412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жауме Кабре » Я исповедуюсь » Текст книги (страница 38)
Я исповедуюсь
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:55

Текст книги "Я исповедуюсь"


Автор книги: Жауме Кабре



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

49

Так как Адриа совершенно не понимал, что ему делать, он не делал ничего. Сара опять его бросила. Но на сей раз он знал почему. И сбежала она ненадолго. Ненадолго ли? Чтобы не думать об этом, он рьяно принялся за работу, но не так-то просто оказалось сосредоточиться на том, что должно было стать окончательным вариантом книги «Льюль, Вико, Берлин – три способа философствовать». Книги с не слишком удачным названием, работать над которой было совершенно необходимо, чтобы отойти от «Истории европейской мысли», угнетавшей его, возможно, потому, что этой работе было отдано столько лет, возможно, потому, что с ней было связано столько надежд, а возможно, потому, что на нее откликнулись те, кем он восхищался… Единство новой книге придавала среди прочего концепция исторического будущего. Адриа переписал заново все три эссе. Он работал над ними уже несколько месяцев. Я взялся писать их, любимая, после того как увидел по телевидению ужасающие кадры, на которых было здание в Оклахома-Сити, его разворотило бомбой, брошенной Тимоти Маквеем[385]385
  Тимоти Маквей (1968–2001) – резервист армии США, ветеран войны в Персидском заливе, организатор самого крупного (до событий 11 сентября 2001 г.) террористического акта в истории Америки – взрыва в федеральном здании им. Альфреда Марра в Оклахома-Сити 19 апреля 1995 г.


[Закрыть]
. Я ничего не сказал тебе об этом, потому что такие вещи лучше сначала написать, а потом говорить о них, если будет уместно. Я взялся писать, так как всегда думал, что те, кто убивает во имя чего-либо, не имеют права пачкать историю. Сто шестьдесят восемь человек, умерших по вине Тимоти Маквея. А тысячи убитых горем людей статистика не учитывает. Во имя чего эта непреклонность, Тимоти? И сам не знаю почему, но я представил себе, как еще один непреклонный человек – только его непреклонность была иного рода – спрашивает: зачем же уничтожать, Тимоти, если Бог есть Любовь?

– Пусть теперь американское правительство катится к чертовой матери!

– Тимоти, дорогой мой, ты какую веру исповедуешь? – вмешался Вико.

– Потрошить тех, кто вредит стране.

– Но такой веры нет, – невозмутимо сказал Льюль. – Ибо известных религий суть три, Тимоти, сиречь: иудаизм, каковой есть ужасное заблуждение, да простит меня господин Берлин; ислам, каковой есть ложное верование неверных и врагов Церкви; и христианская вера, каковая есть единственная истинная и справедливая, ибо это религия Благого Бога, каковой есть Любовь.

– Я не понимаю тебя, старикан. Я убиваю правительство.

– А те сорок детей, которых ты убил, – это правительство? – спросил Берлин, протирая носовым платком очки.

– Неизбежные издержки.

– Теперь я тебя не понимаю.

– 1:1.

– Что?

– Один – один.

– Полковник, позволяющий убивать женщин и детей в селении, – отчеканил Вико, – преступник, которого надо судить.

– А если он убивает только мужчин – не надо? – насмешливо спросил коллегу Берлин, надевая очки.

– Чего вы не перепотрошите их всех?

– У этого юноши словесная мания всех потрошить, – заметил Льюль, сильно удивленный.

– Ибо все, взявшие меч, мечом погибнут, Тимоти, – напомнил Вико на всякий случай. И уже собирался назвать номер главы и стиха у Матфея, но не вспомнил, потому что читал это очень давно.

– Да пошли вы все на хрен, старые пердуны!

– Завтра убьют тебя, Тим, – напомнил Льюль.

– 168:1.

И он начал таять.

– Что он сказал? Вы поняли хоть что-то?

– Да. Сто шестьдесят восемь, двоеточие, один.

– Похоже на каббалу.

– Нет. Этот парень никогда и не слыхал о каббале.

– Сто шестьдесят восемь против одного.

Книга «Льюль, Вико, Берлин» была написана лихорадочно и стремительно, она меня совершенно вымотала, потому что каждый день, утром и вечером, я открывал шкаф Сары, а ее одежда по-прежнему висела там. Писать так очень тяжело. И однажды я писать перестал. Что вовсе не означает, что я закончил книгу. Адриа захотелось выкинуть все листы с балкона. Но он ограничился тем, что спросил: Сара, ubi es?[386]386
  Где ты? (лат.)


