Текст книги "Свобода… для чего?"
Автор книги: Жорж Бернанос
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
* * *
Европейская цивилизация, как известно, имеет всемирный характер. Неверно было бы считать, что она распространена в Европе, и только. Мы не собираемся также утверждать, будто европейский человек – это и есть Человек. Но мы полагаем, что европейская цивилизация неотделима от определенной концепции человека. Европа ли создала европейца или европеец создал Европу? Сейчас этот вопрос не имеет решения, впрочем, не так уж важно его решать. Проблема стоит иначе. Должен ли европейский человек отступить перед новыми формами цивилизаций, якобы не имеющими аналогов в истории? Если эти формы существуют, должен ли он, может ли он к ним приспособиться? Приспосабливаясь, может ли он надеяться продолжать путь к цели в авангарде или должен уступить место тем, кто лучше его? А если эти формы не существуют? Если перед нами не новая цивилизация, а упрощенная, редуцированная цивилизация, сооруженная из остатков прежней, подобно тому, как потерпевшие кораблекрушение строят шлюпку из почти неузнаваемых остатков корабля? Если эта цивилизация, урезанная по мерке воображаемого человека, этакой схемы человека, вроде тех, что используют в своих расчетах техники, оказывается чересчур упрощенной для реального человека, если шлюпка, как выясняется на практике, не выдерживает вес экипажа? Что, если противоречия человека – это и есть сам человек? Что, если все старания любой ценой разрешить эти противоречия во имя логики и справедливости ведут лишь к деградации и падению человека? Не должно ли человеческое общество во что бы то ни стало оставаться отражением человека и его противоречий, рискуя иначе превратиться в общество не сверхчеловеческое, а бесчеловечное? Если начинать с определенного принуждения, оправданного в глазах законодателя идеей упрощенной, так сказать, статистически-математической справедливости, имея в виду установить мир во всем мире на основе всеобщего равенства, не рискуем ли мы в итоге прийти к одному из кризисов подавления, которыми являются современные войны: болезненные истерические состояния, все еще именуемые – должно быть, в насмешку – войнами? Социально-экономическое регулирование стремится раз и навсегда подавить определенные инстинкты, но не высвобождает ли оно тем самым инстинкты извращенные? Разве идеология прогресса, вместо того чтобы примирить людей ради общей задачи, не противопоставила их друг другу со всей жестокостью, разве не послужила она оправданием кровавых схваток? Не является ли идеология прогресса изобретением интеллектуалов, которое, очевидно, тешит и ободряет разум, но при практическом применении оказывается крайне опасным? Разве это не лабораторная идеология, которая получена лабораторными методами и, подобно некоторым сывороткам, не лечит, а калечит или убивает? Возможно ли до бесконечности реформировать общество, могут ли хирурги – с дипломами и без – продолжать кромсать его, не рискуя повредить жизненно важные органы? Разве изучение человеческого тела не открывает нам с каждым днем все убедительнее, что важность органа не измеряется его величиной, что от секреции почти незаметной железы, долгое время не привлекавшей внимания, а то и неизвестной самым искусным мастерам вскрытия, зависят болезнь или здоровье, жизнь или смерть?
Европа утратила веру в себя, а без такой веры нет европейского духа. Европейский дух заключался в том, что Европа верила в себя, в свое предназначение, в свою всемирную миссию. Она потеряла эту веру безвозвратно, ничем ее не заменив. Потеряла, ибо ей не хватило бы смелости, чтобы отречься, отказаться от нее. Говоря об этой вере, я знаю, о чем говорю. Если Европа больше не верит в себя, в мире есть миллионы людей, которые сохраняют эту веру, и они думают о Европе – по крайней мере, время от времени – как о своем последнем шансе. Нет, нет! Я вовсе не говорю, будто существует какая-то «партия Европы», поскольку у Европы нет больше ни программы, ни доктрины; существует еще своего рода религия Европы, пока от нее не останется только суеверие, а потом и вовсе ничего… Есть миллионы людей, которым доставляет боль падение, унижение Европы, они чувствуют себя униженными вместе с ней и нередко, кстати, выражают свое унижение в горьких, кощунственных словах. Они оскорбляют Европу, потому что не перестают верить в нее. Господа, я знаю этих людей. Вы видите, как они от нас отдаляются, это правда. Но, отдаляясь, они медлят. Отходя, они опускают глаза, прислушиваются, готовые вернуться назад по первому зову. Ибо в глубине сердец они предчувствуют, что последнее слово не сказано, что история самого прославленного континента в мире не может закончиться этим хаосом. Они не допускают, что лежащей среди развалин Европе ничего не остается делать – только со стыдом признать свою болезнь и очищать себя, подобно прокаженному, который осколком бутылки соскребает сукровичную корку со своих ран. Они пытаются понять, является ли проказа, опустошающая Европу, болезнью европейцев, не объясняется ли грозная опасность этой болезни тем, что ее возбудитель нов для нас, как когда-то был нов микроб туберкулеза для аборигенов Таити, и потому мы не обладаем против него иммунитетом.
Я говорю обдуманно, я хорошо знаю: еще не пришло время высказывать людям доброй воли некоторые истины из тех, что делают нас свободными, однако я хочу сделать именно это – высказать эти истины тогда, когда они менее всего уместны, даже не дожидаясь окончания Нюрнбергского процесса, который не могу признать великим, мне мешает воспоминание о Мюнхене. Кто однажды встал на колени перед тираном-победителем, неизбежно выглядит несколько комично в качестве его судьи. Но это неважно! Как бы ни были велики преступления Германии, полностью и безраздельно сваливать всю вину за это на народ Германии представляется мне недостойным Европы, ее прошлого, тех услуг, что оказаны ею цивилизации. Я говорю так не для того, чтобы содействовать рождению славной доброй Германии, чьи добрые инстинкты кто-то намеревается пробудить с помощью демонстрации фильма Чарли Чаплина. Я не верю в добрую Германию в том смысле, какой придают этому слову дураки. Я знаю: Германия будет мстить. Она слишком далеко зашла во зле, чтобы вернуться назад той же дорогой. Теперь она пойдет до края ночи, и никто не может сказать, настанет ли этой ночи конец, даст ли Бог время ему настать и не окажется ли ночь Германии и нашей последней ночью, последней ночью человечества. Ну да ладно! Скажу все же, что начало болезни, разъевшей Германию до костей, не пощадив ее лица, возможно, коренилось не в ней. Достаточно узнать дикую, жестокую историю пруссаков, чтобы предположить, что болезнь передалась ей от Пруссии. Пруссаки были не немцами, а славянами. При слове «славяне» умники, пожалуй, начнут перешептываться: мол, они-то знают, куда я клоню. Это я знаю, куда они клонят. Что до меня, я неизменно и неуклонно стою на том месте, которое выбрал, – может, оно не самое надежное, зато отсюда открывается хороший кругозор, так что я меньше всего рискую быть одураченным. Никто не убедит меня в том, будто он некогда верил в добрую Германию Жореса – Германию социал-демократов, а также в добрую Германию Католического центра – Германию Марка Саннье. Я всегда – еще до 1914 года – считал, что Германия являет симптомы особо тяжелой, острейшей формы всемирного извращения, которое вышло далеко за рамки инкубационного периода, – причина, вероятно, в том, что Германия оказала наименьшее сопротивление болезни. Германия – несостоявшаяся христианская страна, я хочу сказать, она в большей степени несостоятельна как христианская страна по сравнению с другими, это анормальная христианская страна. Я никогда не обманывался насчет доброй Германии и добрых Германий, но у меня нет никакого желания поддаваться на обман современного мира, когда он изображает удивление и возмущение народом, извращению которого он скорее способствовал, чем препятствовал, – до тех пор, по крайней мере, пока находил возможным извлекать из этого выгоду. Ничто не помешает мне сказать, что Германия – грех не Европы, это грех всего современного мира, грех глубоко развращенного мира, где народы развращаются один за другим, и что последняя услуга, оказанная немецким народом старой цивилизации, некогда им почитаемой, заключается в том, что он показал каждой нации, как в чудовищном зеркале, тот образ, который, быть может, она, сама того не зная, воплощает уже сегодня и наверняка будет воплощать завтра.
Христианская Европа дехристианизировалась, ее дехристианизацию можно сравнить с девитаминизацией человека. Неважно, что это были за витамины, важно, насколько они стали или не стали необходимыми с течением времени и в силу привычки. Европа дехристианизировалась постепенно и как бы незаметно для себя самой. Это явление не ускользнуло от наблюдателей. Но они успокаивали себя тем, что у пациентки проявляются нарушения, схожие с теми, что наблюдались прежде. Уже глубоко чуждые духу христианства, упрямо отказываясь видеть в нем что-либо, кроме морали, они изучали криминальную статистику и с облегчением отмечали, что число преступлений растет не так уж существенно. Даже если считать религию все еще полезной для подавления дурных инстинктов, казалось, опасность не слишком серьезна, к тому же она не застанет общество врасплох. Если предположить, что события примут самый неблагоприятный оборот, казалось, всегда можно будет преодолеть мимолетный кризис нравственности, укрепив жандармерию. К несчастью, первые проявления болезни оказались неожиданными. Вопреки соображениям теоретиков, дехристианизация вывела первыми на авансцену истории не циничных свирепых животных, сорвавшихся с цепи запретов, точно злая собака. Тоталитарное животное, этот хищник, поочередно палач и солдат, строитель и разрушитель, то страж порядка, то виновник хаоса, всегда готовый верить всему, что ему говорят, исполнять все, что ему велят, формируется далеко не сразу. Тоталитарное животное вовсе не примитивно, напротив, это продукт цивилизации, так сказать, оставивший позади вершину своего нормального развития, он ассоциируется скорее с выродившимся аристократом, чем с антропоидом. Появившись на свет, он кичится презрением к интеллекту, однако само его появление возможно лишь в атмосфере некой анархии и своего рода интеллектуального распада. Полицейские были начеку, готовые усмирять революционное движение, возникающее среди низов. Государство тратило миллиарды, чтобы как можно быстрее заполнить обязательным образованием пустоту в умах, внезапно освободившихся от старомодных суеверий. Но революция коренилась не в низах, или, по крайней мере, революция низов не несла никакой угрозы. Революция коренилась в той среде, где, по мнению человека XIX века, можно было встретить только друзей порядка, благодетелей, чья миссия заключалась как раз в том, чтобы защищать его от всяческого беспорядка, прежде всего от войны. Разве мог он питать недоверие к ученым, даже если это были философы? Чем больше ученых, тем больше шансов сохранить мир, стоило родиться ученому, как страдающее человечество на шаг приближалось к всеобщему миру. Тем не менее человек с автоматом, этот хищник, выйдет не из низов общества, он выйдет из философских систем.
О, знаю, знаю: возможно, вы скажете, что человек с нацистским автоматом и человек с коммунистическим автоматом по-разному представляют себе проблематичный земной рай будущего. Будущее – лишь удобный предлог… Автомат, марксистский или нацистский, стреляет по указке хозяина человека с автоматом, а по указке хозяина человек с автоматом стреляет в кого угодно. В ожидании Рая – кстати, Рай обещали как Гитлер, так и Сталин – я гляжу на автомат, а он своим круглым глазком глядит на меня. В человеке с автоматом, про которого я сейчас говорил, аксессуар – не автомат, а человек. В данном случае человек служит автомату, а не автомат человеку; это не «человек с автоматом», а «автомат с человеком». А раз так, какое мне дело до болтовни профессоров? Если лошадь – самое прекрасное завоевание человечества, то человек – самое прекрасное завоевание автомата. Будь он нацист или марксист, человек с автоматом, тоталитарное животное, точный инструмент единственной партии, чьим сознанием управлять так же легко, как заботливо смазанным механизмом его оружия, совсем не похож на оборванных мятежников из предместья. Им движут не голод и не жажда. Он убивает не ради справедливости. Чтобы появились на свет такие существа, несправедливый мир – условие недостаточное, понадобилась еще глубокая деградация понятий справедливости и несправедливости, разложение этих понятий и стало делом интеллигенции.
Вопреки утверждениям дураков, народ – не революционер, по природе своей он слишком почитает внешнюю благопристойность и привилегии, и внезапные приступы его слепой ярости не должны обманывать на этот счет. Народ чаще всего ведет себя с обществом так же, как простолюдин со своей женой: порой он ее поколачивает, но прислушивается к ее болтовне и в конце концов всегда приноравливается к ее желаниям, по крайней мере, в своих привычках, даже если на словах не согласен. Человек из народа – конформист, и его конформизм куда сильнее, чем нам кажется. Человек с автоматом вышел не из народа, а если и принадлежал к народу по рождению, ни традиций, ни духа народа не сохранил. Впрочем, человек с автоматом вообще лишен определенной социально-классовой принадлежности: у него отсутствует именно то, что необходимо для приобщения к какому-либо классу. Он – продукт их разложения. То, что лжецы называют борьбой классов, – всего лишь их разложение, или, пожалуй, измена классов самим себе.
Когда-то слово «революция» означало для европейского человека не то, что оно означает сегодня. Революция, в его понимании, означала как бы взрыв идеи справедливости, реванш слабых над сильными, напор анархии, сравнимый с напором сока в старом иссохшем стволе. Если повторить в иной форме то, о чем я уже говорил многократно, о чем говорил только что, революция, которая сегодня величает себя этим обманчивым словом, – отнюдь не взрыв, а ликвидация.
Одно дело, когда под огромным давлением противоборствующих сил ломается полярный лед, и совсем другое, когда все вокруг раскисает из-за обычной оттепели: разумный человек, не кривя душой, не может спутать одно с другим. Европейская цивилизация растекается сейчас этакой лужей, но не потому, что ее одолевают зло и несправедливость, ибо те формы зла и несправедливости, что мы наблюдаем, при ближайшем рассмотрении оказываются, напротив, следствием ее глубокого упадка. Когда цель оправдывает средства, это первый признак разложения в еще живом обществе. Наше общество уже нельзя считать живым, и вот доказательство: в нем средства стали целью. Поэтому они не нуждаются ни в каком оправдании. Когда человек, с общего согласия, считается только вещью среди вещей, когда он не несет ответственности за вершины или провалы в своей, как говорили раньше, нравственной жизни (точно так же, как валюта не отвечает за колебания ее курса), климат цивилизации становится крайне благоприятным для рождения и размножения тоталитарного животного. О, без сомнения, Гегель и Маркс были далеки от мысли, что их концепция человека и истории так быстро распространится в массах. Если бы кто-то предсказал их сочинениям столь внезапный успех, они бы только посмеялись. Боже мой, я их вполне понимаю и готов, как говорится, поставить себя на их место. Господина Эйнштейна тоже, вероятно, никогда особенно не заботило мнение масс о теории относительности. Разве открытие законов всемирного тяготения в свое время что-либо изменило в повседневной жизни среднего человека? Думаю, Гегель и Маркс не считали, что закон социального тяготения (если можно так выразиться) должен замедлить или ускорить ход истории, детерминированный, как движение светил. Но что вы хотите? Человек есть человек. Это homo faber, с самой колыбели его руки не знают покоя – его сильные и нежные руки с большим пальцем, отстоящим от прочих, его прекрасные руки… Человек вполне доволен своими руками, но недоволен своей душой, вот что надо понять. С руками у него нет проблем – руки ему подчиняются, противоречие живет у него в голове. Человек – faber, мастер: он мастер благодаря рукам; его мечта – иметь четыре, восемь, шестнадцать рук, как можно больше, лишь бы не сбиться со счета, а впрочем, многоруким его делают машины, это нам известно, само собой разумеется, об этом мы уже говорили. Зло таится в душе. У человека всего две руки, и им легко и удобно трудиться вместе. Стоит определить задачу – и они могут работать сами по себе. Руки послушны, а разум – нет. Мало того что разум непослушен, часто он еще и судит человека, он чуть ли не враг человеку. Конечно, нельзя отрицать, что какая-то часть разума живет в согласии с руками, она как бы создана для рук (или руки для нее), это своего рода разум рук, и он не доставляет никаких трудностей. Но другая часть разума, вечно недовольная, более или менее открыто враждебна рукам: поистине, это будто другой человек в человеке. Когда этот загадочный оппонент берет верх, руки работают все медленнее, а потом и вовсе опускаются, разум рук отступает, ему не под силу вновь заставить их действовать, homo faber чувствует, что он смешон. А ведь бывает и так: руки соединяются вместе или возносятся к небу, выражая своим движением мольбу или страх перед незримым существом. Тогда и homo faber чувствует, что его охватывает тревога. Он упорно не уступает сопернику, впрочем, он толком не знает, чего тот от него хочет, но все-таки вынужден его терпеть. Неспособный освободиться, он мстит: вымещает свой страх на творениях собственных рук, крушит то, что создал этими чудесными руками, в разрушении он столь же силен, сколь искусен в созидании. Мы ничего не понимаем в человеке, если думаем, будто для него естественно гордиться тем, что его отличает – или якобы отличает – от животных. Средний человек ничуть не горд своей душой, он хочет только одного: отказаться от нее. Он отказывается от нее с огромным облегчением, как просыпаются от страшного сна. Он с какой-то непостижимой гордостью воображает, будто открыл, что душа не существует. Метафизическая тревога у среднего человека почти целиком сводится к этому тайному отрицанию, самообману, бесконечным уловкам, которые нужны только затем, чтобы куда-нибудь, неважно куда, сбыть душу, сложить с себя это бремя, утомительное сознание добра и зла. Хорошо бы этой души не было! Если уж она, к несчастью, существует, хорошо бы она не была бессмертной! Вера в свободу, в ответственность человека никогда не была утешительной иллюзией для простых людей, невежд; тысячелетиями она была традицией элиты – это и есть дух цивилизации, сама цивилизация, которую передают гении. Во все века миллиарды дураков, бесчисленное множество дураков на множестве наречий повторяли с понимающим видом: «Когда мы умираем, все умирает». Если они этого не говорили, значит, не смели, стыдились так говорить, предпочитали доверяться Мудрецам, более сведущим, чем они. Но как только ослабевает авторитет Мудрецов, авторитет Сильных, как только цивилизация дает крен, человек массы снова начинает искать пустырь или перекресток, где бы он мог потерять свою бессмертную душу в надежде, что ему никто ее не вернет. И вдруг Мудрецы, в свою очередь, совершают то, что прежде считалось низостью. Люди, на которых всегда смотрели как на хранителей самой высокой традиции рода человеческого, отказываются от этой миссии. О, вероятно, жест отказа был еще почти неуловим, но этого жеста массы ждали всегда, с момента изгнания из Рая. Авгуры вещают вполголоса, но среднее человечество, уже раненное в сердце предчувствием близких катастроф, жаждет избавиться от ответственности, оно предпочтет претерпевать события, вместо того чтобы им сопротивляться, и теперь прислушивается даже к шепоту. Кажется, оно способно на расстоянии прочесть по губам приговор, которого оно так ждет, который снимет с него груз совести. Человек не свободен, то-то радость! Ученый не свободнее неуча, мудрый не свободнее дурака, вот удача! Равенство сразу же, одним махом захватывает все, что проигрывает свобода; свобода побеждена, и не просто побеждена – вырвана с корнем, уничтожена в самой основе, в ее духовном истоке. Несправедливости больше нет – не потому, что справедливость одержала над ней победу, такая победа, признанная невозможной, – пустая иллюзия диалектики; но потому, что больше нет справедливости, как если бы мы сократили, свели к нулю все расстояния, радикально упразднив пространство! Человек не ответствен за историю, мы можем умыть руки в истории, как в чаше Понтия Пилата. Да падет на нас кровь Праведника Сего! – кричали евреи две тысячи лет тому назад[23]23
Ср.: Мф. 27, 24–25.
[Закрыть]. Но нет больше ни праведных, ни неправедных, как нет верха и низа, и потому кровь не падет никогда!
Легко принять такую доктрину за революционную. Она не революционна. Или революционна в том смысле, что революционизирует революцию, отменяя ее. Она отменяет революцию, отменяя историю. А отменяя историю, тем самым устраняет Европу. В мире без свободы нет места для Европы. Мне говорят, что человек не свободен. Но кто мне это докажет? А если спросят, кто докажет мне обратное, я в свою очередь отвечу: «Поскольку, в конце концов, вопрос разрешим посредством пари, – что ж, я держу пари за человека». Европа всегда держала пари за человека. В этом пари она поставила на карту все, и вот тому доказательство: она рушится вместе со свободой.
Кто спасет свободу, спасет Европу. Кто погубит свободу, погубит Европу… Но нужно ли говорить о свободе? Судьба свободы связана с судьбой свободного человека, свобода – это свободный человек. Ведь все мы знаем, что как раз во имя либерализма – странный парадокс – зарождающийся капитализм принес свободного человека в жертву беспощадному детерминизму вещей – тому, что мы осуждаем в марксизме. Капитализм преобразует общество в простую производственную машину и, истощая, полностью лишает его духовных сил, необходимых, чтобы в нем поддерживался некий уровень гуманности, чтобы оно оставалось человечным. По понятиям простонародья, кровь (для него это лишь жидкая плоть) у больного водянкой превращается в воду вследствие общего процесса распада живых тканей; так и современное общество, беспощадно понуждаемое производить, теряло сочившуюся из всех отверстий священную сущность. Так называемое современное общество, будь оно либеральным или марксистским, неуклонно ослабляло нравственную сопротивляемость человека, усиливая за счет этого эффективность производства вещей. Какой же смысл противопоставлять либерализм марксизму, если это лишь две формы, у которых одна суть: отказ человека от своей судьбы.
* * *
Часто говорят, что новый мир, который обличал Пеги, – это действительно мир механизмов, и когда я, в свою очередь, его обличаю, мной, по всей видимости, движет слепая ярость, подобная той, что некогда заставила лионских рабочих наброситься на первый ткацкий станок. О, прошу прощения. Легко сказать: слепая ярость. Но так ли уж обманул инстинкт лионских рабочих, если мы опасаемся, если можно опасаться вместе с Жолио-Кюри и Эйнштейном, что ядерный эксперимент, который станет самым убедительным, взорвет нашу планету? Напрасны будут возражения: мол, никакая сила в мире не могла бы остановить развитие физики и связанных с ним изобретений: как будто машины, наподобие животных, способны сами по себе размножаться во внезапно ставшем благоприятным климате. Скорее, придется сказать, что разум человека не совладал с собственным творением.
То, что я говорил о контрцивилизации, можно истолковать как осуждение науки и ученых. Хотелось бы объясниться по этому поводу. Я не разочарован в науке и в ученых, как это, например, случилось недавно с одним человеком, раньше слепо верившим в науку, в ученых, в механический рай. Не наука и не ученые ускорили до абсурда механическую эволюцию, но разгул вожделения во всем мире, вызванный новыми и неожиданными формами спекуляции.
Современный мир основан не наукой, а наукой на службе у спекуляции; современный мир – не единственно возможный (что было бы ему оправданием), но всего лишь наш сегодняшний мир, я хочу сказать: один из множества возможных современных миров – возможных, если бы наука не порвала с совестью и не стала служить без разбора любым господам. Конечно, никакая сила не способна остановить и даже замедлить движение человеческого разума. Но человеческий разум не обязательно движется в одном и том же направлении, устремляясь к одной и той же цели. Человеческий разум продвигается одновременно в нескольких направлениях, и если он замедляет движение в одном из них, бросаясь в другую сторону, равновесие цивилизации нарушается. Люди начинают вымирать.
Если бы наука, подгоняемая вожделениями, которые только и жаждали ею воспользоваться, не сделала этих громадных скачков вперед, открытие расщепления ядра плутония, несомненно, произошло бы позже и не застало бы человечество в разгар кризиса нравственного нигилизма, когда оно готово совершить любое безумство – прежде всего безумство самоуничтожения. Если бы египтяне или греки руководствовались в своем созидании концепцией человека и жизни, подобной нашей (или хотя бы с ней сопоставимой), мы бы, наверное, никогда не узнали диалогов Платона и угрожающая нам планетарная катастрофа, возможно, произошла бы уже давно. Вы скажете, что нельзя сравнивать цивилизацию машин с цивилизацией Пропилеев, что такое сравнение – всего лишь игра ума. Увы! Они не только сравнимы, они противостоят друг другу. Мы знаем, что машины и Пропилеи находятся не в двух разделенных мирах: они существуют бок о бок. А поскольку они сосуществуют, мы не вправе рассуждать так, будто Пропилеи столь же опасны для машин, как машины для Пропилеев, будто машины и Пропилеи могут бесконечно противостоять друг другу, держась на почтительном расстоянии, подобно двум противникам равной силы, равно вооруженным… Пропилеи абсолютно беззащитны перед машинами. А машины, которые всё могут против них, для них не могут почти ничего. Как заметил недавно Жюль Ромен (на этот раз я с ним согласен), если правда, что крошечный снаряд способен уничтожить город за семь десятых секунды, то мы точно знаем, что нам никогда не наверстать наше отставание от атомной бомбы, мы точно знаем, что не скоро изобретем машину, которая за семь десятых секунды восстановит уничтоженный город. Замечание простое, но тем более потрясающее. О, конечно, человечеству не нужны города, оно могло бы даже вернуться к кочевой жизни, обрести передвижной приют в машине, которая сносит города. Но ошибочно мнение, будто машины, так или иначе, лишь изменят декорации, то есть условия жизни, поскольку, в самом деле, нет условий, к которым человек не мог бы приспособиться. Такой упрощенческий взгляд поддерживает и укрепляет спокойствие дураков. Человек не живет внутри механизма, как неподвижный предмет в коробке, форму и цвет которой можно изменять сколько угодно без всякого риска. Улитка живет в своей ракушке, но ракушка – это тоже улитка. Механизация мира – можно сказать: тоталитаризация мира, это одно и то же – отвечает желанию современного человека, тайному, постыдному желанию отступиться, отречься от себя. Машины умножались в мире по мере того, как человек отрекался от самого себя, в них он как бы воплотил свое отречение. Рано или поздно история скажет (если к тому времени останется хоть одно мыслящее существо, способное писать историю), что механизмы меньше изменили планету, чем хозяина планеты. Человек сотворил машину, и машина стала человеком[24]24
Ср.: Ин. 1,14: И Слово стало плотию…
[Закрыть], как будто по сатанинскому умыслу оказалась вывернутой наизнанку тайна Воплощения…
Вам уже приходилось слышать, что я разрушитель, а не созидатель. Я отказываюсь называть созидателями и людьми конструктивными тех, кто фабрикует конституции (несмотря на еле слышное созвучие в словах). Как только встречу созидателя, обещаю вернуться сюда и сообщить вам об этом, но, вероятно, он заявит о себе сам. Что касается меня, я только свидетель, я свидетельствую о том, что вижу. Я вижу, как строится мир, где человек не сможет жить, – увы, это слабо сказано; человек сможет в нем жить, но при условии, что он будет все меньше и меньше оставаться человеком.
Впрочем, этот мир не строится, меня лишь хотят убедить в том, что он строится. Он не созидается, это только иллюзия созидания, потому что в нем уродуют, калечат, уничтожают все, что прежде принадлежало свободному человеку, все, что было создано ему на потребу и могло бы напомнить завтра тоталитарному роботу о достоинстве, которого он лишился и уже никогда не обретет. С помощью разрушительной техники, отбойных молотков, экскаваторов и усовершенствованных взрывателей разрушители-оборотни в фуражках с надписью «строители» организуют мир для несуществующего человека. Обманщики не требуют, чтобы я верил, будто такой человек существует, они требуют верить, что когда-то он будет существовать, причем требуют так настойчиво, что, кажется, я уже чувствую направленное мне в затылок дуло пистолета. О, конечно, они не обещают нам этого человека прямо завтра, они не обещают нам счастья, они бы не посмели прикидываться, будто не видят, что брезжит на горизонте. Они охотно соглашаются, что этот их человек родится еще не скоро, что он не будет похож на них, что они могут дать нам о нем лишь поэтическое представление. Они его предвозвещают, вот и все, они не столько его предшественники, сколько провозвестники. А пока его нет, пока мы даже не уверены, сможет ли он когда-нибудь существовать, многие миллионы, несчетное множество людей, бесчисленные поколения будут подыхать в мире, предназначенном для какого-то другого существа. Это неважно! Важно только сразу же сделать эксперимент необратимым, уничтожив человека-христианина. Важно сделать завтрашний мир таким же непригодным для жизни христианина, каким был мир ледникового периода для мамонта.
Европейская цивилизация рушится и ничем не заменяется. Такова правда. Все грандиозные накопления цивилизации, человечности, духовности, святости предлагают обменять на необеспеченный чек, подписанный неизвестным именем, поскольку это имя создания, еще не появившегося на свет. Мы отказываемся сдать Европу. Впрочем, от нас требуют не сдать Европу, а ликвидировать ее. Мы отказываемся ликвидировать Европу. Не настало еще время ликвидировать Европу, если оно вообще должно когда-либо настать. Да, закат Европы начался, как известно, не вчера. Но нам известно также, что закат Европы означал закат мировой цивилизации. Европа стала склоняться к закату, когда она усомнилась в себе, в своем призвании, в своем праве. Невозможно отрицать, что этот момент совпал с наступлением тоталитарного капитализма. Я вновь повторяю: тоталитарного капитализма, ибо либерализм был для него только этапом, только средством создать повсюду проблемы, для решения которых необходим дирижизм. Капитализм и тоталитаризм – лишь два аспекта главенства экономики. Тоталитарное государство не выступает против денег, а заменяет их собой. Конфискуя в свою пользу всю власть денег, оно захватывает все коррупционные организации, но не для того, чтобы их устранить, а чтобы их использовать. Великое несчастье, а вернее, крайнее убожество того общества, смерть которого нам предрекают (как будто оно когда-нибудь действительно жило в полном смысле слова), заключается не во власти денег, а в том, что деньги были его законным властелином, не только могущественным, но и почитаемым. Деньги мало-помалу захватили все, что теряла честь. Миллионами своих присосок деньги медленно, день за днем, впитывали всю честь, какая только оставалась в мире, и вот гигантский спрут раздулся так, что рискует лопнуть, едва шевельнется. На это чудище, почти бездыханное, нацелена громадная разинутая пасть тоталитарного государства, готового проглотить единым духом, за один присест, честь и деньги. Мы знаем, что ни того ни другого оно не отдаст.