что лучше пропустить их, чем пренебречь заботами о бабушке.