[Закрыть]
Затем, подождав минут пять в полной тишине, он не вышел на балкон, а сложил все листы в стопку, отодвинул их на край стола и сказал: я выйду, Лола Маленькая, не замечая, что Катерины уже не было. И отправился в университет, словно это было самое подходящее место, чтобы развеяться.

– Чем занимаешься?

Лаура обернулась. Она шла так, будто измеряла шагами размер внутреннего двора.

– Размышляю. А ты?

– Стараюсь развеяться.

– Как твоя книга?

– Я ее только что закончил.

– О-о-о! – радостно произнесла она. И взяла его за обе руки, но тут же отпустила, словно обжегшись.

– Но я не совсем уверен в этом. Невозможно соединить три столь выдающиеся личности.

– Так ты закончил или нет?

– В общем – да. Но я буду ее перечитывать и немедленно найду в ней множество недочетов.

– Так, значит, не закончил.

– Нет. Я ее написал. А теперь мне надо ее закончить. И не знаю, можно ли ее публиковать. Честное слово.

– Не сдавайся, трус.

Лаура улыбнулась ему так, что он несколько смутился. Особенно потому, что, назвав его трусом, она была права.

Дней через десять, в середине июля, его остановил Тудо и с присущей ему неторопливостью спросил: слушай, Ардевол, ты, в конце концов, пишешь книгу или нет? Оба смотрели со второго этажа на освещенный солнцем и полупустой внутренний двор университета.

Мне трудно писать, потому что Сары нет рядом.

– Не знаю.

– Черт возьми, ну уж если ты не знаешь…

Ее нет: мы поругались из-за какой-то чертовой скрипки.

– Мне сложно соединить личности такие… такие…

– Такие выдающиеся. Конечно, это официальная версия, которая всем известна, – перебил его Тудо.

Господи, оставьте меня в покое!

– Официальная версия? А откуда все знают, что я пишу?

– Ты ведь звезда, парень.

И откуда ты только взялся?

Воцарилось долгое молчание. Как сообщают надежные источники, беседы с Адриа Ардеволом часто сопровождались долгими паузами.

– Льюль, Вико, Берлин, – медленно говорил Тудо откуда-то издалека.

– Да.

– Черт, ладно еще Льюль и Вико. Но Берлин?

Ну пожалуйста, не трогай ты меня, чертов зануда!

– Желание обустроить мир в соответствии со своим учением – вот что их объединяет.

– Ишь ты! Это может получиться интересно.

Потому я и взялся за это, дурак ты хренов, раз вынуждаешь меня ругаться!

– Но мне кажется, что это еще надолго. И не знаю, смогу ли я закончить книгу. Уточни официальную версию.

Тодо облокотился о каменные перила.

– Знаешь, – сказал он после долгого молчания, – я был бы очень рад, если бы ты справился. – Он искоса посмотрел на меня. – Мне было бы очень кстати почитать что-нибудь в этом роде.

И он многозначительно похлопал Адриа по руке и пошел в сторону своего кабинета. Внизу по внутреннему двору шла парочка влюбленных, взявшись за руки и не обращая ни на кого внимания, Адриа им позавидовал. Он знал, что если Тудо сказал: мне было бы очень кстати почитать что-нибудь в этом роде, то это не для того, чтобы польстить Адриа, и не потому, что Тудо по зубам книга, в которой соединяется несоединимое и автор пытается показать, что великие мыслители делают то же самое, что Толстой, только с идеями. Тудо не был наделен большим умом, и если он бредил несуществующей книгой, то лишь потому, что вот уже несколько лет мечтал подорвать позиции профессора Бассаса и на кафедре, и во всем университете, а для этого нельзя было придумать лучшего способа, чем создавать новых идолов в какой-нибудь отрасли науки. Если бы не ссора с тобой, я бы даже почувствовал себя польщенным оттого, что меня кто-то использует в своей борьбе за власть. Скрипка принадлежит нашей семье, Сара. Я не могу так поступить с моим отцом. Он ведь умер из-за этой скрипки, а ты теперь хочешь, чтобы я подарил ее какому-то незнакомому человеку, который утверждает, что скрипка – его? И если ты этого не понимаешь, так это потому, что, когда речь заходит о евреях, ты не слушаешь никаких доводов. И даешь заморочить себе голову всяким бандитам, вроде Тито и сеньора Беренгера. Eloi, Eloi, lema sabactani[387]387
  Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил? (др.‑евр.) – слова Иисуса на кресте (Мк. 15: 34; Мф. 27: 46).


