Текст книги "Исповедь молодой девушки"
Автор книги: Жорж Санд
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 30 страниц)
XXXVII
Я так и не могла поговорить с Женни. Я села с нею около бабушки, за которой она следила, не смыкая глаз. Она опасалась за ее здоровье. Ее волнение передалось и мне, мы молча просидели рядом с нею до часу ночи. Затем Женни против моей воли велела мне идти спать. Но я не сомкнула глаз и на рассвете опять пошла к бабушке, которая спала спокойно, и лицо ее снова приняло свой обычный вид. Она встала, как всегда, со свежей головой и потребовала к себе аббата, который прочел ей черновик письма, составленного накануне. Она выразила желание подписать заранее белую страницу, предназначенную для этого послания, затем распорядилась, чтобы Мариус вернулся в Тулон, как она решила накануне. Мариус притворился, что уехал, а сам вернулся, ибо считал, что его присутствие здесь необходимо, да и я хотела, чтобы он на всякий случай был под рукой. Он старался не попадаться ей на глаза, а это было не трудно, так как бедная бабушка видела совсем плохо. Мне пришлось даже водить ее рукой, чтобы она подписала роковое письмо, которому так и не суждено было быть отправленным по назначению.
Днем, видя, что она совсем успокоилась, я попыталась поговорить с ней о моем отце в связи с предстоящей свадьбой. Она обычно или совсем избегала говорить на эту тему, или отвечала предельно кратко. Но на этот раз, в виде исключения, она сказала с заметным волнением:
– Твой отец для тебя чужой, но хоть он и забыл нас, ему придется в решающий час выполнить свой долг. А кроме того, время – великий советчик. Твой отец еще довольно молод, ему всего сорок четыре года, но он упускает из виду, что мне уже больше восьмидесяти и что, если он задержится с приездом, он меня не застанет. Но вообще я хочу надеяться, что по случаю твоей свадьбы он даст себе труд наконец вспомнить о нас.
– Не будем обольщаться, бабушка, он не любит Франции, у него другая семья, меня он не знает…
– А меня он разве не знает? Не говори мне таких жестоких слов, малютка! Свою мать не забывают. Приедет он или нет, оставь мне эту иллюзию. Если у меня ее отнимут, я умру.
Испуганная и глубоко тронутая тем, что это материнское сердце все еще исходит кровью, я вынуждена была взять свои слова назад и притвориться, что разделяю с ней ее надежды. На следующий день оказалось уже совершенно невозможно развеивать ее иллюзии, а еще через день Женни добилась лишь того, что пробудила уснувшую нежность и вызвала слезы, за которые я с готовностью заплатила бы собственной кровью.
– О Мариус, мы совершили преступление! – воскликнула я, вернувшись к своему жениху, который ждал меня в саду. – Мы хотели пожениться, то есть поставить бабушку перед лицом события, для нее очень тяжелого. А теперь мы ищем возможность нанести ей ужасный удар, чтобы ускорить ее решение. Она умрет от этого, клянусь тебе, и не кто иной, как мы, убьем ее!
– Так что ж, – без малейшего колебания ответил Мариус, – тогда убережем ее от этого испытания… Подождем полгода, год, если нужно, то есть если найдется средство помешать ей узнать правду. Будет не так уж легко – нам придется быть очень осторожными, Люсьена!
– Мы с Женни берем это на себя. К тому же это очень легко. Вернись к своим делам и будь уверен, что я воздам должное терпению, с которым ты будешь меня ожидать.
– Не знаю, откуда ты взяла, что мне нужно так много терпения, – возразил Мариус. – Мы с тобой молоды, и у нас впереди много времени: ты дала мне слово, а я тебе. Если ты потеряешь бабушку, ты будешь зависеть лишь от себя самой. И, наконец, если ты передумаешь… ты знаешь, что я человек, держащийся светских приличий и хорошего тона.
Когда приехал Бартез, мы уже разговаривали между собой так холодно, как никогда раньше. Но приезд адвоката был оценен Мариусом весьма высоко. Я оставила их вдвоем и отправилась уведомить бабушку о приезде ее старого друга. Но предварительно я объяснила ему, что никоим образом не считала возможным сообщить ей роковую новость, и взяла с него обещание, что он тоже ей ничего не скажет.
Когда я вернулась, чтобы попросить Бартеза подождать, пока бабушка проснется, я увидела, что они ведут оживленную беседу. Бартез знал о нашей помолвке и был весьма рад этому. Он был хорошего мнения о поведении Мариуса, и ему нравилось давать ему различные советы. Бартез был прекрасным человеком, преданным, всегда готовым оказать услугу, немного непредусмотрительным и немного медлительным, как большинство тех, кто меня окружал, и как многие из провансальцев, которых я знала. Я понимала, что он всячески старается успокоить Мариуса по поводу тех непредвиденных случайностей, которые могли бы возникнуть в связи со смертью моего отца.
– Не беспокойтесь, – утешал он, – помимо того, что у Женни есть доказательства, опровергающие ряд возражений, имеется достаточно ясное завещание, где госпожа де Валанжи оставляет Люсьене всю ту часть имущества, которая находится в ее распоряжении, то есть половину своего состояния, а что касается остального, то она должна полагаться на добрую волю и щепетильность маркиза. Я предпочел бы, чтобы она закрепила это наследство за Люсьеной без указания на то, что это ее внучка, ибо об этом могут возникнуть споры, если придется иметь дело с лицами, враждебно к ней настроенными. Госпожа де Валанжи отвергла этот совет, как обидную предосторожность в отношении благородства своего сына, и я не смел настаивать.
– Но ее сына больше нет, – возразил Мариус, – а его наследники могут занять враждебную позицию.
– Его наследники – это дети, невероятно богатые со стороны своей матери; какой же им интерес разорять Люсьену с ее сравнительно скромной долей наследства? Сейчас я хотел бы, чтобы госпожа де Валанжи могла написать своей невестке, как законной опекунше детей от второго брака, и согласовать с нею некоторые вопросы – ну, скажем, об обмене каких-то небольших владений, приобретенных господином де Валанжи в Англии, на все поместье Бельомбр. Отказавшись от своей части наследства отца, Люсьена получила бы полное право на наследство бабушки, а вдова маркиза, по-видимому, имеет необходимые полномочия, чтобы вести переговоры на эту тему, хотя бы предварительно.
– Важно было бы знать, – заметил Мариус, который, как мне казалось, знал и судил о моем положении не только лучше меня (что, в общем, было несложно), но и лучше, чем сам Бартез, – дал ли маркиз де Валанжи свое согласие на то, чтобы его мать завещала все Люсьене?
– Что до этого, то он и не дал его, и не отказал, ибо по этому поводу не написал ни одной строки. После второго брака его письма стали приходить все реже и реже, а формулировки в них были столь туманны, что толковать их можно как угодно. Он, безусловно, знал о завещании своей матери, ибо она советовалась с ним перед тем, как его составить, и тем не менее он ни разу не высказал своего мнения об этом документе. Можно подумать, что он не принимал всего этого всерьез или что он не получил писем, в которых его об этом уведомляли. Почти так же отнесся он к тому, что Люсьена нашлась: он считал, что радостное известие еще требует проверки, и никогда не называл ее своей дочерью. Есть даже его письма, – они все у меня тут, и я перечитал их перед тем, как пойти к вам, – где он именует ее «фантазией», это его подлинное выражение.
– Как это я могу быть «фантазией»? – спросила я у Бартеза, оцепенев от удивления.
– Вы могли быть, допустим, чьим-то ребенком, которого госпожа де Валанжи возымела фантазию воспитывать как свою внучку, чтобы утешиться после ее утраты.
– Вы никогда не говорили о такого рода подробностях ни Люсьене, ни мне, – задумчиво промолвил Мариус.
– Совершенно незачем. Они были бы слишком для вас тягостны. Госпожа де Валанжи посвятила в это дело только меня, и вы оба поступите разумно, если никому об этом не скажете. Сегодня все изменилось, и только вдова Вудклиф могла бы искать ссоры с вами. Но ради чего?
– Кого называете вы вдовой Вудклиф?
– Богатую вдову, на которой господин де Валанжи женился вторым браком и которая, не находя его, конечно, достаточно знатным, продолжала именоваться леди Вудклиф, добавляя к этому титул маркизы де Валанжи.
– А как мой дядя стал маркизом? – спросил Мариус, все больше погружаясь в задумчивость.
Бартез намеренно или по рассеянности не ответил ему и вернулся к прерванному разговору:
– У этой дамы нет никаких оснований завидовать имени и состоянию Люсьены, ибо у нее и у ее детей более значительное состояние и имя. Это очень знатная леди, и от нее нельзя ожидать мелочных поступков. Со своей стороны, господин де Валанжи так третировал свою мать, покинул своих друзей и забыл свою родную страну, что вряд ли мог оставить распоряжения, расходящиеся с теми, которые могли быть сделаны здесь в его отсутствие. Таким образом, дорогие мои, я думаю, что ваше будущее ничем не омрачено. Но так как лишние предосторожности никогда не помешают, я держусь того мнения, что Люсьена должна взять на себя труд сообщить бабушке о том, что произошло, как можно скорее и, когда она сможет, было бы, вероятно, хорошо попросить ее сформулировать свое завещание иначе.
– Да, Люсьена, – добавил Мариус, – надо подумать об этом в твоих же интересах.
И так как я молчала, он настойчиво продолжал:
– Разве ты не слышишь, что тебе говорят?
– Слышу, – ответила я с некоторым раздражением. – Но ведь я уже сказала, что не хочу ни волновать, ни огорчать бабушку. Я нахожу, что за последние дни она очень ослабела, и пусть лучше я не получу в наследство ни гроша, чем укоротить хоть на неделю ее жизнь.
– Ах, боже ты мой, я же говорю не о деньгах, – нетерпеливо возразил Мариус. – Разве ты не понимаешь, что это вопрос чести?
– Объяснись! Поистине день каких-то загадок!
– А между тем все объясняется очень просто. Если ты действительно не внучка бабушки, ты тем самым присваиваешь имя, которое тебе не принадлежит. Значит, надо постараться уладить все так, чтобы не было попыток подвергнуть сомнению твое общественное положение, ибо если для тебя ничего не значит быть разоренной, то я полагаю, что быть опозоренной все-таки что-то да значит.
XXXVIII
Я была так оскорблена этим грубым ответом, что не могла и шагу ступить. Я опустилась на скамью и разразилась слезами. Бартез слегка пожурил Мариуса за неосторожное обращение и очень ласково дал мне понять, что, вообще-то говоря, я, конечно, могу опасаться серьезных осложнений. Вот тут-то я впервые отдала себе отчет в том, что могу быть совершенно чужой для бабушки, ребенком, предназначенным для выманивания у нее денег, дочкой какого-нибудь цыгана, быть может – даже разбойника с большой дороги!
Я подавила рыдания и спросила Мариуса:
– Ну что ж, ты все еще хочешь жениться на мне?
– Я дал тебе слово, а слово назад не берут.
Он вымолвил это таким ледяным тоном, что я почувствовала, что он бросает мне вызов, чтобы я выполнила свой долг так же, как он выполнил свой.
– Не бери назад своего слова, – сказала я с большой силой. – Я сама возвращаю тебе его. В присутствии Бога и господина Бартеза я разрываю наше соглашение.
Совсем не этого ожидал Мариус или по крайней мере не в таких выражениях. Еще ничто не доказывало, что я не мадемуазель де Валанжи и что кто-то будет оспаривать мое имя и наследство. Мариусу хотелось бы, чтобы договор был предварительный, и Бартез выдвинул такую идею. Но я уже заранее потеряла всякую надежду на свою будущую участь, а кроме того, должна признаться, что я несколько опасалась характера Мариуса и сожалела о своей свободе. Он угадал это и начал упрекать меня, не для того, чтобы заставить переменить свое решение, а чтобы оставить себе лазейку. Но так как я не уступала, он пришел в раздражение и, раскланявшись с Бартезом, которого как раз позвали к бабушке, сказал мне почти шепотом:
– Ты понимаешь, дорогое дитя, что в тех обстоятельствах, в которых мы оказались, когда ты отлучаешь меня от своего будущего, каково бы оно ни было, я должен покинуть этот дом. Если бы нам предстояло вступить в брак, мое присутствие тут было бы вполне естественным и законным, если же это не должно осуществиться, тогда оно тебя компрометирует. Бабушка думает, что я уехал, пусть так оно и будет. Прощай! Время от времени я буду наезжать сюда, чтобы справиться о ее здоровье.
Он удалился, не ожидая моего ответа, и я чуть не побежала за ним. Мне горько было думать, что наша дружба могла рухнуть вместе с браком, так как в его прощальном привете звучало явное пренебрежение, и казалось, что во всем виновата одна я. Но у меня не было времени проверить столь различные порывы своего сердца. Ко мне быстрым шагом приближалась Женни. Она была бледна, и ее сжатые зубы не давали ей возможности произнести мое имя. Объятая ужасом, я помчалась навстречу ей с криком:
– Бабушка умерла!
– Нет, – возразила она, – но наберитесь мужества!
И тоном, печальная торжественность которого еще звучит у меня в ушах, она добавила:
– Она умирает!
– Кто это сказал? – крикнула я, порываясь бежать.
– Никто. Сама она ничего не знает, но ее час пробил.
И, остановив меня у входа в гостиную, Женни схватила мою руку и произнесла с душераздирающей энергией:
– Улыбнитесь!
Так говорят молодым девушкам, наряжая их перед балом. Моя горячо любимая бабушка умирает – вот какой праздник ожидал меня!
Бледная как призрак, она сидела выпрямившись в кресле, и улыбка еще играла у нее на лице. У нее!! Бартез держал ее за руку. Жасинта пыталась согреть ее ледяные неподвижные ноги: она уже не могла поднять их на грелку. Глубоко взволнованный, с глазами, полными слез, Бартез, заметив, что взор ее обращен к открытому окну, сказал:
– Да, сегодня такая дивная погода!
Я подошла, чтобы поцеловать ее холодные руки; она как будто была удивлена, что не чувствует этого. Она еще мыслила и видела, ибо смотрела на меня так, как будто спрашивала себя, не видит ли она меня во сне. Она сделала страшное усилие, чтобы сказать несколько слов, и ей удалось вымолвить:
– Бартез!.. Это моя девочка, вы же знаете это.
Тут ее голова откинулась назад, и небесное спокойствие отразилось на ее лице. Я подумала, что она уже умерла, и подавила готовый вырваться у меня крик. Женни метнула на меня властный взгляд, перед которым склонился бы весь мир. В тот момент, когда наша дорогая бабушка уже стояла на пороге вечности, она не должна была услышать вопль земного прощания. Бартез хотел увести меня, но никакой человеческой силой нельзя было оторвать меня от кресла, к которому я молча приникла. Так прошло несколько минут, и я не сумела уловить переход от жизни к смерти на этом умиротворенном лице, глаза которого были неотрывно обращены ко мне. Тут вошел доктор Репп, совершавший свой ежедневный объезд. Он сразу все понял, молча взял ее за руку и стал слушать пульс.
– Ну что ж, это конец! – сказал он. – Вот и все.
Он сказал это так, как будто произнес:
«Вы видите теперь, что умереть совсем не трудно».
Я ничего не понимала, я не верила этому. Моя бабушка была здесь, перед моими глазами, все в той же позе, с тем же лицом, которое я наблюдала сотни раз в часы ее отдыха или сна.
– Пойдемте, пойдемте! – настаивал доктор, подталкивая меня. – Вам совершенно незачем было об этом знать, но вот уже две недели, как я каждое утро ожидал этого события. Когда в лампе иссякает масло, она гаснет. Ваша бабушка прожила прекрасную жизнь. Трудно было надеяться, чтобы это продлилось еще долго. Уйдите отсюда, деточка, вам здесь больше нечего делать.
– Оставьте ее в покое, – вмешалась Женни. – Не надо бежать от мертвецов, как от врагов. И разве душа ее бабушки умерла? Она может быть еще где-то здесь, видит и слышит нас.
Доктор пожал плечами. Но, взволнованная нежной духовностью Женни, я покрывала слезами щеки, руки и одежду бабушки и все повторяла, как будто она могла меня слышать:
– Я люблю вас, люблю, люблю!
– Хорошо, – сказала Женни, лицо которой тоже было залито слезами. – А теперь оставьте нас здесь с Жасинтой… Когда я уложу в гроб нашу дорогую бабушку и одену ее, вы вернетесь еще немного поговорить с ней. Только не плачьте слишком много, чтоб не огорчать ее там, где она сейчас находится.
– А где она, Женни? – воскликнула я в полной растерянности.
– Не знаю, но, безусловно, где-то вместе с Богом. Он ведь также и с нами, и мы не так уж разлучены, как обычно думают.
Незыблемая вера Женни придала мне сил. Я бодрствовала над телом дорогой покойницы вместе с нею, и, два дня спустя, поддерживаемая Мариусом, я поднималась вместе с Женни на холм Помме. Небольшая повозка, задрапированная черным и влекомая мулами, двигалась перед нами. Наши друзья из Тулона и все жители округи замыкали траурный кортеж. Все очень любили бабушку, и под палящими лучами чуть ли не африканского солнца все шли в сосредоточенном молчании с обнаженной головой.
Аббат Костель ожидал нас у врат церкви. Фрюманс был на кладбище, где вот уже двадцать лет никого не хоронили. Он сам вырыл могилу, это был его священный долг. Когда гроб поднесли к ней, я увидела, что он стоит с заступом в руках. Он был единственным, чей вид поразил меня. Я пыталась найти в его взоре разрешение той страшной загадки небытия, против которой вера с трудом борется в час, когда неумолимо осуществляется последняя разлука с земным созданием. Во взгляде Фрюманса я прочла лишь глубочайшее уважение и подлинную скорбь, но никакого признака горечи или слабости. Он чувствовал себя достаточно сильным, чтобы примириться с мыслью о том, что что-то в этом мире может найти свой конец.
А я была неспособна на это и с тревогой глядела на Женни, которая, казалось, была преисполнена заботы, благословляла и хотела сохранить до самого погружения в лоно земли этот драгоценный прах. Я искала поддержки в силе Женни, единственной, которая была близка моей.
В тот миг, как могила была зарыта, вокруг меня раздались пронзительные крики и громкие вопли. Этот древний обычай, еще сохранившийся в недрах деревень, не столько свидетельство печали, сколько нечто вроде блистательной почести, воздаваемой покойному. Это, может быть, также что-то вроде целительного волнения, которое хотят вызвать в родственниках и друзьях, чтобы исторгнуть слезы и облегчить печаль, заставив ее излиться. Другие утверждают, что шум этот отпугивает злых духов и мешает им унести душу мертвеца… Эти крики испугали меня, и я побежала к Фрюмансу, который пришел сразу за мной. Но он не знал, что я там, и не видел меня. В каком-то забвении он поставил свой заступ в угол и, прислонясь головой к стене, стал всхлипывать как ребенок. Я встала и кинулась ему в объятия. Мы плакали вместе, не говоря друг другу ни слова.
XXXIX
Я не знаю, что было потом. Внешне я казалась бодрой, но поступки мои были почти бессознательными. Не помню уж, что я отвечала на вопросы. Все мне представлялись добрыми, даже госпожа Капфорт, и я спокойно относилась к тому, что около меня вертится Галатея. После погребения у нас был обед. Это древний обычай, который сейчас я восприняла как нечто жестокое, но Женни отнеслась к нему со свойственным ей хладнокровием и тщательно следила за тем, чтобы все были обслужены как следует. Мариус, как мне кажется, говорил со мной ласково, но я безразлично относилась ко всем утешениям. Откровенно говоря, ни одно из них не доходило до глубины моего сердца, и только безмолвная печаль Фрюманса немного облегчала его.
Были выполнены какие-то формальности, не помню уж какие. Когда через три-четыре дня я осталась вдвоем с Женни, я не чувствовала, что я у себя дома. Мое «я», отторгнутое от «я» бабушки, стало для меня ничем. А тем временем было вскрыто ее завещание. Оно делало меня владелицей всего ее имущества. Если никто не станет его оспаривать, то тем самым я признавалась ее наследницей.
Возражений можно было ждать, когда известие о смерти бабушки дойдет до вдовы и детей ее сына. Бартез иногда навещал меня и был рад, что пока нет ответа, – он надеялся, что мои родственники за морем будут ко мне так же равнодушны, как всегда был мой отец.
Мариус нанес мне официальный визит вместе со своими старинными покровителями – господами де Малавалем и Фурьером. О нашем браке не было сказано открыто ни одного слова, хотя де Малаваль, чьим протеже был Мариус, делал все возможное, чтобы возобновить этот вопрос. Я старалась избежать ответов на его намеки. Я рассматривала свое положение как совершенно неопределенное, и эта мысль мне даже была как-то приятна, когда я думала о том, что если я получу свое наследство, то у меня уже не будет предлога отказаться стать женой Мариуса. Я была слишком честной, чтобы придумывать какие-нибудь другие предлоги, но не подлежит сомнению, что деловитость и сухость моего жениха вызывали во мне серьезные опасения, и я упрекала себя, что совершила безумную глупость, позволив ему внушить к себе неограниченное доверие.
Он, со своей стороны, помогал мне разобраться в наших будущих взаимоотношениях. В этот день Малаваль видел в моей судьбе только все хорошее, а его друг Фурьер, наоборот, расценивал все весьма мрачно. Мариус был подобен страждущей душе между двумя этими демонами-искусителями, и все его хладнокровие не помогло ему скрыть от меня его крайней растерянности. Впервые после печального события, которое сделало все сразу зыбким и неопределенным, мне вдруг захотелось слегка поиздеваться над нерешительностью и беспокойством моего кузена. Я прекрасно понимала, что он догадался об этом, и это его все больше и больше шокировало. Мне так хотелось, чтобы он покрепче на меня разозлился. Но он не мог решиться на это.
Когда он уехал, я горько плакала, изливая Женни все свои сердечные тайны. Ведь до сих пор от гордости или мужества я скрывала от нее все это.
– Я не знаю, судите ли вы ошибочно о характере этого мальчика, – ответила мне она со своим здравым смыслом, как всегда, соединенным с широтой взгляда на вещи. – У всех людей есть огромные недостатки, и дружба заключается в том, чтобы не замечать их. Я видела все недостатки Мариуса, но считала вас слепой к ним и не полагала их неизлечимыми. Я говорила себе, что вы даже с закрытыми глазами исправите его. Людей исправляют только тогда, когда их любят. А вы его не любите или больше уже не любите, потому что вы его осуждаете. Значит, не надо выходить за него замуж.
– Но как быть, Женни, если я получу свое наследство?
– Не знаю, но думаю, что нужно сказать ему всю правду.
– Он станет моим врагом и, может быть, даже начнет поносить меня на всех углах.
– Это вполне вероятно, и, несомненно, у него будет право обвинять вас в том, что вы капризны.
– Ну, уж если ты бранишь меня, значит, меня есть за что бранить, и поэтому я должна пожертвовать собою и, несмотря ни на что, выйти за Мариуса!
– Нет, Люсьена. В браке не только жертвуют собой, а помимо своей воли делают несчастными и тех, кого не любят. Я не понимаю, как это вы, всегда чувствуя, как вы говорите, недоверие к Мариусу, оказались на грани того, чтобы выйти за него замуж. Это была какая-то фантастическая мысль, а я очень не люблю мыслей, которые мне непонятны. Если это ваша вина перед собой, то вы сами должны ее искупить. Вы приобретете врага, так как вы обманулись в друге, но это лучше, чем выходить замуж с отвращением. Это будет еще более страшная ошибка, и кара будет неотвратимой: она падет на невиновного и на виноватого.
– Это Мариус, по-твоему, невиновен?
– Ах ты боже мой, ну да, потому что из вас двоих он в меньшей степени разумен и утончен. Он идет напролом, такой, какой он есть. Вам надо было получше разобраться в нем раньше.
Женни была права. У меня были ложные представления о том, что такое счастье, и очень примитивное понятие о браке. Я рассматривала его как договор о ясном и простом спокойствии, а не как идеал взаимной преданности. Я была наказана за свою ошибку, потому что вынуждена была отступить назад и сказать Мариусу: «Я не могу тебя любить». А он был вправе ответить: «Зачем же ты заставила меня верить в обратное?»
Я была оскорблена создавшимся положением, и временами, когда гордость поднимала меня на высоты подлинного достоинства, я готова была лучше любой ценой сдержать свое слово, чем выслушивать упреки, что я его не сдержала. Женни поборола во мне это дурное самовнушение. Она хотела, чтобы я лучше отказалась от всего на свете, чем осквернила вечную и неразделимую любовь супружества. Моя душа возвышалась в тесном союзе с ее душой, но в то же время мое сердце, которое я считала уже окаменевшим, вновь разрывалось на части. Мечта о любви пробуждалась опять, и одиночество сжимало меня в когтях смертельной тоски!
Так как Мариус выжидал дальнейшего развития событий и не появлялся у нас уже несколько недель и так как он ничего не писал мне, чтобы уведомить, что он в моем распоряжении при всех возможных поворотах судьбы, я совершенно успокоилась на его счет. Я дала понять Женни, что, открыв ему всю правду, когда он приедет узнать ее, я не рискую охладить его нежность. В этой связи я осмелилась спросить ее, что она думает о моих правах, в случае если их попытаются оспаривать.
– Я думаю, – сказала она, – что если даже у вас отберут половину состояния вашей бабушки, подвергнув сомнению ее завещание, вам еще останется на что жить. Добавив сюда и то, что имею я…
– Замолчи, Женни, не будем говорить о деньгах. То, что принадлежит одной, принадлежит и другой, это решено и подписано, и нам хватит на двоих. А вот что меня немного беспокоит, так это желание узнать, кто же я такая. Документы, оставленные бабушкой, не вносят в этот вопрос никакой ясности.
– То, что должно прояснить этот вопрос, – ответила Женни, – в наших руках. Оно находится там, в этом письменном столе, ключ от которого у вас и где вы уже сотни раз видели запечатанный пакет. Когда наступит день, в который вас спросят, та ли вы, за кого вас принимают, мы вскроем пакет и прочтем его содержимое. Больше не спрашивайте меня об этом. До назначенного часа я должна молчать, а если этот час не придет никогда, вы прочтете это одна и сохраните для себя.
Я не хотела больше ни о чем расспрашивать Женни. Ее лицо хранило такое торжественное выражение, что я боялась, что совершу кощунство, дотронувшись до этих бумаг, которые она мне доверила.