355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жиль Мартен-Шоффье » Милый друг Ариэль » Текст книги (страница 15)
Милый друг Ариэль
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:46

Текст книги "Милый друг Ариэль"


Автор книги: Жиль Мартен-Шоффье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)

– Действительно, руководство «Пуату» сочло целесообразным открыть в Швейцарии счет на мое имя. Но я совершенно не в курсе его функционирования. Я ни разу не снимала с него деньги. Думаю, он служил для оплаты посредников. Никто не спрашивал моего мнения по этому поводу. Лично я получаю 100 000 франков в месяц от банка, о котором вы упомянули. На какой срок и почему мне назначили эту сумму, я не знаю.

И точка. Пускай сам выпутывается как знает. Эта информация даст ему возможность копать дальше, и я уже представляла, как ему не терпится сравнить деньги, снимаемые с моего счета, с суммами, поступавшими на счет Александра. Ему следовало бы поблагодарить меня, но любое вежливое слово жгло ему язык. А врожденная мстительность брала верх над всеми прочими чувствами. И он сухо призвал меня к дальнейшему сотрудничеству. Если он собирался этим нагнать на меня страху, то сильно ошибся. Я тут же поставила его на место:

– Ну что ж, обратитесь к своим обычным информаторам. Как вы обнаружили существование этого счета? Неужто благодаря долгой и усердной работе следствия? Да не смешите меня! Вас засыпали анонимками, которых полно в этом досье и которые должны очень устраивать некоторых людей. Вот и порасспросите-ка их вместо меня.

Господин следователь не любил строптивцев. Он попросил меня не заноситься: он не нуждается в советах такой женщины, как я. Судя по тону, которым он произнес эту отповедь, французское правосудие должно было дезинфицировать все помещения, по которым я проходила. Я вспылила:

– Да кто вы такой, чтобы разговаривать со мной как с преступницей? И с каких это пор правосудие может похвастаться чистыми руками? Хотите я сообщу вам имена ваших коллег, которые консультируют по финансовому праву юридические службы «Пуату»? Сказать вам, как это называется? Сообщение секретной информации ворам, чтобы помочь им избежать судебного преследования за злоупотребление общественными фондами.

Я ожидала, что он прикажет надеть на меня наручники, но нет, этого не произошло. Мое предложение заинтересовало его, и я знала, что при первом же удобном случае он о нем вспомнит. А пока он попросил меня не отвлекаться от темы допроса. Но это запоздалое миролюбие уже не смогло меня утихомирить. И, коль скоро он призвал меня вернуться к моему делу, я призвала его взглянуть на это дело пошире.

– Если я ошибаюсь, поправьте меня, господин следователь, но во всяком преступлении должна быть жертва. Так где она – моя жертва? Неужели вы ополчились на меня только потому, что я не причинила зла ни одной живой душе?

Вот тут я переступила границу дозволенного. Наверное, все обвиняемые из категории «белых воротничков» пели ему ту же песню. Так что мой урок морали его ничуть не тронул. Он отправил меня поразмышлять назад, во Флери. Я успокоилась только на обратном пути, в машине. А вместе со спокойствием пришло и озарение: в течение этого допроса я ни разу не произнесла имя Александра. Значит, петля затягивается. На месте моего дорогого любовника я бы сильно встревожилась. Но горе в том, что я была не на его месте, а на своем.

По возвращении меня ждал сюрприз, стерший из памяти все сегодняшние неприятности, – письмо от отца. Он писал мне примерно раз в неделю. Я смаковала каждую его фразу. Пока я читала, Беа не задавала мне вопросов и выключила звук телевизора. Отец собирался в Париж и спрашивал, хочу ли я видеть его во Флери:

Я дописал тоненькую книжицу об Эсташе Лесюэре, которую заказала мне наша общая знакомая с набережной Орсе, и должен привезти ее на следующей неделе. Боюсь, Министерство иностранных дел пожалеет, что возложило на меня эту задачу. Франция отнюдь не выглядит в моей книге примерной европеянкой. Если вдуматься, главная причина славы Лесюэра состоит в том, что он никогда не был в Италии. Сын нации, которая провозгласила себя Матерью искусств и при этом занималась непрерывным плагиатом, обкрадывая своих соседей (итальянские живопись и поэзия, испанский театр и т.д.) и их предков (античная литература), он страдал аллергией на путешествия и на изучение чужой культуры, что весьма благоприятствовало его репутации. И хотя Лесюэр раз десять посетил Фонтенбло с сотнями имевшихся там шедевров венецианского, флорентийского и римского искусства, он был тем не менее провозглашен отцом французской школы, созданной якобы исключительно собственными его силами. Не умри он столь молодым, эта благочестивая ложь сделала бы из него величайшего живописца той эпохи. Наша дорогая Франция всегда любила жульничать и скрытничать, и это еще наименьшие из ее пороков…

Он долго распространялся на эту тему. Мой отец писал как говорил – не спеша, не упуская ни одного нюанса. Самое короткое из его писем насчитывало не менее семи-восьми страниц. Но на этих страницах он постоянно возвращался к своей излюбленной теме – к нам с ним. С течением месяцев тон писем постепенно менялся: чем дольше длилось мое заключение, тем большую вину за него он взваливал на себя. Дармона и Сендстера он больше не удостаивал ни единой строчкой. Просто вычеркнул их из памяти. Главным виновником моих несчастий он считал себя самого, утверждая, что служил мне плохим примером. И еще ухитрился обосновать это:

Что останется от меня, кроме аккуратно сложенного портфеля старого преподавателя? Я посвятил всю свою жизнь «сидению в передней». Слово «энергия» никогда ничего не говорило мне. Подумать только: есть люди, которые, по известной поговорке, сжигают свою жизнь с обоих концов! Я восхищаюсь ими. Мое собственное существование мирно тлело в четырех стенах, вдали от сквозняков. Доброжелательные свидетели моей жизни назвали бы ее гармоничной, а она была всего-навсего убогой. Лень – вот что руководило мною в стремлении к покою и комфорту. Я никогда не пользовался свободой, которую щедро предлагали мне моя культура, моя страна и мой век. Так может ли быть хорошим отцом человек, гниющий в этой безвольной праздности?! Вот какой пример я подал тебе. Стоит ли удивляться, что ты так неистово рвалась на волю?! Я далек от того, чтобы осуждать этот порыв, – напротив, я горжусь тобой…

И далее в том же духе. Я, мол, ни в чем не виновата. Мне хотелось плакать, читая эти строки. Как мог папа считать себя таким ничтожным? Я твердо решила найти убедительные слова, которые сполна выразили бы ему мою горячую благодарность. Но не в письме, это было невозможно. Я хотела сказать их ему самому, тихим голосом, глядя в глаза. А пока ответила просьбой не приезжать во Флери. Только не он, только не здесь.

Глава VI

Декабрь начался скверно. Тюремное отопление приказало долго жить. И наш бетонный каземат скоро уподобился Пентагону в условиях Средневековья. Камеры дышали могильной стужей. Я чувствовала, как она пронизывает меня до самых костей. Бесполезно было натягивать второй, а потом и третий свитер: по прошествии суток холод идет уже изнутри. Во дворе надзирательницы установили жаровни. Эта деталь – красочный символ пенитенциарной системы: чтобы согреться, нужно было выйти наружу! Мы с индианками бегали и играли в баскетбол. Возвращаясь в камеру, я надевала пуховую куртку, и мое дыхание постепенно охлаждалось до температуры льда. Беа кипятила чай днем и ночью. Я окунала пальцы в теплую воду, чтобы согреться. Мы наедались горячего риса, который Беа облагораживала миндалем, изюмом и сушеными бананами, потом ложились рядом, прижавшись друг к дружке, и болтали. Перспектива встретить Рождество в одиночестве расстраивала Беа до слез. Ей предстояло париться во Флери еще долгие годы. Со временем я узнала (от нее самой), что она осуждена на тринадцать лет. Муж бил ее и тем самым спровоцировал смерть ребенка, которого она ждала. Только однажды она прошептала, что больше не сможет иметь детей, и навсегда закрыла эту тему. В общем, она выстрелила в этого мерзавца. Вот и все, что я знала, и не задавала ей других вопросов. Все равно она не могла говорить о случившемся. На суде она не произнесла ни слова. По каким-то темным причинам она ассоциировала свое деяние с речью. После освобождения Беа собиралась работать с глухонемыми. Она выучилась их языку и по вечерам, когда мы смотрели новости, упражнялась, переводя их жестикуляцией.

Зато она не уставала обсуждать мой случай. Особенно ей не давал покоя тот факт, что из меня сделали козла отпущения. Она внушала мне, что, выйдя из тюрьмы, я должна отплатить «тем, другим». Мы с ней жили в разных мирах. Даже если пребывание в тюрьме было для меня катастрофой, я не знала, кто в этом виноват. Наверное, я просто урод, но повторяю: все, что со мной происходит, кажется мне нормальным. И по возвращении на площадь Дофины я собиралась возобновить прежний образ жизни мирной пенсионерки: чтение, мечты, прогулки и покупки. Моя ограниченность выводила ее из себя:

– У тебя просто мозги всмятку, ей-богу! Жизнь – это такая штука, которую нужно хватать за волосы и держать изо всех сил. Иначе она пройдет мимо. Ну да все равно, Лекорр тебя просто так не выпустит. Он заблокирует твои счета, и ты останешься без гроша. Хочешь не хочешь, а придется тебе встряхнуться…

Подобные угрозы меня совершенно не волновали. Я прекрасно знала, что буду делать, оказавшись на воле: ничего! Моя мать все держала в своих руках. На последнем свидании она мне это еще раз подтвердила:

– Наши дела в полном порядке. Твои банковские счета отмыты до ангельской белизны. Ни одного подозрительного пятнышка. Бедняжке Лекорру осталось всего несколько грязных клочьев, пускай ими и довольствуется.

Объяснить все это Беа? Невозможно. Говоря о своих родителях, я рисовала картину пасторальной жизни в духе XVII века, в старинном бретонском замке. Я рассказывала ей о Кергантелеке, о том, как благоухает влажная земля, когда пьешь кофе на террасе в погожий часок, описывала пряные запахи скошенной травы и морского порта, вспоминала, как мы с отцом плавали на его лодке «Тофину» между островками залива… Мобильник моей матери, ее поездки в Швейцарию, ее махинации и секретные счета не укладывались в эту идиллию. Я изображала ее эдакой графиней де Сегюр[75]75
  Французская писательница графиня де Сегюр (1799–1874), в девичестве Софья Ростопчина, родилась в Санкт-Петербурге.


[Закрыть]
и теперь никак не могла представить в истинном свете – как бизнес-леди, помешавшуюся на САС-40[76]76
  САС-40 – биржевой индекс, установленный на основании курса сорока ценных бумаг Франции.


[Закрыть]
. Поэтому, когда Беа слишком уж настойчиво расспрашивала меня о планах на будущее, я просто отшивала ее и все. Это не влияло на наши отношения, она была не обидчива. Больше всего ее возмущало затянувшееся следствие: чего ждет этот Лекорр, почему не выносит постановление о моем освобождении? Положенные шесть месяцев близились к концу, Беа подсчитала, что это должно произойти самое позднее 22 декабря, у нас было уже 12-е, а он все молчал. Она боялась, что дело застопорили из-за процедурных проволочек. Ей не хотелось оскандалиться в своих прогнозах. К счастью, этого не случилось. 15 декабря следствие, проводимое Мишелем Лекорром, завершилось под громкий скрежет судебных тормозов.

Остальное расскажу вкратце. Когда меня ввели в кабинет, господин следователь снова пребывал в самом враждебном расположении духа. В виде исключения он удостоил меня взглядом, правда, темным, как его чернила. Медленно и раздраженно, словно ему было омерзительно каждое произнесенное слово, он объявил, что вынужден подписать ордер на мое освобождение. Это была уже наша восьмая встреча лицом к лицу, а он сохранял прежний холодный, бесстрастный тон, к которому я со временем привыкла и даже начала находить его приятным для слуха. И потому улыбнулась – без всякой задней мысли. Напрасно я себе это позволила. Он тут же вскипел:

– Рано вам еще насмехаться! Французское правосудие отнюдь не покончило с делом «Пуату». Как, впрочем, не закрывает окончательно ни одно дело. Проходят месяцы, досье вроде бы отправлены в архив, но возвращается лето, и начинается новое следствие – по тому же поводу, только с другими фамилиями.