[Закрыть]
.

В пустом кабинете ему это сразу пришло в голову. Точнее говоря, он вдруг решился на это. Должно быть, сказалась эйфория от почти законченной книги. Он набрал номер и терпеливо ждал, повторяя про себя: только бы она была дома, только бы была дома, только бы была дома… потому что иначе… посмотрел на часы: почти час. Наверняка застанет их за обедом.

– Я слушаю.

– Макс, это Адриа.

– Да-да.

– Она может подойти?

Легкая заминка.

– Подожди минутку.

Значит, она здесь! Не сбежала в Париж, в Huitième Arrondissement, не уехала в Израиль. Моя Сара все еще была в Кадакесе… Моя Сара не захотела уезжать далеко. На другом конце провода все еще царило молчание. Не было слышно ни шагов, ни обрывков разговора. Прошло не знаю сколько ужасающе долгих секунд. Затем снова раздался голос Макса:

– Слушай, она говорит, что… Мне очень жаль, слушай… Но она говорит, чтобы я спросил у тебя, вернул ли ты скрипку.

– Нет. Я хочу с ней поговорить.

– Дело в том, что… Она говорит… Она говорит, что иначе она не хочет подходить к телефону.

Адриа вцепился в трубку. У него вдруг пересохло в горле. И он не знал, что сказать. Словно догадавшись, Макс произнес: мне очень жаль, Адриа. Действительно жаль.

– Спасибо, Макс.

Он положил трубку ровно в тот момент, когда открылась дверь кабинета. Лаура удивилась, увидев его здесь. Она молча подошла к своему столу и несколько минут рылась в ящиках. Адриа сидел, не двигаясь и смотря в пустоту, участливые слова брата Сары все еще звучали у него в ушах как смертный приговор.

– С тобой все в порядке? – спросила Лаура, собирая толстые папки, которые она вечно повсюду таскала с собой.

– Вполне. Приглашаю тебя пообедать.

Не знаю, зачем я это сказал. Не для того, чтобы отомстить за что-то. Мне кажется, я это сделал для того, чтобы доказать Лауре и всем на свете, что ничего не происходит, что я все держу под контролем.

Сидя за столом перед голубыми глазами и безукоризненной кожей Лауры, Адриа оставил в тарелке половину макарон. Никто из них так и не открыл рта. Лаура налила в его стакан воды, и вместо спасибо он кивнул.

– Ну что, как дела в целом? – спросил Адриа, придавая лицу приятное выражение, как будто вето на разговор вдруг было снято.

– Хорошо. Вот еду на пару недель в Алгарве.

– Здорово. Слушай, а Тудо слегка чокнулся, да?

– Разве?

Через несколько минут они пришли к выводу, что все же да, слегка, и что лучше бы ты не рассказывала про мою книгу, которой еще нет, потому как нет ничего хуже, чем писать, зная, что все следят, сможешь ли ты соединить Вико с Льюлем или нет, и т. д.

– Я слишком много болтаю, знаю.

Чтобы доказать это, она рассказала, что познакомилась с очень симпатичными людьми и встретится с ними в Алгарве, они путешествуют по Полуострову на велосипедах и…

– Ты тоже ездишь на велосипеде?

– Это мне уже не по возрасту. Я еду в Алгарве валяться на пляже. Чтобы отключиться от факультетских заморочек.

– И пофлиртовать.

Она не ответила. Но бросила на меня взгляд, которого ей было достаточно, чтобы понять, чтó со мной происходит, потому что вы, женщины, наделены способностью все чувствовать, которой я всегда завидовал.

Не знаю, что сказать, Сара. Но все вышло именно так. В квартире Лауры – небольшой, но всегда чистой – царил организованный беспорядок, особенно в спальне. Не полный беспорядок, но такой, который бывает у человека, уезжающего отдыхать. Сложенная стопкой одежда, выставленные туфли, пара путеводителей и фотоаппарат. Они, как кошка с собакой, стали осматриваться.

– Это – электронный? – спросил Адриа, недоверчиво беря в руки фотоаппарат.

– Да. Цифровой.

– Ты, как всегда, не отстаешь от прогресса.

Лаура стоя сняла туфли и надела тапочки на танкетке, которые ей очень шли.

– А ты, наверно, все еще пользуешься «лейкой».

– У меня нет фотоаппарата. И никогда не было.

– А как же воспоминания?

– Они здесь. – Адриа дотронулся до головы. – Они никуда не исчезают. И всегда наготове.

Я сказал это без всякой иронии, потому что не умею предсказывать будущее.

– Сюда помещается двести фотографий. – Она, стараясь скрыть нетерпение, забрала аппарат из рук Адриа и положила на тумбочку рядом с телефоном.

– Шикарно, – сказал он равнодушно.

– А потом можно скачать их в компьютер. Я смотрю их там чаще, чем в альбоме.

– Ну просто шикарно. Только для этого нужно иметь компьютер.

– Ну что? – произнесла она, уперев руки в бока. – Хочешь, чтобы я прочитала тебе лекцию о преимуществах цифровой фотографии?

Адриа посмотрел в ее голубые глаза и обнял ее. Так они стояли довольно долго, и я заплакал потихоньку. К счастью, она не заметила.

– Почему ты плачешь?

– Я не плачу.

– Обманщик. Почему ты плачешь?

К вечеру нашими стараниями организованный беспорядок в спальне превратился в хаос. Затем они провели добрый час, лежа неподвижно и глядя в потолок. Лаура внимательно посмотрела на медальон Адриа:

– Почему ты всегда его носишь?

– Да вот так.

– Но ведь ты не веришь в…

– Он мне нужен, чтобы вспоминать.

– Что вспоминать?

– Не знаю.

Тут зазвонил телефон. Он звонил на тумбочке у кровати, со стороны Лауры. Они молча переглянулись, будто преступники, словно спрашивая друг у друга, не ждал ли кто-то из них звонка. Лаура, которая лежала положив голову на грудь Адриа, не шевелилась, и оба слушали, как настойчивый звонок все звенел, и звенел, и звенел… Адриа не сводил глаз с волос Лауры, думая, что она возьмет трубку. Но нет. Телефон продолжал звонить.

VI. Stabat mater[388]388
  Стояла Мать (лат.) – название средневековой секвенции, описывающей страдания Богоматери при распятии Христа. Полное название – «Stabat Mater dolorosa» («Стояла Мать скорбящая»).


[Закрыть]

Все, что у нас есть, нам отпущено свыше.

Элен Сиксу [389]389
  Элен Сиксу (р. 1937) – французская писательница, философ, феминистка.


[Закрыть]


50

Два года спустя телефон внезапно зазвонил, и Адриа подпрыгнул, как и каждый раз, когда слышал звонок. Он долго смотрел на аппарат. В квартире было темно, если не считать настольной лампы, горевшей в кабинете. В квартире было тихо, если не считать звонка телефона. В квартире не было тебя. Он положил закладку в книгу Эдварда Карра[390]390
  Эдвард Карр (1892–1982) – британский историк, противник эмпиризма в историографии.


[Закрыть]
, закрыл ее и еще несколько секунд смотрел на звонивший телефон, как будто это могло все решить. Он подождал довольно долго, и, поскольку звонивший все проявлял упрямство, Адриа Ардевол провел руками по лицу, снял трубку и произнес: слушаю.

У него были грустные слезящиеся глаза. Ему было под восемьдесят, и выглядел он дряхлым и совершенно подавленным. Он остановился на лестничной площадке, часто дыша и изо всех сил сжимая небольшую дорожную сумку, как будто именно она давала ему силы жить. Услышав шаги Адриа, который медленно поднимался по ступеням, он обернулся. Оба молча смотрели друг на друга несколько секунд.

– Mijnheer[391]391
  Господин (голл.).


[Закрыть]
Адриан Ардефóл?

Адриа открыл входную дверь и пригласил мужчину войти, а тот на плохом английском принялся объяснять, что это он звонил сегодня утром. Я не сомневался, что вместе с этим незнакомцем впускал в свой дом очень грустную историю, но выбора у меня не было. Я закрыл дверь, чтобы наши секреты не стали известны соседям по площадке и всему подъезду. Я с ходу предложил гостю говорить по-голландски и заметил, что влажные глаза незнакомца заблестели, когда он кивнул в знак благодарности. Адриа пришлось стряхнуть пыль со своего основательно подзабытого голландского, чтобы спросить старика, зачем он пришел.

– Это долгая история. Потому-то я и спрашивал вас, располагаем ли мы временем.

Адриа пригласил старика в кабинет и заметил, что тот, войдя, не смог скрыть свое восхищение, словно посетитель Лувра, который вдруг оказался в зале, полном сюрпризов. Незнакомец робко прошелся по кабинету, рассматривая полки с книгами, картины, инкунабулы, шкаф с музыкальными инструментами, оба стола, твой автопортрет, книгу Карра, которую я еще не дочитал, рукопись под лупой – мое последнее приобретение: шестьдесят три страницы автографа The Dead с любопытными замечаниями на полях, не исключено, что и самого Джойса. Осмотрев все, старик в молчании взглянул на Адриа.

Адриа усадил его за стол так, что они оказались друг против друга, и подумал: какое горе растянуло рот этого человека в страдальческий оскал? Старик с трудом расстегнул молнию на сумке и извлек оттуда нечто, тщательно завернутое в бумагу. Он аккуратно развернул сверток. Адриа увидел потемневшую от грязи тряпицу, на которой еще угадывались темные и светлые клетки. Незнакомец снял бумагу и положил тряпицу на стол так, будто совершал ритуал, и осторожно разложил ее, как если бы внутри хранилось драгоценнейшее сокровище. Адриа показалось, что это священник, раскладывающий антиминс[392]392
  Антиминс – плат с частицей мощей, лежащий в алтаре на престоле.


[Закрыть]
в алтаре. Когда тряпка была разложена, я с некоторым разочарованием увидел, что внутри ничего нет. Шов посредине тряпицы, как граница, разделял ее на две равные части. Я не увидел в ней ничего примечательного. Незнакомец снял очки и бумажным платочком вытер правый глаз. Оценив почтительное молчание Адриа, гость, глядя ему в глаза, сказал, что не плачет, но вот уже несколько месяцев, как у него появилась неприятная аллергия, из-за которой… и т. д., и старик улыбнулся, словно извиняясь. Посмотрев вокруг, он выбросил платок в корзину. А потом торжественным жестом указал на старую заскорузлую тряпицу, протянув к ней обе руки и словно приглашая задать вопрос.

– Что это? – спросил я.

Незнакомец положил обе ладони на тряпицу и сидел так несколько минут, будто читая про себя молитву, а затем сказал изменившимся голосом: теперь представьте себе, что вы дома сидите и обедаете с женой, тещей и тремя дочками, теща уже неважно себя чувствует, и вдруг…

Старик поднял голову – теперь его глаза были полны слез, не от аллергии и т. д., а настоящих. Но он не стал вытирать слезы боли, посмотрел прямо перед собой и повторил: представьте себе, что вы дома обедаете с женой, больной тещей и тремя дочками, на столе новые нарядные салфетки в бело-голубую клетку, потому что у маленькой Амельете, самой старшей из трех, день рождения. И вдруг кто-то выбивает входную дверь, даже не позвонив, и входит вооруженный до зубов немец в сопровождении еще пяти солдат, стуча сапогами, и все хором кричат: schnell, schnell и raus, raus[393]393
  Быстро, вон (нем.).


[Закрыть]
, и, не дав дообедать, тебя вышвыривают из собственного дома навсегда, на всю жизнь, не позволив даже обернуться, чтобы посмотреть на праздничные салфетки, на новые салфетки, которые моя Берта купила за два года до этого; не позволив взять с собой ничего, выгоняют в том, что на тебе. Что такое raus, папа? – спросила Амельете, и я не смог уберечь ее от подзатыльника прикладом, потому что нечего спрашивать, что такое raus, ведь немецкий понятен всем и сразу, а тот, кто не понимает, дурной веры и за это поплатится! Raus!

Через две минуты они спускались вниз по улице. Теща задыхалась, она держала в руках футляр со скрипкой, который ее дочь, вернувшись с репетиции, оставила в прихожей. У девочек от страха глаза стали огромными, моя Берта, бледная, крепко прижимала к груди маленькую Жульет. По улице мы почти бежали, потому что солдаты, очевидно, очень торопились. В окна на нас молча бросали взгляды соседи. Я взял за ручку Амелию, которой в тот день исполнилось семь лет, она плакала, потому что затылок болел от удара, а немецкие солдаты были страшные. Бедненькая пятилетняя Труде умоляла, чтобы я взял ее на руки, и я посадил ее на плечи, а Амелии приходилось бежать, чтобы не отстать от нас. И пока мы не оказались на Стеклянной площади, где стоял грузовик, я не замечал, что все еще сжимаю в руке клетчатую бело-голубую салфетку.

Как мне потом рассказывали, бывали и более гуманные солдаты. Которые говорили: можете взять с собой двадцать пять килограммов вещей, у вас полчаса на сборы, только schnell! И тут начинаешь вспоминать, что у тебя есть в доме. Что взять с собой? Книгу? Обувную коробку с фотографиями? Посуду? Лампочки? Матрас? Мама, а что значит schnell? И сколько это – двадцать пять килограммов? В конце концов берешь ненужный брелок для ключей, который одиноко висит в прихожей и который потом, если выживешь и не обменяешь его на плесневелую корку хлеба, превратится в священный символ обыкновенной счастливой жизни, той, что ты жил до того, как пришла беда. Мама, зачем вы взяли это с собой? Замолчи, ответила мне теща.

Я покинул дом навсегда под грохот солдатских сапог. Я покинул эту жизнь вместе с бледной от ужаса женой, перепуганными дочками и едва не теряющей сознание тещей и ничего не мог поделать. А ведь мы жили в христианском квартале. Кто донес на нас? За что? Как они узнали? Как вынюхивали евреев? Сидя в кузове грузовика и стараясь не смотреть на полных отчаяния детей, я спрашивал себя кто, как и за что. Когда нас заставляли лезть в набитый испуганными людьми грузовик, отважная Берта с малышкой и я с Труде оказались в одном углу. Кашляющая теща была чуть поодаль. Берта стала кричать: где Амелия? Амельете, где ты? Не потеряйся, Амелия! И тогда маленькая ручка просунулась, схватила меня за брючину, и Амелия, еще сильнее напуганная оттого, что на какое-то время осталась одна, посмотрела на меня снизу, моля о помощи. Она тоже хотела забраться ко мне на руки, но не смела просить об этом, потому что Труде – младшая. Этот взгляд я запомнил на всю жизнь, на всю свою жизнь, – взгляд, умоляющий о помощи, которую ты не можешь, не в силах оказать. И с ним я отправлюсь в ад, потому что не смог помочь своей дочурке в беде. Мне лишь пришло в голову отдать ей клетчатую бело-голубую салфетку, а она вцепилась в нее обеими руками и посмотрела на меня с благодарностью, как будто я подарил ей великое сокровище, талисман, который будет ее охранять, где бы она ни оказалась.

Но талисман не помог, потому что после того, как мы тряслись в кузове грузовика, а потом ехали в запечатанном, удушающе вонючем товарном вагоне, у меня вырвали из рук Труде, несмотря на мое отчаянное сопротивление. А когда меня ударили по голове с такой силой, что я почти потерял сознание, малышка Амелия исчезла, – мне кажется, ее загнали собаки, они лаяли не переставая. Куда делась Берта с крохотной Жульет на руках, я не знаю. Мы не смогли с ней взглянуть друг на друга в последний раз – хотя бы для того, чтобы поделиться немым отчаянием, которым завершилось наше добытое в трудах счастье. А где все время кашляющая, вцепившаяся в скрипку мать Берты? Где Труде, где Тру, которую я выпустил из рук? Я никогда больше их не видел. Едва нас ссадили с поезда, как я потерял навсегда всех своих женщин. Дзыыыыыыынь. И хотя меня пинали и кричали приказы прямо в ухо, я в отчаянии вытягивал шею, высматривая их, и успел увидеть, как двое солдат с сигаретой во рту выхватывали таких же младенцев, как моя Жульет, из рук матерей и ударяли малышей о деревянные вагоны, чтобы сразу приструнить этих баб, ссучье отродье. Именно тогда я принял решение никогда больше не говорить ни с Богом Авраама, ни с Богом Иисуса.

Дзыыыыыыыынь! Дзыыыыыыыынь!

– Простите, – вынужден был сказать Адриа.

Старик посмотрел на меня непонимающим, отсутствующим взглядом. Быть может, он даже не помнил, что сидит передо мной, как будто историю, которую он рассказывал мне, он уже тысячу раз рассказывал себе самому, чтобы притупить боль.

– Звонят в дверь, – сказал Адриа, поднимаясь и глядя на часы. – Это мой друг, он… – И вышел из кабинета, прежде чем гость ответил.

– Дорогу, дорогу, а то тяжело… – произнес Бернат, бодро входя в квартиру с огромной коробкой в руках. – Куда поставить?

Он уже стоял в кабинете и удивился, обнаружив там незнакомца:

– Ой, простите.

– Ставь на стол, – сказал Адриа, входя вслед за ним.

Бернат опустил громоздкую ношу на стол и робко улыбнулся незнакомцу.

– Здравствуйте, – сказал он.

Незнакомец наклонил голову в знак приветствия, но не произнес ни слова.

– Слушай, помоги мне, – попросил Бернат, пытаясь достать компьютер из коробки. Адриа потянул коробку вниз, и компьютер оказался в руках у Берната.

– Я тут…

– Вижу. Зайти попозже?

Так как мы говорили по-каталански, я позволил себе кое-что пояснить и сказал, что визит – неожиданный и что, судя по всему, это еще надолго. Давай завтра, если тебе удобно.

– Нет проблем. – И Бернат скромно обратился к незнакомцу: – Нет проблем?

– Нет, нет.

– Отлично. Значит, до завтра. – И, кивнув на компьютер: – Не трогай его без меня.

– Боже сохрани.

– Здесь клавиатура и мышка. Коробку я забираю. А завтра принесу принтер.

– Спасибо тебе.

– Благодари Льуренса. Я всего лишь посредник.

Бернат посмотрел на незнакомца и сказал ему всего хорошего. Тот вновь кивнул в ответ. И Бернат ушел, говоря: провожать меня не надо, продолжай, продолжай.

Он вышел из коридора, и мы услышали, как хлопнула входная дверь. Я снова сел напротив своего гостя, извинившись, что прервал его. И жестом пригласил его продолжить, как будто нас не прерывал Бернат, принесший старый компьютер Льуренса в надежде отвадить меня от нездоровой привычки писать от руки перьевой ручкой. Подарку сопутствовал уговор об энном количестве уроков интенсивного курса компьютерной грамоты, где число N зависело от терпения как ученика, так и преподавателя. Но на самом деле я согласился только для того, чтобы на собственной шкуре проверить, что такое этот самый компьютер, который всех приводит в восторг, а мне вовсе не нужен.

Увидев мой жест, старик, явно не сбитый с толку визитом Берната, продолжил, как будто знал текст наизусть, сказав: много лет я спрашивал себя, я задавал себе множество вопросов, которые все в конце концов слились в один. Почему выжил именно я? Почему, если я – никчемный человек, без всякого сопротивления позволивший солдатам увести трех дочерей, жену и больную тещу? Я ведь даже пальцем не пошевелил, чтобы их защитить. Почему же выжил именно я? Почему, если и до тех пор я был совершенно никчемен, служил бухгалтером в Hauser en Broers, вел скучную жизнь и единственное полезное, что сделал, – зачал трех дочерей: одну с волосами черными, как эбеновое дерево, другую – с темно-русыми, как благородная древесина дуба, и самую младшую – с золотисто-рыжими, как мед? Почему? За что это страшное наказание – мучительная тревога оттого, что ничего не известно наверняка, оттого, что я не видел их мертвыми и до конца не уверен, что они мертвы, три дочери, жена и теща, которая все время кашляла? После двух лет поисков, предпринятых мной после войны, мне пришлось принять вывод судьи, который заключил следующее: на основании имеющихся доказательств, как прямых, так и косвенных – последние он называл неоспоримыми, – можно почти с полной уверенностью утверждать, что все они умерли в день прибытия в Освенцим, поскольку в те месяцы, согласно найденным в концлагере документам, всех женщин, детей и стариков сразу отправляли в газовые камеры и оставляли только работоспособных мужчин. Почему выжил я, именно я? Когда меня отогнали от дочерей и Берты, я решил, что меня ведут на смерть, потому что по наивности подумал, будто немцам опасен я, а не женщины. Но все было наоборот: для них опасность представляли женщины и дети, особенно девочки, через которых проклятая еврейская раса может размножиться и в будущем отомстить. Они не отступали от этой идеи – вот почему я все еще жив, странным образом жив сейчас, когда Освенцим превратился в музей, где один только я ощущаю жуткий запах смерти. Быть может, я дожил до этого дня и рассказываю вам все это потому, что струсил в день рождения Амельете. Или потому, что в дождливую субботу в бараке украл плесневелый сухарь у старого Мойши из Вильнюса. Или потому, что отступил на шаг, когда блокфюрер решил нас проучить и стал бить прикладом всех подряд, и удар, который предназначался мне, убил паренька, чьего имени я уже никогда не узнаю, – он был из украинской деревушки на границе с Венгрией, и волосы у него были черные как уголь, еще чернее, чем у моей бедняжки Амельете. Или потому, что… Откуда мне знать… Простите меня, братья, простите меня, доченьки, Жульет, Тру и Амелия, и ты, Берта, и ты, мама, простите меня за то, что я выжил.

Он замолк, но по-прежнему смотрел в одну точку, ничего не видя вокруг, потому что о такой боли невозможно рассказывать, глядя кому-то в глаза. Он сглотнул слюну, а я, будто приросший к креслу, и не подумал о том, что старику, так долго говорившему, хорошо было бы выпить воды. А он, словно и не хотел пить, продолжил свой рассказ и сказал: вот так я жил – повесив голову, оплакивая свою трусость и пытаясь найти хоть какой-то способ исправить свою подлость, пока мне не пришло в голову найти место, куда никогда не проникают воспоминания. Я стал искать укрытия. Безусловно, я ошибался, но мне необходимо было хоть какое-то прибежище, и я попробовал приблизиться к Богу, в котором разуверился, ибо Он и пальцем не пошевельнул, чтобы спасти безвинных. Не знаю, сможете ли вы меня понять, но полное отчаяние толкает человека на странные поступки: я решил поступить в картезианский монастырь, где мне объяснили, что это была не самая удачная идея. Я никогда не был верующим. Я христианин по крещению, но у нас дома религия сводилась к следованию традициям, и от родителей мне передалось равнодушие к вере. Я женился на моей любимой Берте, на моей храброй супруге, которая была еврейкой, но тоже не из религиозной семьи, и из любви ко мне не раздумывая вышла замуж за гоя. Благодаря ей я стал евреем в душе. После отказа картезианцев я стал говорить неправду и в двух других местах, куда обращался, никогда не объяснял причин моего страдания, даже не показывал его. Я понял, чтó нужно говорить, а о чем следует молчать, и когда постучался в ворота четвертой обители – аббатства Святого Бенета Акельского, то был уверен, что никто не станет препятствовать моему запоздалому воцерковлению. Я попросил, коли послушание не потребует иного, жить в монастыре постоянно, исполняя самую тяжелую работу. С тех самых пор я снова начал понемногу говорить с Богом и научил коров слушать меня.

Тут я услышал, что звонит телефон, но у меня не хватило духу подойти. К тому же впервые за два года я не боялся звонившего телефона. Незнакомец, который постепенно переставал быть таким уж незнакомым, которого звали Маттиас, а с некоторого времени – брат Роберт, посмотрел на телефон, а потом на Адриа, ожидая, что тот будет делать. Поскольку хозяин не проявил никакого интереса к звонку, старик снова продолжил.

– Вот так, значит, – произнес он, чтобы заставить себя говорить дальше. Но возможно, он уже все сказал, потому что начал складывать грязную тряпицу, будто собирая лоток на рынке после долгого трудового дня. Он делал это аккуратно, вкладывая в это действие всю душу. Потом положил сложенную салфетку перед собой. И повторил: dat is alles[394]394
  Вот и все (нидерл.).


[Закрыть]
, как будто никаких объяснений больше не требовалось. Тогда Адриа нарушил свое долгое молчание и спросил: зачем вы мне все это рассказали? и добавил: при чем тут я?

Никто из них не заметил, что охрипший телефон перестал звонить. Теперь до них долетал только приглушенный шум машин, ехавших по улице Валенсия. Оба молчали, словно прислушиваясь к звукам барселонского Эшампле. Пока наконец я не посмотрел старику в глаза, а он, не отвечая на мой взгляд, не сказал: я признаюсь вам, что не знаю, куда делся Господь Бог.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю