355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жорж Бордонов » Кавалер дю Ландро » Текст книги (страница 3)
Кавалер дю Ландро
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 15:04

Текст книги "Кавалер дю Ландро"


Автор книги: Жорж Бордонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)

Часть вторая


Шаботри

Уже знакомый нам пожилой господин снял нагар с восковой свечи, тщательно прочистил гусиное перо, почесал висок. Не будем судить его слишком строго. У него было, насколько я его знаю, и это видно из его записок, горячее сердце и чистая душа, что вообще было присуще в то время людям в этой части страны. После потрясений революции и наполеоновской эпопеи он снова вернулся к жизни, которую и должен вести человек! Каждый день он начинал с молитвы, благодарил Бога за то, что живет! В любой мелочи он находил повод для радости. Впрочем, вернемся к нашей истории. Этот господин пишет в своих воспоминаниях:

«Мне хотелось бы оставить после себя свидетельства о людях, с которыми свела меня судьба. Но для этого надо иметь стиль Шатобриана. Читая его сочинения, я испытываю неловкость за себя и желание оставить мои литературные труды и никогда больше не брать в руки перо. Меня успокаивает только то, что эти скромные записки будут читать лишь мои прямые потомки. Я хотел бы посвятить несколько страниц своих воспоминаний моему другу шевалье дю Ландро. Но невозможность объяснить и описать этот необычный характер парализует меня. Я должен написать о нем, я считаю, что он этого заслуживает, но не знаю, как связать события его детства: бойню в Нуайе, казнь на мельницах в Бурнье – с его взрослой жизнью. Мое дрожащее перо с этим не справляется. Потому что все, что происходило потом, не заключало в себе ничего необычного. Он был ребенком, не отличавшимся от нас. Наши поместья почти все были сожжены, но мы остались владельцами земель. Большинство потеряло родителей. Но мы были окружены любовью, уважением и заботой. Вандея залечивала свои раны, заново отстраивала дома, обрабатывала поля. Возрождалась надежда. Вандея все потеряла и все приобрела. Ведь нашим крестьянам Бог был нужен больше, чем король. Поэтому они оставили оружие и снова встали за плуг. Когда это поняли господа там, в Париже, когда вернулись к своим прихожанам опальные священники, когда стало возможно пойти в церковь, не боясь смерти, и когда республиканские солдаты получили приказ помогать в уборке урожая, вместо того чтобы его жечь, тогда Шаретт и Стофле были схвачены и казнены. Я рос на ферме, разграбленной „Адскими колоннами“. Ландро – на нетронутой Ублоньер. Но мы не жаловались. Нам еще повезло. Родственники помогали нам, правда, издалека, но мы не чувствовали себя одинокими. Кюре наставляли нас и воспитывали в вере и благочестии. А Франция отдалась Бонапарту. Он объявил себя сыном революции, но скоро стало заметно, что наступают другие времена. Террор и связанные с ним ужасы остались в прошлом. Так прошло несколько лет. Я стал тем, кто я есть, и никем более. Ландро, с которым мы жили в близком соседстве и росли вместе, был ребенком, похожим на других. Драчун и шалун не больше, чем другие. Его юность не отличалась особенными трудностями. В тот же год, когда я вернулся в только что отстроенный свой дом, он переехал в Сурди, тоже частично отремонтированное и восстановленное свое поместье. Я бы хотел написать его точный портрет, но не могу. Хотелось бы найти какие-нибудь особенности, которые могли бы, развившись, превратить его в того, кем он стал, но, повторяю, он ничем не отличался от нас. Некоторые, например, племянник великого Шаретта, или молодой Гулен, или Тэнги и Буор – наши сверстники, также обездоленные революцией, были отмечены даже большей оригинальностью. Младший Шаретт был более непримиримым шуаном, чем его дядя. Гулен прекрасно сидел в седле. Буор был настоящим геркулесом: в пятнадцать лет он гнул подковы и поднимал наковальню. Тэнги отличался острым умом и прекрасным, почти как у англичанина, чувством юмора, а его преданность близким людям выдержала все испытания. Ландро не обладал никакими яркими отличиями, за исключением, может быть, своего роста. Он любил охоту и лошадей, но держал из экономии лишь несколько собак. Наши отцы погибли в девяносто третьем году по ту и эту сторону Луары. Но нам осталось в наследство хотя бы семейное имущество. У Ландро остались только Ублоньер и ферма, принадлежавшая матери. Родовое имение Нуайе – фермы и усадьба – было национализировано, когда его отец эмигрировал, а затем продано некоему Ажерону. Шевалье был, конечно, далеко не беден, но то, что он не является больше хозяином Нуайе, в глубине души оскорбляло его. Можно сказать о еще одной детали: наши попечители были людьми нашего круга. А Ландро опекал пресловутый Форестьер, жесткий характер которого был уже достаточно известен. Это он оплачивал мадам Сурди содержание и воспитание молодого шевалье. Бывший шуан и в недавнем прошлом генерал мятежной королевской армии вновь стал мирным нотариусом и все свои помыслы направил на обустройство будущего своего воспитанника. Но, будь его воля, он убил бы нынешнего владельца Нуайе. По этому поводу я могу напомнить шокировавший нас случай, что, впрочем, по словам Тэнги, с жаром защищавшего Ландро, доказывало лишь „вырождение у нас чувства своей принадлежности к благородному роду“. Юбер поехал на охоту вместе с Форестьером, который, по своему обычаю, всю дорогу читал молодому шевалье наставления. И у подножия горы Жюстис они встретились почти нос к носу с Ажероном. Ажерон заставлял называть себя „де ля Мартиньер“, хотя это был самый что ни на есть „парвеню“ и, по большому счету, скверный хозяин. Увидев охотников, он крикнул:

– Вы заехали на мои земли, господа. Убирайтесь!

Юбер вскинул ружье, и, если бы не Форестьер, помешавший ему, он бы его убил. Толстый Ажерон бросился наутек и даже побоялся подать жалобу. Мы увидели в этом поступке дурное влияние Форестьера. Худо-бедно, но мы считали себя и были в какой-то степени культурными, воспитанными людьми. Когда же мы попытались расспросить о происшедшем Ландро, он ответил нам своим „ржанием“».

Он не был совсем уж не прав, этот старик. Но судил поверхностно и рассматривал только видимую часть событий. И все же случай с Ажероном мог бы ему открыть глаза, ибо это было проявление истинной природы Ландро. «Настоящим» он был, целясь в Ажерона, а не тогда, когда загонял зайца в компании своих сверстников или шаркал ножкой и говорил любезности на балах. Но старый Форестьер все понимал правильно. Сам он не простил ничего и никому. Он рассказывал Юберу о прошлых боях, водил его по местам сражений девяносто третьего года, описывал случаи героизма или трусости, впадая при этом в неистовство. Иногда во время этих прогулок они случайно встречали участников той войны, опять ставших крестьянами и нашедших в этом свое счастье. Иной раз земля, поднятая плугом, выбрасывала волнующие кровь старого солдата предметы: рваный ранец из буйволиной кожи, ржавый клинок сабли или байонетту, позолоченную шпору. Однажды в колючем кустарнике они наткнулись даже на разбитое орудие. Форестьер не смог сдержать слез:

– Да, именно здесь мы их встретили. Ах, малыш! Какая это была мясорубка! Залп в упор! Смотри, мы были вот здесь, чуть выше, за укрытием. Ни один не ушел. Некоторые еще были живы, и их оставили там, среди раненых и агонизирующих лошадей. С тех пор это поле так и зовется – Поле Умирающих Лошадей. Это было в марте девяносто четвертого.

– Когда?

– В девяносто четвертом, когда я снова вернулся в строй. Ах! Я и забыл, извини…

При одном упоминании об этой дате молодой человек помрачнел. Нервный тик передернул его подбородок и вздернул левую бровь. Затем он замолчал на несколько часов, односложно отвечая на вопросы Форестьера.

Многие ветераны радовались мирной жизни. Не потому, что они все забыли. Но в их памяти остались страдания и тяготы войны, а не эфемерность побед Великой королевской католической армии. Они чаще вспоминали о смерти своего родственника, местного церковного старосты или свою сгоревшую ферму. И когда Первый консул провозгласил свободу веры, амнистировал опальных священников и официально открыл церкви, он тем самым примирил крестьян с революцией. Это он принес мир на землю Вандеи. Казнь герцога Энгиенского в Венсеннском лесу взволновала только благородных господ да таких фанатиков, как Форестьер. Он «не позволил себя обмануть, как этих глупцов». Предводитель шуанов питал к Наполеону стойкую и неистребимую ненависть и называл его не иначе, как «Буонапарте». Узнав о пленении Жоржа Кадудаля, Форестьер плакал.

– Последний, – повторял он. – После него никого не осталось! Он был последней опорой трона!

Когда проводились мессы в честь коронации императора, Форестьер собрал несколько бывших товарищей и пропьянствовал все время торжеств. После чего он, как примерный христианин или считая себя таковым, покаялся.

– Сын мой, вы смешиваете политику и религию, – сказал ему священник.

– Если бы религия не смешивалась с политикой! Вы не понимаете, что ваш император так же нуждается в церкви, как и в армии, в священниках – так же, как в генералах. Они нужны ему, чтобы обеспечивать его процветание, чтобы убедить народ, что он – наследник Карла Великого. Но посмотрим, святой отец, правде в глаза. Это выскочка! Его вынесла наверх революция, и он хочет теперь там остаться. А вы молитесь за него, за победу его оружия!

– Остановитесь! Прекратите вашу брань! Вы не на площади, сын мой, а в храме Господнем. Вы грешите против Бога. Какими бы ни были ваши намерения.

Однажды между Юбером и старым шуаном произошла размолвка. В своих скитаниях по грязным дорогам, в ночевках под холодными звездами Форестьер потерял здоровье и в старости стал страдать от ревматических болей. При смене погоды, особенно осенью, его суставы отказывались ему служить. Боль настигала его внезапно и на многие часы приковывала к креслу. Тогда надо было кормить его с ложечки, как младенца, переносить на кровать, готовить ему грелку и брить бороду. Руки его становились похожи на птичьи лапки и кожа шелушилась. Он кусал губы, чтобы подавить стоны, и на его лбу выступали капли пота. После очередного приступа старый рубака пытался даже шутить: «Ружье отстреляло свое, мой дорогой. Устаревшая модель! Приклад треснул, и ржавчина разъела ствол. Пора забраковать его и отправить на переплавку!» Очередной раз болезнь скрутила его по возвращении из Шаботри, куда он возил своего воспитанника. Шаботри – это имение, где был схвачен синими Шаретт, в марте 1796 года.

– Ах, малыш! Ты упрекаешь меня в излишних поучениях. Но я не могу не показать тебе эти места, не рассказать о них. Я хочу, чтобы ты знал об этом. Места, где происходили великие события, накладывают на душу, способную чувствовать, свои колдовские чары. Ты понимаешь? Душа возвышается! Нынешние хозяева Шаботри хорошие люди, и я не имею ничего против них. Но пока стоит дом, это будет дом Шаретта.

– Для вас, конечно.

– Для тебя и всех, кто им восхищается. В королевской армии были талантливые и волевые командиры. Но никто не годился ему и в подметки.

Так, беседуя, они доехали до Сурди.

– Ты хорошо разглядел кухню? Отныне эта комната делает честь Шаботри. Там, на столе, синие положили раненого Шаретта.

– Да, перед тем, как выпить за победу Республики!

– И тем не менее синие относились к нему с уважением. Они сами не верили, что им удастся его схватить. Я прямо вижу, как он лежит на этом столе почти без сознания. Мое сердце разрывается от жалости…

Форестьер прервал свой рассказ. Из его груди вырвался стон. Он покачнулся в седле. Юбер подхватил повод. Подбежавшие люди сняли с лошади бледного, как полотно, старика. Занесли его в дом. Прибежала мадам Сурди. Старый шуан еще нашел в себе силы извиниться. Он потребовал подать коляску, чтобы ехать к себе.

– Нет, это рискованно и глупо! – сказал молодой Ландро. – Мы положим вас в моей комнате. А мне поставим походную кровать. Теперь моя очередь ухаживать за вами.

Голубые глаза старика странно заблестели. Кажется, даже увлажнились. Если бы речь шла не о Форестьере, то можно было бы предположить, что сейчас появятся слезы. Но у него дело закончились лишь подрагиванием век.

– Конечно, – вмешалась мадам Сурди, – это самое лучшее. Я совершенно согласна с Юбером.

Шевалье выказал тогда редкостную самоотверженность. Он с радостью исполнял роль слуги, не только обслуживал старика, но и терпеливо выслушивал бесконечные монологи больного.

– Ах, Юбер, я думаю, что даже сын, если бы он у меня был, не сделал бы для меня большего. Из-за войны у меня не было времени жениться, я постоянно говорил себе: «Старый дурак, сейчас не время заводить детей, производить на свет еще одно несчастное существо».

– Вы были не правы.

– Да, потому что у тебя есть родной отец.

– По крайней мере, я на это надеюсь. За все время я получил от него, как вы знаете, только одно письмо.

– То, что из России? Это, конечно, огорчает тебя, но ты должен понять, что, служа царю, он чувствует себя более полезным, чем на родине. Насколько я знаю, он имеет там чин. Вы из военного рода. Когда-нибудь твоя кровь тебе это подскажет. Пока человек растет, его естество спит, таков закон природы. Надо дождаться своего часа.

Но на ясном небосклоне их отношений все же появилось облачко. Как-то в отсутствие Юбера старик захотел почитать. Совершенно случайно, ни в коем случае не специально (она на это просто не способна), Элизабет дала ему газеты, сложенные в шкафу у Юбера. Таким образом, Форестьер узнал, что его воспитанник, в тайне от него, собирает сообщения о победах Наполеона. Там были бюллетени Великой армии, вырезки из газет о ее победах в Италии и Египте. Когда шевалье вернулся, старик не смог удержаться от упреков:

– Ну вот! Ты, оказывается, якобинец! Неужели он тебе нравится?

– Вы это о ком?

– Не делай вид, что не знаешь. Маленький человек в шляпе, этот шут гороховый, кровавое ничтожество! И этот полосатый флаг! Он тебе тоже нравится? Флаг, под которым пришли к нам «Адские колонны»…

– Он развевается над всей Европой.

– Да, залитый нашей кровью!

Так он возмущался несколько часов подряд, удивляя мадам Сурди и ее дочь. И только усталость заставила его замолчать. Но когда Юбер поднялся в свою комнату после ужина, Форестьер снова взял его за руку.

– Извини меня за мою глупую выходку. Кто-то сражается, штурмует города, а ты здесь, с собаками и охотничьим ружьем. Живешь на свою ренту. Они победителями идут по Европе. Получают чины и медали. От их разукрашенных мундиров приходят в экстаз женщины, а на твоих плечах тяжелым грузом висит гражданское платье. Я должен был тебя понять. В твоем возрасте я… Но я тебя заклинаю, умоляю: не попадись на эту приманку! Эти молодцы в позолоченных мундирах скоро будут мертвецами. В позолоченных мундирах, но мертвецами! В древности существовал монстр, пожиравший юношей. Я забыл, как его звали…

– Минотавр.

– Да, может быть. Так вот: это Наполеон Бонапарт! Он их пожирает тысячами.

Уже ночью, лежа в постели, Юбер услышал:

– Ты не спишь?

– Я думаю.

– Я тоже. Я думаю, что твой отец, возможно, был под Аустерлицем вместе с русским царем. Представь себе, что ты окажешься перед ним лицом к лицу с оружием в руках. А? Нет, ты не можешь служить Наполеону. Ты не имеешь права.

Наступила пауза, затем старик продолжил:

– Подожди. Этот удачливый генерал – император по случаю, не по праву. Победитель сейчас, он еще будет побежден. Русские, австрийцы и остальные, в конце концов, остановят его. И тогда наступит наше время! Для этого момента ты должен беречь себя, мой мальчик. А пока ждать и надеяться…

Юбер не ответил, подумав: «Прежде всего я чувствую себя французом».

«Махровая фиалка»

Действительно, та ужасная ночь в Нуайе и Бурнье, месяцы болезни в Ублоньер затуманили сознание юноши. Проходили годы. Туман постепенно рассеивался, но темный след его никуда не девался. Так наступает зимой рассвет. Не яркий свет сменяет темноту ночи, а медленно светлеющая серая молочная дымка. И шевалье еще не покинул эту свою оболочку и не раскрыл свою настоящую сущность. Казалось, он не испытывал того воодушевления, того бурного восторга, который свойственен молодости. Его характер проявлялся в очень редкие моменты, не думаю, что он его скрывал или прятал под маской, которая позже так удивила нашего любителя воспоминаний. Шевалье обладал рассудительностью и умом. Он свободно выражал свои мысли, но ничто не связывало его по-настоящему с действительностью! Даже восхищение Наполеоном не затрагивало глубинные пласты его души. Форестьер напрасно по этому поводу беспокоился. Это было все же поверхностное увлечение, несмотря на столь яркое его проявление. Юбер перестал собирать газеты и бюллетени с сообщениями о победах Великой армии. Но не потому, что он изменил свое мнение или не хотел расстраивать старого шуана. Просто ему это стало безразлично. Шевалье до сих пор шел по жизни, ни за что не цепляясь. Это была какая-то душевная болезнь. Как сказали бы сейчас – душевная травма. Он был окружен заботой, его лелеяли, любили, но ничто не могло надолго его взволновать. Однако никто не обращал на это внимания. Даже мадам Сурди. Он был из породы Ландро, и этим все объяснялось, считала она. «Их холодность известна, – объясняла она простодушно, – во за ней скрывается горячее сердце. Его отец был такой же. А дед, так тот за всю свою жизнь поцеловал сына всего три раза». Как в Ублоньер, так и в Сурди шевалье рос в одиночестве. Он был похож на растущее дерево, приспосабливающееся к разным временам года: в дождь или на солнцепеке, под снегом или в ветреную погоду оно продолжает набирать силы. Правда, это сравнение может стать поводом для отдельного разговора. Деревья не просто растут, они борются! Обманчиво их молчание. Достаточно внимательно поглядеть на лесную чащу, и мы увидим непрекращающееся жестокое сражение за место под солнцем. С каким молчаливым упорством они простирают свои корни к источнику влаги, к самой плодородной почве. С какой беспощадностью лишают света своими кронами слабейших из них. Как они чувствуют малейшее изменение состояния атмосферы. Какой силой наливаются весной их просыпающиеся огромные стволы! Нет, это атлеты, это борцы! И только наши слабые чувства и наш недалекий разум не в состоянии понять их страсть и волю к жизни. Смерть дерева. Вопль, который испускают их души, гораздо громче треска ломающихся веток. Он вылетает из самых корней и, протестуя, возносится к облакам. Даже разрубленное, распиленное и ошкуренное, дерево не сдается. Случается, что на досках и через двадцать лет появляется сок!

Но всего этого Ландро был лишен. Его тело Адониса не будоражило кипение молодой крови. Он был просто заурядным молодым человеком, похожим на других, и старался не выделяться ни в чем. Охотился, потому что этим занимались его товарищи, ездил верхом, потому что люди его круга не ходили пешком, у него даже не было желания достичь в этом искусстве совершенства. Ландро жалел, что не является больше владельцем Нуайе, потому что об этом ему часто напоминали. Он читал, поскольку считалось хорошим тоном говорить о литературе, отвечал выражением симпатии на хорошее к себе отношение и со стороны казался даже приветливым. Между тем сердце его было холодно ко всем, исключая, может быть, Форестьера. Молодой человек испытывал к старику нечто вроде привязанности, возможно, привнесенной откуда-то, но откуда именно – он забыл. Еще его интересовала судьба отца. Единственное письмо, которое он получил из России, чудом дошло до него, минуя полицию и цензуру. Ничто не задевало его душу. Страшные события в Нуайе и на мельницах в Бурнье заглушили его чувства, заморозили сердце. По словам аббата Гишто, священника-врача, у него была частичная потеря «чувствительности нервов». Проведя в седле целый день и еле держась на коне, он не «чувствовал» усталости. Как не чувствовал холод или дождь. Однажды в лесу низко расположенной веткой его на всем скаку сбросило с лошади. Поднявшись и осмотрев свое тело, он снова как ни в чем не бывало сел в седло и продолжил свой путь. А сколько было у него синяков! Получив на охоте удар от раненого кабана, он с шутками вернулся в Сурди: оказалось – его сапог был полон крови! Но пойдем дальше. Война в Вандее, общие испытания, разделенные несчастья установили между крестьянами и владельцами поместий более чем на столетие отношения согласия, добровольно поддерживаемые первыми и накладывавшие строгие обязательства на вторых. Сложившиеся отношения напоминали, если я не ошибаюсь, мистическую связь эпохи раннего феодализма. Юбер понимал это. Он принимал выражение почтения со стороны крестьян, допуская легкую фамильярность с их стороны. Ему нравилось, когда его называли «наш молодой хозяин», что являлось признаком приязни и даже любви к нему этих простых людей. Но любил ли их он? Даже в этой области шевалье сравнивал себя с наследниками погибших офицеров королевской армии. Ему не приходила в голову мысль, что однажды эта преданность может ему пригодиться. Форестьер, каким бы неотесанным и грубоватым он ни казался, прекрасно все понимал. Он говорил: «Ничто не может на него повлиять. Ничто не трогает его. Ни жара, ни холод. Он спит бодрствуя и бодрствует во сне». Пребывая постоянно в этом состоянии абсолютной нечувствительности, Юбер дю Ландро считал, что эта пустота, эта тишина и есть жизнь! «Терпение, – говорил Форестьер, – его час пробьет!»

Конечно, образ жизни, принятый в Сурди, не располагал к веселью. Дом был наполнен воспоминаниями, атмосферой траура и неспешности. Его посещали только священники и монахини. Гостиная напоминала храм, посвященный г-ну Сурди, зарубленному гусарами Марсо. Большое распятие Христа из слоновой кости на эбонитовом кресте возвышалось над портретом покойного. Внизу вдова прикрепила его саблю и пистолеты. Портрет был посмертный и изображал офицера, каким он, возможно, мечтал бы быть, а не того, каким он в действительности был: в коническом шлеме с позолоченными галунами, с плюмажем, достойным Генриха IV, в рединготе, расшитом лилиями, в замшевых коротких штанах, гусарских сапогах, с позолоченным поясом и генеральской шпагой! Каждый день глядя на эту помпезную фигуру и рассказывая о своем муже, мадам Сурди сама уверовала в исключительную роль, которую она приписывала ему в защите короля и отечества. Форестьер, который был с ним знаком и видел в деле, так говорил о нем: «Отважен, я не отрицаю, и даже до безрассудства, но только в компании за столом!» Однако на полотне г-н Сурди ведет за собой в атаку отряд крестьян в остроконечных шапках. Артиллерийская батарея за ними окутана дымом от залпа по предполагаемым республиканским батальонам. Художник, мало осведомленный в военном деле и вдохновленный мадам Сурди, снабдил вандейскую армию пушками Грибоваля. Так и пишется пером и кистью история, а если кто присмотрится чуть пристальнее и заметит некоторые несуразности – его тут же посчитают педантом!

Каждый вечер, после ужина, все собираются под портретом. Мадам Сурди, в своем вечном черном платье безутешной вдовы, «оживленном» кружевами, с высокой прической времен Марии-Антуанетты, но с вплетенными в волосы серебряными нитями. Элизабет, ее дочь, в белом платье со скромными воланчиками и шалью на плечах. Юбер дю Ландро в голубом рединготе с черным велюровым воротником и в пикейном жилете, расшитом цветами. Его галстук уже тогда был завязан в небрежный асимметричный узел. Мадам Сурди садилась за вышивание. Не имея богатого воображения, она без конца вышивала фамильный герб Сурди с левретками, лилиями и девизом на ленте. Ее произведения вскоре заполнили весь дом. Они украшали спинки кресел, панно ширм, экраны камина и полотенца. Она изменила своему обычаю только один раз, для Юбера, решив подарить ему вышитые домашние туфли, изобразила на них шпоры из фамильного герба Ландро. Это пристрастие бедной женщины к геральдике можно извинить, но молодого Ландро это немного смущало. Он спрашивал себя: почему герб Ландро был так аскетично прост, почти беден: без лент и мишуры, без левреток и девиза? Если быть точным, то, поставив вопрос и не найдя ответа, он вскоре забывал об этом. Как и все остальное, этот вопрос не имел большого значения для него, не стоил времени для размышлений. Зачем забивать себе голову, переживать, беспокоиться по таким пустякам? Так и проходили вечера. Мадам Сурди вышивала, Элизабет играла на спинете и пела. Если дамы просили молодого Ландро почитать что-нибудь вслух, он выполнял их просьбу.

Маленькая девочка выросла и стала очаровательной девушкой. Однако она сохранила свои задорные детские ямочки на щеках и была так прелестна, так естественна со своим спинетом, расписанным розами и пастушками (найденным однажды в подвале), как раньше, в Ублоньер, и платье маленькой крестьянки. Надо было быть Юбером, чтобы не замечать ее красоты, благородной осанки и внимательного, серьезного взгляда. Может быть, он не замечал этого потому, что после переезда из Ублоньер в Сурди все время жил рядом. Они вместе играли, вместе учились, вместе росли. Юбер воспринимал ее как свою сестру-близнеца. Он глядел на нее, но ее не видел, считал ее своей собственностью, хотя она этого и не знала. Не потому, что он ее не уважал или не любил: наоборот, он часто дрался, защищая ее! Но, привычка – мать слепоты: шарм ее прелестного лица, волнующего голоса, гибкость молодого тела, счастье, которое оно обещало, ускользали от его внимания. Нельзя сказать, что он был уж совсем бесчувственным, но он постоянно ошибался в природе тех уз, что их связывали. Если его просили спеть, то он думал, что из-за музыки или понравившихся слов, а не потому, что хотят услышать его голос. Можно привести множество примеров такой странной непонятливости.

Его товарищи поддразнивали его по этому поводу, при этом часто не соблюдая приличий. Они смеялись над тем, что он «упускает случай», а сами мечтали провести хотя бы один вечер в Сурди с Элизабет наедине и не смели надеяться на приглашение. Он же не понимал их намеков. Повесы считали, что он притворяется. «Он хочет казаться ослом, чтобы иметь свою порцию отрубей», – говорил молодой Тэнги, которого прозвали Онезиппом. Ландро имел «свою порцию отрубей», не будучи «ослом», но он не чувствовал их вкуса…

В этом еще одна его особенность. Те волнения любви, которые присущи молодости, у него отсутствовали. Он не догадывался о том, что такое любовь. Весенними вечерами, когда сама земля дышит ею, когда птицы, звери, травы, цветы, насекомые – все живое испытывает томление и страсть, шевалье сохранял полное спокойствие и безразличную уравновешенность. Однажды благоуханным весенним вечером он сидел рядом с Элизабет на скамейке под высоким тисом. Она напевала «Махровую фиалку» – ту песенку, которую любили петь солдаты девяносто третьего, возвращаясь в свой лагерь после «стычки»:

 
Есть милая подружка у меня,
Да пути до нее три дня.
Как хочу я ей весть передать!
Да не знаю, с кем же ее послать.
 

Голова Юбера покачивалась в такт мелодии, пальцы его отстукивали ритм по голенищу сапога.

 
Жаворонок звонкий, весточку тебе вручаю!
Пусть о милой целый мир узнает.
Соловушка, лети на ясный свет
И передай любимой мой привет!
 

Случайно или намеренно, а может, под влиянием огненно-золотого заката и дурманящего запаха скошенного сена, долетавшего с полей, Элизабет взяла шевалье за руку. Он ее не убрал, но его бровь смешно поднялась.

– Что это с тобой? Пой еще, – сказал он.

 
И вот уже у замка милой соловей,
Чтоб спеть ей песню о любви моей,
Но дверь была закрыта на замок,
И он влетел в окно.
 

Из яблоневого сада раздался крик совы, такой нежный и жалостливый!

– Элизабет, ты умеешь кричать совой? Хочешь, я тебя научу?

– Хочу.

Он даже не заметил, что она плакала.

Однако на балах он всегда сидел рядом с ней: нес караул. И когда какой-нибудь кавалер осмеливался отпустить в ее сторону комплимент, он мрачнел. Единственное, что он выносил после этих вечеров, – плохое настроение. Ворчал:

– Какая же ты светская дама!

– Ты разве не рад встретиться с нашими друзьями?

– Я предпочел бы провести время с моими лошадьми, в лесу, один. Это ты любишь приглашать гостей.

– Маме это нравится. Она счастлива, что вокруг нас много людей.

Другая на месте Элизабет, безусловно, поняла бы такое его поведение как ревность, но она не была искушена в любовных играх, просто любила шевалье всей душой, хотя и не ведала, что такое любовь! Для нее это было только слово из песни, литературный образ. Ее разум не подозревал, что существует всепожирающий огонь страсти, способный истощить человеческое существо, довести его до крайности. Для нее любовь была синонимом супружества. Она прилагалась к браку, как берега к пруду или русло к реке. Она была наивна и думала, что ее приглашали из-за ее голоса или ее песен. «Мадемуазель Сурди, которую я имел честь и счастье знать, – писал наш мемуарист, – была украшением наших вечеров. Сама нежность и благовоспитанность. Я не находил в ней никаких изъянов, кроме, может быть, голоса, который, впрочем, был все же достаточно хорош. Каждый раз, когда я ее видел, у меня возникало чувство, что природа воплотила в ней свое совершенство, достигла вершины. Это была женщина, от которой мы бы хотели иметь сына, добавив к этому воздушному совершенству наши достоинства, надежды и мечты».

Шевалье имел другие причины для раздражения, более серьезные, чем зависть друзей. Элизабет не пропускала не только ни одной мессы, ни вечерни, но и каждый день один час отдавала молитве. Можно было даже сказать, что она была блаженная, почти фанатичная католичка. Ее мать, сама очень набожная, непрестанно разжигала в ней это чувство. С другой стороны его подпитывал, поддерживал и всячески приветствовал аббат Гудон. Со времени своего изгнания он сохранил страшную худобу, причиной которой, кажется, не могли быть даже самая скудная пища или наркотики, и неестественно-бледное лицо покойника. Одни глаза на его лице были живыми, но каким огнем они горели! Его заботой было не утвердить всемогущество церкви, как у других священников, а спасать души. Он провел столько времени на грани между жизнью и смертью, что начал презирать земную жизнь, вплоть до того, что кощунственно радовался, когда умирал ребенок – значит, к Богу отошла безгрешная душа! Он ненавидел свет, отказывался от приглашений местных дворян, за исключением Сурди, из-за Элизабет. Аббат обнаружил в ней «святую душу». Он приносил девушке жития святых, старинные иконы и картинки из библейских историй для детей. В Юбере он инстинктивно почувствовал соперника и врага и держал себя с ним вызывающе.

– Ты не устала слушать этого проповедника? От него сметана киснет и зубы болят, – говорил частенько Юбер Элизабет.

– Он святой.

– Он заставит тебя одеться в черное и обрезать волосы, чтобы понравиться своему Господу!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю