Текст книги "Исповедь молодой девушки"
Автор книги: Жорж Санд
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 30 страниц)
LI
С Женни мы увиделись только за ужином. К тому времени Фрюманс уже ушел.
– Знаете, – сказала она, – последние двое суток Фрюманс в большой тревоге: он решился ехать в Америку.
– Боже мой! Ты так хладнокровно говоришь об этом, Женни! Как он добр, мой дорогой Фрюманс! Он так необходим дядюшке, но готов покинуть его, так привязан к тебе, но готов разлучиться с тобой, и все только для того, чтобы искать в этой дали доказательств моих прав, скорее всего несуществующих!
– Да, стоило мне заикнуться вчера о своем намерении, как Фрюманс сразу решил, что ехать туда лучше ему, но господину Костелю ночью стало совсем худо, а я ходить за ним не могу – нельзя же бросить вас совсем одну в этом доме. Поэтому Фрюмансу надо отложить поездку. И знаете, что придется сделать? Чтобы прекратить толки обо мне… такие, что и пересказывать неприятно, придется нам с Фрюмансом обвенчаться.
– Женни, – воскликнула я, бросаясь ей на шею, – как я рада за вас обоих!
Я была искренна, говоря это, но сердце мое разрывалось. Мне чудилось, что я теряю и Женни и Фрюманса, что теперь всегда буду одна, что среди обломков постигшего меня крушения любовь обласкает и утешит всех моих близких, и только я, никому не сумевшая внушить ее, до самой смерти так и проживу нелюбимой. Вся неутоленная сердечная жажда, все упования, прежде неосознанные, а ныне жестоко растоптанные, быть может, смутное воспоминание о радости, испытанной в те давние дни, когда я вообразила, будто любима Фрюмансом, бог весть, что еще – острая боль, невыразимое сожаление, двойная беспощадная ревность сжали мне грудь с такой силой, словно вместе с надеждой меня покидала и сама жизнь. Что было дальше, не помню. Очнулась я в своей постели: волосы мои растрепались, я расцарапала себе руки, прокусила губу. Бледная, встревоженная Женни сжимала меня в объятиях.
– Что это со мной, Женни? Что случилось? Я упала? Умерла? – спросила я, стараясь вспомнить.
– Вам было очень плохо, я даже испугалась, не помешались ли вы. Должно быть, в салат попала какая-то ядовитая трава. Но успокойтесь, теперь все прошло и, надеюсь, не повторится.
Тут я вспомнила, что Женни вот-вот выйдет за Фрюманса, и, ни словом не выдав, как мне это горько, залилась слезами.
– Поплачьте, – сказала Женни. – Невыплаканные слезы душат человека. Поговорим, когда вы совсем поправитесь.
Я была так измучена, что уснула крепчайшим сном и проснулась против обыкновения поздно. Как только Женни утром вошла ко мне, первый мой вопрос был о здоровье аббата.
– Лучше ему не стало, пожалуй, даже хуже, – ответила она. – Доктор Репп уже был у него сегодня, хотя аббат и сердился: он не желает лечиться, говорит, что совершенно здоров. Но доктор сказал, что у него воспалился желудок и что это очень опасно.
– Бедный наш аббат! Неужели и он покидает меня? Я разом теряю всех, кто был мне опорой, всех друзей!
– Только, с вашего позволения, не меня: если случится несчастье и аббат не выживет, Фрюманс немедля отправится в Канаду, а какой смысл выходить замуж, чтобы тут же расстаться?
– Но я не хочу, чтобы Фрюманс из-за меня ехал неведомо куда! Я ему запрещаю уезжать! Я хочу, чтобы ты наконец подумала о себе, чтобы ты была счастлива, Женни!
– Я не для своего счастья собиралась замуж. Какое уж тут счастье, коли вы несчастливы!
– Клянусь, что бы ни случилось, мне будет хорошо, если хорошо будет тебе. Поэтому выходи поскорей замуж!
– Нет, – покачала она головой. – Я все обдумала и решила, что этого делать не надо. Фрюманс на минутку забежал сегодня, и я спросила, так ли уж он без ума от меня, а он ответил, что причина его нетерпения совсем не в этом. И объяснил – про нас с ним болтают неведомо что, и ради вас с этими толками надо покончить. Но я-то считаю, когда живешь честно, нечего обращать внимание на всякую напраслину. У меня ни к кому нет особого расположения, и если и у Фрюманса ко мне тоже только дружба, значит, от моего отказа он мучиться не станет. Так вот, я поразмыслила и поняла, сколько для меня неудобств в этом браке, ну, а раз они будут и так и этак, я выбираю, где поменьше. Пусть пока все останется как есть, а там поглядим.
Я продолжала настаивать, но тщетно: под конец Женни сумела все же убедить меня в своей правоте и в том, что на замужество она согласится, только если это хоть чем-нибудь облегчит мою судьбу.
Назавтра я уже совсем оправилась и даже хотела поехать верхом в Помме – навестить аббата Костеля, но Женни меня не пустила: к нам собирался господин Бартез, и надо было его дождаться. Разговор с ним так ничего и не прояснил. Правда, ему удалось узнать, откуда идут злые толки обо мне и о Женни, и хотя имен он не называл, мы поняли друг друга с полуслова. Когда я рассказала ему о моей длинной вчерашней беседе с Мак-Алланом и о горячности, сперва обворожительной, а потом несколько странной, с которой тот изливался в будто бы неподдельной симпатии ко мне и моим друзьям, господин Бартез выразил надежду, что в лице адвоката моей мачехи я, быть может, обрету беспристрастного защитника и деятельного примирителя. Он добавил, что господин Мак-Аллан живо поддержал его намерение навести справки в Монреале и в Квебеке о конце жизненного пути Ансома и о признаниях, возможно, сделанных им на смертном одре.
– Кое-какие шаги я уже предпринял, – добавил господин Бартез. – Придем ли мы к соглашению, начнем ли судебное дело, нам все равно надо запастись всеми возможными свидетельствами. Ну, а если добыть их не удастся, у нас по крайней мере будет чистая совесть.
LII
На следующий день я отправила Мишеля узнать, как чувствует себя аббат. Фрюманс прислал Женни следующий ответ:
«Дядюшке немного лучше – надеюсь, он будет спасен и на этот раз. Благодарить надо, видимо, господина Мак-Аллана: не доверяя знаниям доктора Реппа, он по собственному почину отправился в Тулон за английским корабельным врачом, на мой взгляд – очень сведущим. Тот принял решительные меры, и они немедленно дали отличный результат. Господин Мак-Аллан теперь живет здесь, в доме Пашукена: по его словам, соседство госпожи К. стало ему невыносимо, и он предпочитает нашу унылую деревушку, где по крайней мере может помочь мне беречь и развлекать моего больного. Что вам сказать? Он выказывает ко мне большую приязнь, и хотя я не совсем ее понимаю, тем не менее могу ли не быть признательным за нее? Но горе ему, если это ловушка!»
Через день Фрюманс снова написал нам:
«Мой дорогой болящий сегодня чувствует себя еще лучше, чем вчера. Он разговаривает и почти не задыхается. Английский врач опять посетил нас и нашел его состояние сносным. Драгоценный дядюшка выразил желание повидать мадемуазель де Валанжи. Живи господин Мак-Аллан по-прежнему на мельницах, я запротестовал бы против ее визита, счел бы его неуместным, но адвокат все время здесь, и появление Люсьены очень, очень желательно. Приезжайте обе завтра утром».
Мы не заставили себя ждать. Аббат сидел в комнате у Фрюманса, читавшего ему какой-то греческий текст. Тут же был господин Мак-Аллан и с великим интересом слушал чтение.
– Не смените ли вы меня? – сказал Фрюманс, протягивая мне книгу. – Я немного устал.
Отказаться было бы неучтиво. Я стала читать, не обращая внимания на Мак-Аллана, который весь превратился в слух и время от времени спрашивал меня значение какого-нибудь слова или якобы темной фразы. Аббат, все еще слабый, пытался их растолковать ему, но я, досадуя на то, что меня прерывают, несколько раз отвечала адвокату сама то по-английски, то на латыни. Фрюманс как воды в рот набрал: он во что бы то ни стало хотел, чтобы Мак-Аллан оценил мою ученость. Я даже рассердилась, когда наконец поняла эту уловку.
Немного погодя аббат Костель попросил, чтобы его оставили наедине с Женни и со мною.
– Дорогие мои, – сказал мужественный старец, – не думайте, что это я удерживаю около себя Фрюманса.
Я знаю, он колеблется между двумя решениями: уехать в Америку и сослужить там службу мадемуазель де Валанжи или остаться и, уже в качестве супруга Женни, быть ей полезным. Не мне решать, какой из этих планов разумнее; все обдумать и выбрать должны вы трое. Но я не могу допустить, чтобы Фрюманс отказался от поездки только из боязни оставить меня одного. Болезнь моя пустяковая, легкое недомогание, я еще молод и крепок. Знаю, мне случалось в мелочах вести себя эгоистично, но сейчас речь идет о деле очень важном, и, право, я не малое дитя. Пусть Фрюманс едет хоть сегодня, если это нужно сегодня. Я не буду печалиться, даю вам слово, а если вы не верите мне, значит, считаете недостойным вашей дружбы.
Аббат уверял нас, что здоров и полон сил, а сам был так желт, худ, костляв и говорил таким слабым голосом, что я тут же в душе поклялась не отрывать от него племянника, хотя и сказала, стараясь успокоить моего великодушного друга, что как только Фрюманс действительно нам понадобится, мы немедленно призовем его на помощь.
Мы уже собирались уходить, когда Фрюманс передал нам от имени господина Мак-Аллана, что тот просит нас к себе на чашку чая, и посоветовал не упускать случая привлечь его на мою сторону. Мы согласились и отправились в дом Пашукена. Это самое древнее и прочное здание в заброшенной деревушке, построенное еще в Средние века, было своего рода маленькой крепостью: под крышей, среди разросшихся сорняков, видна была галерея с навесными бойницами, обращенными в сторону обрыва. Мак-Аллан вышел к нам навстречу. За недолгое время, проведенное нами с аббатом, он успел переодеться и приготовиться к приему гостей.
Адвокат устроился в огромном пустом амбаре с окнами без рам. Под той же крышей было и жилье Пашукена, довольно опрятное, хотя жена хозяина умерла, а прислуги он не держал. Его шурин, полевой страж, взялся закупать и доставлять господину Мак-Аллану провизию, и даже мэр, дядя Пашукена, с готовностью исполнял все, что поручал ему Джон, лакей адвоката. Сейчас большая часть населения деревни в лице вышеназванных трех персон собралась на кухне, где мистер Джон, столь внушительный, что эти трое совершенно тушевались перед ним, то требовал поскорее вскипятить воду, то отдавал распоряжения насчет тартинок, то самолично руководил священной церемонией заваривания чая.
– Сейчас увидите, как надо устраивать комфортабельную жизнь в диких странах, – сказал Мак-Аллан, ведя меня через эту лабораторию, где трое провансальцев под началом англичанина в поте лица трудились над несколькими чашками горячей воды для нас.
Мне и впрямь было интересно посмотреть, как столь безупречно одетый, обутый и причесанный человек существует в подобном жилище, не изменяя привычкам образцового джентльмена. Оказалось, что живет Мак-Аллан не в запущенном амбаре Пашукена, а в походной палатке размером с небольшую квартирку, и что палатка эта, сделанная из непромокаемой ткани, отлично размещается в упомянутом амбаре. Спальня, где висел гамак и стоял столик с зеркалом, днем отделялась занавеской от парадного помещения, торжественно именуемого гостиной. Там были не только диван, стол, складные стулья, книжные полки из легчайшего, но крепкого бамбука, но и цветы, и оружие, и скрипка, и книги, и великолепные несессеры, содержащие все необходимое, чтобы писать, рисовать, есть на серебре и готовить пищу. Наверно, где-нибудь в укромном уголке притаилась и ванна. Джон жил рядом, в палатке поменьше, но почти столь же удобной, и все это хозяйство можно было за час упаковать и погрузить на любую телегу, запряженную парой мулов. С этой палаткой, этим лакеем, этим снаряжением для охоты, рыбной ловли, туалета, приготовления еды и занятий изящными искусствами господин Мак-Аллан объехал всю Грецию, весь Египет и, кажется, часть Персии.
Я не постеснялась сказать, что мне его затеи кажутся изобретательным ребячеством.
– Вы неправы, – возразил он. – Только одни англичане и умеют путешествовать. Они предусмотрительны, поэтому везде как дома. Им не страшны опасности, перемены погоды, болезни, упадок духа – эти бичи путешественников других национальностей, и со своим снаряжением, над которым вы издеваетесь, они едут и дальше и быстрее, чем все прочие, странствующие налегке.
– Возможно, так оно и есть, но скажите, господин Мак-Аллан, отправляясь в Прованс, вы, видимо, считали, что едете в Сахару?
– А знаете, разница не так уж велика, – засмеялся он. – Но одно несомненно: без моей утвари я не мог бы жить в этом краю там, где мне заблагорассудится, разве что стал бы ночевать под открытым небом, а это мне совсем не по вкусу. Полевая трава чудесна, но в ней водятся змеи, а во мху на скалах ютятся скорпионы. Нет, что вы там ни говорите, человек не создан, чтобы спать на лоне природы; их обязательно должны отделять друг от друга одеяла, ковры, оружие и даже ногтечистки: опрятность – одна из важнейших заповедей английского вероисповедания.
– Женни, конечно, согласится с вами, да и я не стану спорить, – ответила я. – Но позволю себе заметить, что путешествовать с такими удобствами могут только люди очень состоятельные. О, разумеется, я вполне понимаю богача, который, ничем не жертвуя и не рискуя, ищет в путешествиях высоких наслаждений, но восхищаюсь все же нищим ученым или художником, который отправляется на поиски неведомого идеала один-одинешенек, ничего не предусматривая, бросая вызов опасностям и невзгодам, как безумец или, если хотите, как дикарь. Он смешон, но в этом вся доблесть, вся поэзия, все благородство французского духа.
– Вижу, англичане вам не нравятся, – грустно сказал Мак-Аллан.
Он принялся угощать меня чаем и сандвичами, но до конца нашего визита был неразговорчив и грустен.
– Что с вами? – спросила я, видя его озабоченность. – Впрочем, понимаю, наш пустынный край наводит на вас уныние.
– Нет, не в крае дело. Ваш край прекрасен, и я не в унынии, я gloomy. [22]22
Мрачен (англ.).
[Закрыть]
– А разве это не одно и то же?
– Нет. Уныние вдохновляет француза на стихи или музыку, а gloom соблазняет англичанина перерезать себе глотку бритвой или броситься с утеса в пропасть.
– Боже, какие ужасы вам приходят в голову! Наше южное воображение неспособно на них. Сознайтесь, вам здесь скучно и хочется поскорей уехать на родину.
– Англичанину хочется скорей уехать, только когда он в Англии: его манят лишь те страны, которые далеки от родных пенатов. Этот, с вашей точки зрения, холодный и тупой персонаж вечно стремится к недосягаемому счастью.
Женни, не принимавшая участия в беседе, так как мы говорили по-английски, решила еще раз заглянуть к аббату Костелю. Уверенная, что на смену ей вот-вот придет Фрюманс, я осталась в палатке вдвоем с хозяином этого удивительного жилища. Он полулежал у моих ног на прекрасном персидском ковре, облокотившись о надувной диван, где сидела я, и лениво освежал воздух взмахами большого пальмового веера.
– Мадемуазель де Валанжи, – снова заговорил он, осторожно указывая на меня кончиком своего опахала, – вам, значит, была бы не по нраву созерцательная и беспечная жизнь в настоящей пустыне?
– Я провансалка и, как все провансалки, полна энергии.
– Провансалка вы, итальянка или бретонка – об этом вам решительно ничего не известно.
– У вас, видно, не хватило смелости добавить, что, возможно, я цыганка!
– Как знать? Вот было бы чудесно!
– Для вашего дела?
– Мое дело интересует меня не больше, чем вот эта штука! – воскликнул он, отбрасывая веер. – Что мне до него? Ваше положение так ясно, что совесть моя совершенно чиста. Вам сделано известное предложение, вы можете принять его или отвергнуть. Свою миссию я исполнил, сказал вам правду, которую от вас скрывали, и не намерен больше давить на вашу волю. Мне совершенно безразлично, как вы поведете себя с семейством, которое поручило мне вступить с вами в переговоры. Аристократка вы или цыганка, богачка или нищая, меня это трогает не больше, чем чепцы вашей бабушки, будь она крестьянкой или маркизой.
– Наконец-то вы чистосердечно высказались, господин Мак-Аллан! Ваша забота обо мне была чистым притворством!
– Вот уж нет! Вы заботили меня, даже когда я еще не знал вас. Тогда это была жалость. Мне поручили вас уничтожить, но я не хотел прибегать к медленной пытке и надеялся, что вы окажетесь робкой и благоразумной. Если бы, испугавшись неустроенного будущего, вы нашли утешение в деньгах, я, человек мягкий и гуманный, от души порадовался бы, что спас обездоленную девушку. Но вы все отвергаете…
– Я этого не говорила.
– Что из того, что не говорили? Вы откладываете решение, повинуясь господину Бартезу, но меня не проведете: я вижу, как неколебима гордыня в вашем сердце. Вы предпочитаете ваше несуществующее право богатству, которое вам кажется милостыней.
– Нет, господин Мак-Аллан, я совсем не такая гордая и мужественная. От друзей я приняла бы все, даже милостыню.
– А от врагов?
– Ни гроша. Короче говоря, все зависит от того, какие чувства я внушаю своим врагам – симпатию или отвращение.
– Но на карту поставлены две ставки. Что для вас важнее – имя или деньги?
– Вы отлично знаете: только имя.
– Если у вас не будут оспаривать имени, вы откажетесь от наследства?
– А это уже область господина Бартеза. Я не могу отвечать на вопросы, которые вы еще не задавали мне в его присутствии.
– Согласен. Но предположим, что после долгой, мучительной, запутанной тяжбы вы потеряете и то и другое – а для меня это очевидно, – жалеть вы будете только об утрате имени?
– Да, и еще обо всем, что меня окружает: о доме, где выросла, о воспоминаниях детства, обо всех ничтожнейших мелочах вокруг, потому что на них запечатлен образ бабушки… Но вам-то что до этого? Вы сами сказали, что вас это нисколько не трогает. Я ведь понимаю, что больше не пользуюсь вашей благосклонностью, так как смотрю на вещи иначе, чем вы, и не принимаю ваших советов. И, по-моему, о моих делах вам лучше говорить с господином Бартезом и Фрюмансом, а со мною ограничиться болтовней о погоде.
– Послушайте, кончим с этим, – сказал Мак-Аллан, вставая. – Любите вы обеспеченную жизнь, роскошь, свой край, своих друзей? Хотите, чтобы у вас не оспаривали Бельомбр? Откажитесь от имени и титула, о большем вас не просят.
– У де Валанжи никогда не было титула. Я не могу отказаться от того, что мне не принадлежит.
– Ну, а имя? Сколько вы за него хотите?
– Нисколько! – воскликнула я вне себя, забыв о всех своих обещаниях господину Бартезу. – Пусть у меня отнимут его, если смогут, но никогда в жизни я не пойду на такую низость, никогда не стану торговать тем, что завещано мне бабушкой!
– Вот видите! – засмеялся Мак-Аллан, потирая руки и словно радуясь тому, что наконец принудил меня высказаться напрямик.
В эту минуту он показался мне таким безжалостным, таким неумолимым, что я решила уйти, и встала. Я сердилась на Женни и Фрюманса, – зачем они оставили меня наедине с моим врагом? Как это неуместно, а главное, неосторожно – все ведь прекрасно знают, что я не умею долго сдерживать обиду, если во мне задето чувство собственного достоинства, и проявлять осторожность, если меня оскорбляют!
– Мадемуазель де Валанжи, – почтительно и даже смиренно продолжал Мак-Аллан, – прошу вас, не жалейте о том, что были со мной откровенны. Я рад, что у вас вырвался этот крик сердца и совести, и немедленно начну действовать.
– Значит, война объявлена?
– Напротив. Теперь я вижу, какого уважения, какой приязни вы достойны, и надеюсь добиться мира. Вы знаете, что только об этом я и хлопочу, и сами дали мне неделю отсрочки для первой попытки.
– Почему же вы сказали, что моя судьба вам безразлична?
– Вы неправильно меня поняли. Впрочем, я должен был это предвидеть.
– Тогда объяснитесь.
– Попробуйте догадаться.
– Я не сильна в догадках.
– Да, для этого в вас слишком много от ангела и недостаточно от женщины.
Тут наконец появился Фрюманс, но если раньше я с нетерпением ждала его, то теперь подумала, что он пришел слишком рано: повремени он, и, быть может, мой странный противник исповедовался бы мне во всем. Фрюманс вполголоса спросил у него:
– Ну как, сказали вы?..
– Нет, еще не время, – так же тихо ответил тот.
Когда мы прощались, Фрюманс и Мак-Аллан опять обменялись какими-то непонятными мне намеками: Фрюманс хотел проводить нас с Женни и по дороге что-то объяснить, но Мак-Аллан возражал против этого. Одержал верх, видимо, адвокат, и мы уехали одни.
Я была заинтригована, но Женни, судя по всему, куда более осведомленная, чем я, не пожелала меня просветить. При всей своей наивности я все же заметила, что Мак-Аллан пытается ухаживать за мной, но мое постыдное заблуждение насчет чувств Фрюманса не только научило меня скромности, но и заставило впасть в противоположную крайность. К тому же, когда Фрюманс был у нас в последний раз, он говорил, что Мак-Аллан не то пьян, не то безумен, а потом написал Женни многозначительные слова: «Но горе ему, если это ловушка!» Так мог ли Фрюманс, не уверенный в разуме и порядочности этого человека, тут же благословить его притязания на мою руку? Разумеется, нет, ничего такого и быть не может, решила я, и без труда и сожалений выбросила эти мысли из головы.