Бедное французское правосудие, такое обходительное и такое безоружное! Оно сажает вас в тюрьму, а дальше… Что дальше? Учитывая, что на свободе меня ждало огромное богатство, я и под пыткой не проронила бы ни слова. Лекорр на полгода запер меня в камеру, чтобы выжать страшные тайны, а я подкинула ему всего лишь несколько мелких сообщений. И когда он подвел итоги своим открытиям, хвастаться было особенно нечем. Вся информация сводилась к тому, что я работала для фирмы «Пуату», а на полученные деньги купила несколько подарков своему любовнику, министру здравоохранения. И точка. У него не было ничего, что позволило бы говорить о групповом мошенническом сговоре. Добиться, чтобы министр вручил кому-то орден Почетного легиона, чтобы директора финансовой группы пригласили в какую-нибудь министерскую поездку, чтобы тот или иной посол поужинал у меня в доме, чтобы одному из членов административного совета была дана срочная аудиенция, – все эти немногочисленные деяния, совершенные мною, мэтр Кола изобразил повседневными обязанностями сотрудницы фирмы, стопроцентно оправдывающими мою зарплату. И тщетно Лекорр грозил, что мы еще увидимся: он бесился впустую, а моя снисходительная усмешка и вовсе доконала его. Трясясь от гнева, он даже вцепился обеими руками в свой стол, чтобы не бросить мне в физиономию бутылку «Эвиана». Когда секретарша протянула ему напечатанный ордер, он с садистским злорадством объявил, что теперь его нужно будет доставить в тюремную администрацию:

– В целях безопасности такие документы не рассылаются факсом. Но это займет всего несколько часов. А пока вас отвезут обратно во Флери, и вы сможете спокойно собрать вещи.

Я встала и подошла к его столу, чтобы попрощаться. Слегка удивленный, он помедлил, прежде чем встать. Потом схватил мою протянутую руку и ответил: «До скорого свидания». Это была жалкая месть неудачника. Я притворилась, будто не поняла.

Ни одной вещи, оскверненной пребыванием во Флери, не было места в моем доме. Я оставила Беа радиоприемник, кассеты, свитера, духи и все, что накопилось у меня в камере со дня прибытия. Беа сделала вид, что потрясена моей щедростью, хотя, конечно, рассчитывала на эти подарки. Зато мне удалось по-настоящему удивить ее, вручив маленький пакетик в серебристой бумажке. Это было мое обручальное кольцо, обернутое ваткой и засунутое в спичечный коробок, который одна из индианок, увлекавшаяся акварелью, раскрасила в пунцовый цвет, а вместо «Картье – Париж» написала крошечными золочеными буковками «Картье – Флери»[77]77
  Игра слов: «Cartier» (название фирмы, торгующей ювелирными украшениями) и «quartier» (здесь: отделение в тюрьме) произносятся одинаково (франц.).


[Закрыть]
. Беа поняла мое послание без слов и не опустилась до лицемерных протестов; она надела колечко с бриллиантом на безымянный палец правой руки и крепко обняла меня, глотая слезы:

– Дорогая моя, как же мне будет тебя не хватать. Уж и не знаю, кого теперь ко мне подсадят. Держу пари, какую-нибудь курильщицу…

Да, от этого ей было не уйти. Во Флери сидят только две категории женщин – просто курильщицы и матерые курильщицы. Но в то же время ей была невыносима сама мысль об одиночестве. На ближайшую ночь она взяла к себе Сапфира, кота с нашего этажа, вернее, кошку-сиамку, – хозяйки у той не было, а прозвали ее «пожизненной», поскольку уж ей-то не светило выбраться отсюда до самой кончины. Наконец меня вызвали для оформления «выхода из-под стражи». Беа, вся в слезах, только и смогла пробормотать:

– Не плачь, дорогая, а то глаза покраснеют, а ты должна быть красивой. За воротами тебя наверняка журналюги стерегут…

Она оказалась права. Спустя два часа, когда растворились внешние ворота тюрьмы, стояла уже полночь, но даже и средь бела дня мой выход не был бы более триумфальным. Десяток репортеров простер ко мне свои микрофоны и ослепил прожекторами. На меня обрушилась лавина задаваемых наперебой вопросов. Я стояла и ждала самого подходящего из них. И когда одна из девиц поинтересовалась, изменила ли меня тюрьма, я подхватила тему на лету:

– Конечно, нет. Тюрьма меняет простолюдинов, для которых она и создана. А для людей нашего круга это просто место отдыха.

Я думаю, эта простушка надеялась услышать от меня жалобы и проклятия. А от моего добродушного цинизма у нее просто в зобу дыханье сперло. И вместо того, чтобы переключиться на Дармона, Лекорра, «Пуату» и прочая, она только и нашла что спросить:

– А что вы теперь собираетесь делать?

Господи, и куда только смотрят главные редакторы газет? Они посылают своих репортеров часами топтаться у ворот тюрьмы, не подсказав им ни одной коварной уловки, на которую попался бы интервьюируемый. Как подумаю обо всех тех вопросах, которых я действительно опасалась, становится жалко прессу. Но тут я приняла игру и ответила с широкой улыбкой:

– Покупки!

А что это вдруг нарисовалось на горизонте? Мощный «ягуар» Гарри, а за рулем, тоже с сияющей улыбкой, Фабрис. Поскольку в руках у меня ничего не было, я проскочила мимо камер, перебежала улицу и прыгнула в машину. Фабрис рванул с места, я обняла его за плечи, чмокнула в щеку и спросила, будет ли Аника присутствовать за ужином. Сама собой восхищаюсь: пяти минут на воле мне хватило, чтобы снова стать настоящей чумой. Нет, шведские мышки в программе не значились. Нам предстояло сейчас же отправиться на остров Монахов и там снова «захомутаться». Разумеется, Фабрис выразился не так вульгарно, но смысл был именно таков:

– Это очень просто: ты единственная женщина, которой мне хочется изменять. По-моему, это означает, что я тебя люблю.

За нами неотступно следовала пара мотоциклистов. Они наверняка полагали, что мы едем в Париж. Но, убедившись, что машина мчится со скоростью 150 км в час по направлению к Шартру, развернулись и исчезли. Вот так, в ночной тьме, на полной скорости, я и вернулась домой, в Бретань.

Часть третья.
Месть

Глава I

По дороге я спросила, зажила ли у моего отца рука. Он вывихнул ее, складывая дрова в поленницу, и извинялся в своем последнем письме за то, что напечатал его на машинке. Оказалось, что Фабрис даже не знал об этом. У меня возникло ощущение, что в мое отсутствие мужчинам нашей семьи не о чем было говорить. Кажется, я вернулась вовремя. Я попросила Фабриса прибавить скорость. С той минуты как мы оторвались от папарацци, он вел машину медленно, объясняя это тем, что не хочет томиться на причале в ожидании первого катера, который подходил только в семь часов. А мне, наоборот, не терпелось вдохнуть воздух залива.

К шести утра вокруг еще стояла темень. Я оставила своего супруга в «ягуаре», чтобы в одиночестве пробраться к пристани Пор-Блан по крутой таможенной тропе. Сырой холодный туман был так плотен, что чудилось, будто окунаешься в море. Ни одно дуновение, ни одна волна не будили застывшую поверхность воды, как будто я шла вдоль озера. Иногда тишину вспугивало позвякивание штага, но это был еле слышный звук. Чайки еще спали. Небо, земля и море сливались в одну темную, холодную массу. Но каким бы мрачным ни казался этот спящий мир, мое сердце взволнованно трепетало. Воздух ласково пощипывал лицо, навевая воспоминание о школьных годах, когда я зимними вечерами возвращалась на остров вместе с отцом. Я спросила себя, изготовил ли он к моему приезду, как тогда, один из своих календарей-филипповок[78]78
  Филипповки – предрождественский пост.


[Закрыть]
. Сидя у горящего камина, мы открывали картонные окошечки, и он читал мне текст, сочиненный к каждому из них. Я все их сохранила. Больше всего мне нравился календарик с картой Бретани. Города на ней обозначались каким-нибудь памятником и страничкой из книги писателя, знаменитого или нет. Некоторые из авторов существовали только в отцовском воображении. Он придумывал их по мере надобности. Когда моя мать начинала подтрунивать над ним, он тут же ехидно возражал:

– Если не нравится, сделай милость, найди мне какого-нибудь Шатобриана, пишущего о Кестамбере[79]79
  Кестамбер – город в Бретани.


[Закрыть]
!

В данном случае ему следовало бы промолчать, ибо мать тотчас предъявила ему соответствующую страницу из Анри Поллеса[80]80
  Поллес Анри (1909–1991) – французский писатель-романист.


[Закрыть]
. Отец пробурчал, что только она одна и способна ценить такого невыносимого болтуна. Вслед за чем подарил мне на Рождество его роман «Иногда прекрасный корабль, плывущий по кровавой реке…». Мне безумно понравилась эта книга, и отец сдался. Правда, лишь наполовину:

– Сократи он его страниц на двести, это был бы шедевр.

Внезапно издали донеслось еле слышное, не громче шепота, стрекотание мотора катера. Густая холодная тьма медленно сменялась сереньким, еле брезжащим рассветом. Он был не в силах разбудить окружающий пейзаж и лишь слабо оживлял его. Скоро должно было взойти солнце, робкое и блеклое. Фабрис, подоспевший к причалу в объезд, упрятал меня в машину, точно вещественное доказательство, которое нужно беречь от чужих глаз. Рабочие, ехавшие на остров, – среди них много моих бывших соучеников – тоже садились на первый катер, и он хотел, чтобы я пропустила их вперед прежде, чем сама поднимусь на борт. Я и не знала, что должна вести себя как зачумленная, но какое-то шестое чувство удержало меня от препирательств. А через две минуты я все поняла. Сидя в одиночестве в глубине каюты, в стороне от всех, меня ожидала мать.

На свиданиях во Флери она часто говорила о том, как мы отпразднуем мое возвращение. Но тут не было ни смеха, ни шампанского, ни цветов, ни объятий. Ничего. Безразличная, неподвижная, бледная, она ждала, когда я подойду к ней. Мертвая тишина поднялась до небес. Мелькавший в иллюминаторах серый залив с его серебристыми чешуйками походил на нескончаемую могильную плиту, величественную и мрачную. Один человек отсутствовал, и молчания двух других было вполне достаточно. Я уронила голову на плечо матери, и у нее хватило сил только на одну фразу:

– Шарль больше не будет тебя встречать.

Капитан суденышка Жильбер не вышел из своей рубки. Таксист Жийю не проронил ни слова. Даже не помню, как я очутилась в своей комнате в Кергантелеке. Папа оставил на моем письменном столе свое настоящее последнее письмо. Оно давно ожидало меня, но ему пришлось подождать еще некоторое время. Я не могла взять в руки это письмо, мне хотелось спрятать его в секретер, с глаз долой; ведь оно свидетельствовало о том, что отец бежал от жизни, как бегут от слишком тяжкого испытания. Но перед этим, как истинно творческая личность, он подарил мне то, чем не владел сам, а именно мужество. Я вскрыла конверт.

Жизнь стала для отца тяжелой, как веки, которые невозможно поднять. Сколько он себя помнил, его чувства уступали дорогу чувствам других, но в момент ухода, в свой последний час, он отказался от этого рабского подчинения. И написал целую обвинительную речь. Против себя самого! В основном посвятив ее мужеству – добродетели, которая не давала ему покоя:

Моя жизнь лежит передо мною, безупречно отглаженная, без единого пятнышка, словно никем не надеванный костюм. У меня никогда не хватало духа огорчить тебя, а ведь я должен был объяснить тебе, что судьба оставляет на нас не морщины, а шрамы. Люди злы, злы беспричинно, бессмысленно и неизлечимо. Я отпустил тебя на волю, когда ты была так жизнерадостна и весела, так уверена, что любовь и удача ждут человека на каждом углу…

В иные времена голос моего отца, его осанка, блеклый взгляд и изящный силуэт сразу выдали бы истинного аристократа, из тех, кому любовь к наукам, куртуазные манеры и нерасчетливость помогают в один прекрасный день возвыситься до академии. Увы, его чувствительность сослужила ему плохую службу: душа трепетала при каждом звуке, и папа счел себя бессильным. Он не догадывался, что обладает особой силой, превосходящей все другие, – обаянием. Ему и в голову не приходило играть на этом свойстве – напротив, он за него извинялся. Как будто обаяние и любезность автоматически подразумевали лицемерие и слабость. Он ничего не видел – ни очарования, таившегося в его тонкой натуре, ни чужого убожества, скрытого под видимостью силы. Просто взял и бросил партию, не доиграв. Расписал мне жизнь как цепь непрерывных наслаждений, а теперь оставил одну сражаться с ее тяготами. Я вышла в парк.

Деревья, гранитные плиты двора, розарий, буксовые изгороди, величественный тис, еще более древний, чем дом… Все эти услады моего детства пребывали на своих местах, но без него от них веяло притворством, как от заброшенной часовни, как от людей, якобы не замечающих, что их старый друг лишился ноги или руки. Я предпочла удалиться. И направилась в глубину острова по дороге в Бруэль.

Соседний островок, Арц, выглядел подушечкой, лежащей на воде. Казалось, все эти клочки суши плывут по заливу, как облака по небу; береговая линия тонула в размытом романтическом мареве, все было погружено в его серый дремотный покой. Ничто не раздражало глаз, не нарушало этой тихой меланхолии. Все элементы пейзажа таяли и слипались друг с другом, как рыбьи чешуйки. Подходя к часовне Гипа и слыша только звук собственных шагов по хлюпающим лужам да шорох сухой листвы, я вспомнила, как однажды именно в этом месте на свадьбе одной из кузин отец объяснил мне, что все женщины Морбиана – веселые француженки, а мужчины – мрачные кельты. Я шагала вперед, и обрывки счастливых воспоминаний то и дело налетали на меня, бередя душу. Как-то так получилось, что я, не дожидаясь матери, сама пришла на кладбище.

Я всегда любила посещать семейную могилу. Трава потихоньку заглушает камни склепа, мох съедает его углы, из трещин в стенах торчат цветочки, и розовые отсветы оживляют краски бледного, почти желтого гранита. Мать увидела в Кемпере, на распродаже, великолепный кельтский крест, соблазнилась и купила его. Здесь погребены мой дед Луи и его жена Симона. Наша фамилия выбита на фронтоне склепа, а ниже указываются только имена. Имя моего отца уже значилось тут, вместе с датами жизни: «Шарль, 1922–1991». Я присела на каменный бортик. За кладбищенской стеной виднелся залив; я знала, что отцу никогда не надоедало любоваться этим видом, но меня пронзил ледяной холод – тот холод, который завладел им. Внезапно мне захотелось понять, отчего он покинул меня, отчего бросил свою дочь. Его письмо ничего не объясняло. Этот поступок, за десять дней до моего освобождения, казался бессмысленным. Наверняка что-то произошло. Отец никогда не думал о самоубийстве, напротив, вечно шутил, что всех нас похоронит:

– Что касается тебя, это будет трудненько. Ну а твою мать – обязательно. Ей просто необходимо попасть в рай раньше меня, иначе кто же там все подготовит к моему прибытию?

Я решила вернуться домой. Мне не терпелось расспросить мать. Но не повезло: по дороге я наткнулась на приходского священника; он возвращался из булочной и был уже в двух шагах от своего дома. Я всегда считала его приторно-ласковым безмятежным болваном, эдаким говоруном на былой манер, из тех, что высказываются неспешно, через час по чайной ложке, и обожают цитировать классиков. Меньше всего мне сейчас хотелось выслушивать его слезливые утешения, но мой отец целых двадцать лет играл с ним в шахматы дважды в неделю, и они даже съездили вместе в Рим в год девы Марии. Вместо того чтобы бежать прочь со всех ног, я подошла и обняла его, а он попросил проводить его до дома, который стоял тут же, на углу улицы. Отнести хлеб на кухню, вернуться в гостиную, достать пару рюмок и бутылку портвейна, найти первые слова – на все это у старика должно было уйти не меньше двадцати минут. Но какая разница – плакать у него или где-то в другом месте. Я поплелась за ним следом.

Его гостиная походила на нашу тремя годами раньше, то есть еще до того, как на Кергантелек пролился золотой дождь. Вдоль стен тянулись почти пустые полки, обивка дивана обтрепалась вконец, уподобив его подлинной древности, светлые пятна на обоях предательски указывали на отсутствие старинных картин, проданных местному антиквару… Одна лишь великолепная хрустальная люстра напоминала о благоденствии былых времен, когда здесь обитал прежний ректор. Свечи в ней давно уже не менялись. Столы и консоли тех лет исчезли, осталось только длинное блюдо на ножках, которое раз в год выносили из дома по случаю благотворительной ярмарки-распродажи. Казалось, в этих комнатах похозяйничал судебный исполнитель. Электрокамин с трудом нагревал помещение. Я села за низенький столик с шахматной доской, ожидавшей игрока, который больше никогда не придет. Включила довольно безвкусную лампу с абажуром, украшенным пастушками в костюмах эпохи Фрагонара[81]81
  Фрагонар Жан-Оноре (1732–1806) – французский художник и рисовальщик, известный своими картинами в стиле рококо.


[Закрыть]
, по которым прошелся карандаш Пульбо[82]82
  Пульбо Франсиск (1879–1946) – французский график.


[Закрыть]
. Силы покинули меня, иначе я бы вскочила и удрала из этого могильника. Наконец ректор[83]83
  В Бретани приходского священника называют «ректором».


[Закрыть]
вернулся с подносом в руках. Он принес на нем блюдце, полное литторин[84]84
  Литторина – вид съедобного моллюска.


[Закрыть]
. Мой отец обожал их, священник заговорил о нем, и мне стало ясно, почему они с отцом были так дружны:

– Готовясь к нашей с тобой встрече и подыскивая утешительные фразы, я сказал себе, что только время способно утолить твою печаль. А потом подумал, каким сардоническим смехом встретил бы эту фразу сам Шарль. Время!.. Я так и вижу, как он сидит на том месте, где ты сейчас, и либо посмеивается, либо ворчит, смотря по настроению, но слово это всегда вызывало у него протест. Он бы сказал, что это чисто французская черта – удовлетворяться столь расплывчатым понятием. Ведь немцы в подобных обстоятельствах не стали бы говорить о погоде[85]85
  По-французски «погода» и «время» обозначаются одним словом.


[Закрыть]
. У них есть множество точных формулировок для выражения горя или утешения. А мы – никчемный народец, который беспечно допускает серьезные ошибки и осушает слезы страждущих невнятными разглагольствованиями…

Такова она – вечная жизнь. Человек умирает, и кто-то другой держит его речи вместо него. Старый друг ректора ушел навсегда, и теперь он принял от него эстафету. Сравнение немецкого и французского языков было одним из папиных коньков и неизменно приводило к порицанию – не нашего языка, но нашего национального характера. Мне вдруг почудилось, что я слышу его, словно он сидел тут, с нами.

– Немцы помещают глагол в конце фразы, ибо они начинают с декора прежде, чем уточнить действие. Французы же, безразличные к обстоятельствам, сперва хвастаются совершенным действием и лишь затем объясняют причину…

Священник тоже знал эту фразу наизусть, и мы с ним засмеялись в один голос. Он сходил в кабинет за фотографией, которую отдавал в окантовку. Снимок был сделан в Риме. На ней папа стоял в белом костюме, бледно-голубой рубашке и клубном галстуке в темно-синюю и голубую полоску. Его довольно длинные волосы трепал ветер. Он был похож на коммодора[86]86
  Коммодор – звание морского офицера.


[Закрыть]
во время регаты в Коузе[87]87
  Коуз – портовый английский город на севера острова Уайт.


[Закрыть]
. Он улыбался. Вот такой образ отца ректор и сохранит в своей памяти – образ джентльмена. Ему не нужна была печаль, только воспоминания, притом хорошие.

В июле они отправились на богомолье в Сент-Анн-д'Оре, помолиться за меня. Сев в «Тофину», они бросили якорь в Сен-Густане, но оказалось, что там невозможно найти такси. Тогда они подъехали до места в грузовичке рыботорговца, и по дороге мой отец вдоволь полакомился литторинами. После торжественной мессы они так засиделись в блинной, что наступила ночь, и выходить в море было уже поздно. Отец, перебравший «мюскаде», предложил: «А не пойти ли нам к девкам?» В конце концов их приютили на ночлег в соседнем монастыре. С тех пор папа донимал своего друга шуточками, называя мать настоятельницу его старой любовницей. Слушая, как ректор перебирает эти приятные моменты прошлого, я начала подливать себе портвейна, как вдруг в разговоре возникла нежданная гостья – Элиза де Сейрен. Уже забыла, по какому случаю он всунул эту поганку в наш альбом воспоминаний, но зато прекрасно запомнила фразу, которая все мне объяснила:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю