Текст книги "Я исповедуюсь"
Автор книги: Жауме Кабре
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
– Кто такой синьор Фаленьями?
Он снова был в монастыре Святой Сабины. Снова в коридоре, где можно говорить, не опасаясь эха. Отец Морлен бросил взгляд на часы и энергично начал выставлять Ардевола на улицу.
– Но там же дождь идет, Морлен, черт тебя дери!
Отец Морлен раскрыл здоровый крестьянский зонт, взял Ардевола под руку, и они начали прохаживаться вдоль монастырской стены. Со стороны казалось, что отец-доминиканец утешает и наставляет тоскующего мирянина. Они шагали взад-вперед вдоль фасада монастыря – словно говорили о неверности, о приступах невоздержанности, о таких греховных чувствах, как зависть и гнев; я столько лет не исповедовался, святой отец… прохожие, видевшие их, были впечатлены.
– Консьерж Ufficio della Giustizia e della Расе.
– Это и я так знаю. – Два хлюпающих шага вперед. – Кто он? Ну же! Откуда у него скрипка такой ценности?
– Да, она действительно ценная.
– Ты получишь свой процент за посредничество.
– Я знаю, сколько он просит.
– Не сомневаюсь. Но не знаешь, сколько я ему заплачу.
– Его настоящее имя не Фаленьями. Его фамилия – Циммерманн.
Отец Морлен искоса посмотрел на собеседника. Пройдя еще немного, он не выдержал:
– Ты понятия не имеешь, кто это, да?
– Ясно только, что его настоящее имя и не Циммерманн.
– Будет лучше, если ты по-прежнему будешь называть его Фаленьями. Можешь дать ему четверть от того, что он запросил. Но не вздумай давить на него, потому что…
– Потому что он опасен.
– Да.
По виа дель Корсо пронесся американский джип и обдал их брызгами.
– Вашу мать… – выругался Ардевол, не повышая голоса.
Морлен осуждающе покачал головой.
– Дорогой друг, – сказал он с отстраненной улыбкой, словно разглядывая будущее, – такой характер сослужит тебе дурную службу.
– Что ты хочешь сказать?
– Что тебе придется признать, что ты вовсе не так несгибаем, как думаешь. Тем более в наступающие времена.
– Кто такой этот Циммерманн?
Феликс Морлен взял своего друга под руку. Стук капель, долбящих купол зонтика, не мешал внимательно слушать.
Снаружи, на берегу, стоял жуткий холод. Обильный снегопад все засы́пал и погрузил в молчание. Внутри, глядя на то, как радужно переливается вино в поднятом бокале, он сказал хозяину: «Да, я родился в состоятельной и очень набожной семье, и моральные принципы, в соответствии с которыми я был воспитан, помогают вашему покорному слуге принять на себя ту ношу, которую возлагает на него фюрер через конкретные инструкции рейхсфюрера Гиммлера, и справляться с нелегкой задачей служить родине надежным щитом против внутреннего врага. Это превосходное вино, доктор».
– Благодарю, – ответил доктор Фойгт, которому уже несколько наскучила эта напыщенная болтовня. – Для меня большая честь разделить его с вами в этом импровизированном жилище, – сказал он первое, что пришло в голову. С каждым днем ему все больше надоедали все эти гротескные и совершенно необразованные персонажи.
– Импровизированное, но уютное, – возразил начальник лагеря.
Еще глоток. Снаружи снег уже прикрыл срам земли холодной белой простыней.
Рудольф Хёсс продолжал:
– Для меня приказы священны, как бы они ни были тяжелы. Мы, в СС, должны быть готовы принести себя в жертву ради исполнения долга перед родиной.
Бла-бла-бла…
– Безусловно, оберштурмбаннфюрер Хёсс.
И тогда Хёсс рассказал ему ту патетическую историю про солдата Бруно Не-помню-как-его и, распалившись, принялся кричать, словно Дитмар Кельманн из Berlinertheater[172]172
Берлинский театр – театр, известный своими опереттами.
[Закрыть], а закончил знаменитым «унесите эту падаль!». Насколько доктор Фойгт знал, эту байку уже слышали пара дюжин человек и она всегда заканчивалась таким ором.
– Мои родители – ревностные католики в стране лютеран (если не сказать – кальвинистов) – мечтали вырастить из меня священника. Я провел много времени, размышляя над этой возможностью.
Несчастный завистник.
– Из вас бы получился хороший священник, оберштурмбаннфюрер Хёсс.
– Я думаю, да.
Надутый индюк.
– Я уверен в этом, потому что все, что вы делаете, вы делаете хорошо.
– То, что вы обрисовали сейчас как мою сильную сторону, может и погубить меня. Особенно сейчас, когда нас должен посетить рейхсфюрер Гиммлер.
– Почему же?
– Потому что, как начальник лагеря, я отвечаю за все недостатки системы. Например, последней партии баллонов с газом «Циклон» хватит только на два или максимум три раза. А интенданту в голову не приходит ни сообщить об этом мне, ни заказать новую поставку. И вот я должен просить об одолжениях, выискивать машины, которые, может быть, нужны в другом месте, и стараться не ссориться с интендантом, потому что мы все здесь, в Аушвице[173]173
Аушвиц, Аушвиц-Биркенау – немецкие названия концентрационного лагеря и лагеря смерти Освенцим, использовавшиеся нацистской администрацией.
[Закрыть], живем на грани срыва.
– Я полагаю, опыт Дахау…
– С психологической точки зрения разница тут огромна. В Дахау сидят заключенные.
– Но они умирают, и умирают в большом количестве.
Этот доктор – просто идиот, думал Хёсс. Придется назвать вещи своими именами.
– Да, штурмбаннфюрер Фойгт, но Дахау – лагерь для заключенных. А Аушвиц-Биркенау задуман, спланирован и приспособлен для полного и окончательного уничтожения крыс. Если бы евреи были людьми, я подумал бы, что мы живем в аду, откуда есть всего одна дверь – в газовую камеру и одна судьба – огонь крематориев или рвы возле леса, где мы сжигаем лишние единицы, потому что не справляемся с объемами материала, которые нам присылают. Я еще не говорил об этом никому за пределами лагеря, доктор.
Да что он себе вообразил, этот идиот?
– Хорошо, что вы больше не держите это в себе, оберлагерфюрер Хёсс.
Хорошо бы сблевать, но не перед этим же надутым индюком-доктором, думал Хёсс.
– Я рассчитываю, что это профессиональная тайна, поскольку рейхсфюрер…
– Разумеется. Ведь вы христианин… А психиатр подобен исповеднику, которым вы могли стать.
– Мои люди должны быть очень сильными, чтобы исполнять доверенную им работу. Не так давно один солдат тридцати лет – не мальчик, понимаете? – расплакался прямо в казарме перед своими товарищами.
– И что же?
– Бруно, Бруно, проснись!
Трудно поверить, но начальник лагеря оберштурмбаннфюрер Рудольф Хёсс за вторым бокалом вина был расположен снова рассказать всю эту историю с начала до конца. После четвертого или пятого бокала взгляд у него остекленел. Он начал молоть какую-то ерунду, а потом сболтнул, что увлечен одной молоденькой еврейкой. Доктор сделал вид, что совершенно не удивлен, однако подумал, что это признание может сослужить ему хорошую службу в трудные дни. Поэтому на следующий день он переговорил с ефрейтором Хеншем, пытаясь узнать, про кого именно вчера обмолвился оберштурмбаннфюрер. Все оказалось просто: про свою служанку. Полученную информацию доктор занес в записную книжку – на всякий случай.
Спустя несколько дней он снова был вынужден копаться в дерьме – заниматься сортировкой товара. Доктор Фойгт, прячась от ветра, наблюдал, как солдаты с механической тупостью отделяют женщин от детей. Вот доктор Будден отобрал десять девочек и мальчиков, как он ему и велел. И тут доктор Фойгт обратил внимание на кашляющую старуху, по лицу которой текли слезы. Он подошел к ней:
– Это что такое?
Он положил руку на футляр для скрипки, но старая ведьма сделала шаг назад и выдернула его у Фойгта. Что вообразила о себе эта мерзавка? Поскольку она вцепилась в футляр мертвой хваткой, Фойгт вынул пистолет. Он приставил дуло к седому затылку и нажал на курок. Посреди всеобщего плача слабого щелчка почти не было слышно. Старая сволочь забрызгала футляр. Доктор приказал Эммануэлю почистить его и немедленно отнести к нему в кабинет. И, убирая пистолет, ушел, провожаемый взглядами людей, напуганных такой жестокостью.
– Вот он, – доложил Эммануэль спустя пару минут, кладя футляр на стол. Это был красивый футляр. Поэтому-то на него и обратил внимание доктор Фойгт. Красивый футляр не может хранить в себе плохой инструмент. А коли инструмент хороший, то ради него можно и Аушвиц перетерпеть.
– Открой замок.
– Каким образом, командир?
– Сам пошевели мозгами. – И внезапно испугался. – Только не сломай!
Эммануэль вскрыл замок при помощи ножа, который явно не входил в список табельного оружия. Фойгт записал это в свою записную книжку – на всякий случай. Потом дал знак оставить его одного и, замерев, открыл крышку. Да, внутри лежала скрипка. С первого же взгляда было понятно, что это, безусловно… так, спокойно. Он взял инструмент и прочел клеймо внутри: Laurentius Storioni Cremonensis me fecit 1764. Кто бы мог подумать!
Эта деревенщина Хёсс заявился к нему около трех, наморщил нос и посмел заявить: вы тут, в лагере, – никто, доктор Фойгт, временный консультант со стороны, кто вы такой, чтобы устраивать публичную экзекуцию в зоне приема и сортировки?
– Она отказывалась подчиниться.
– Что у нее было?
– Скрипка.
– Можно взглянуть?
– Она не имеет никакой ценности, оберштурмбаннфюрер.
– Не важно, я хочу посмотреть.
– Поверьте, она не представляет интереса.
– Это приказ.
Доктор Фойгт открыл дверцу шкафчика с медикаментами и тихо сказал со льстивой улыбкой:
– Пожалуйста, оберштурмбаннфюрер.
Рудольф Хёсс внимательно изучил инструмент, а потом сказал: я, конечно, не музыкант, но даже мне понятно, что это ценная скрипка.
– Мне нужно напомнить вам, что обнаружил ее я, оберштурмбаннфюрер?
Рудольф Хёсс поднял голову, удивленный чрезвычайно сухим тоном доктора Фойгта. Прошло несколько напряженных секунд, полных внутренней борьбы.
– Разве вы не сказали мне, что у нее нет никакой ценности?
– Да, нет. Но она мне нравится.
– Знаете что, доктор Фойгт? Я, пожалуй, ее заберу. В качестве компенсации за…
За что – он не знал. Поэтому дал себе время подумать, пока укладывал инструмент обратно в футляр и закрывал крышку.
– Какая досада! – Хёсс рассматривал футляр на вытянутых руках. – Это кровь, не так ли?
И прислонил его к стене.
– Видимо, придется поменять футляр.
– Я обязательно это сделаю. Потому что инструмент останется у меня.
– Ошибаетесь, друг мой, – у меня!
– Нет, не у вас, оберштурмбаннфюрер.
Рудольф Хёсс протянул руки к футляру, словно собираясь его забрать. Теперь стало совершенно очевидно, что это весьма ценный инструмент. Раз доктор осмелился вести себя так нагло, значит весьма и весьма ценный. Он улыбнулся, однако улыбка сползла с его лица, когда он услышал слова Фойгта, приблизившего к его лицу свой нос картошкой и выдохнувшего:
– Вы ее не заберете, иначе я донесу на вас.
– О чем же? – озадаченно спросил Хёсс.
– О номере шестьсот пятнадцать тысяч четыреста двадцать восемь.
– Что?
– Елизавета Мейрева.
– Что?
– Номер шестьсот пятнадцать тысяч четыреста двадцать восемь. Шесть, один, пять, четыре, два, восемь. Елизавета Мейрева. Ваша служанка. Рейхсфюрер Гиммлер приговорит вас к смертной казни, когда узнает, что вы имели сексуальную связь с еврейкой.
Красный как рак, Хёсс с сухим стуком положил скрипку на стол:
– Вы не можете нарушить тайну исповеди, мерзавец!
– Я не священник.
Скрипка осталась у доктора Фойгта, приехавшего в Аушвиц лишь на время, чтобы контролировать ход экспериментов доктора Буддена – этого надменного оберштурмфюрера, который, казалось, однажды проглотил палку от швабры и она так в нем и осталась. И работу еще трех врачей. Эксперименты эти Фойгт рассматривал как наиболее глубокое исследование пределов болевой чувствительности (из тех, что когда-либо проводили или еще проведут). В свою очередь, Хёсс просидел несколько дней в кабинете, пытаясь просчитать, насколько вероятно, что этот ничтожный воришка и педик Ариберт Фойгт, кроме того, еще и стукач.
– Пять тысяч долларов, синьор Фаленьями.
Человек с беспокойным взглядом уставился своими стеклянными глазами на Феликса Ардевола:
– Вы надо мной издеваетесь?
– Нет. Знаете что? Пожалуй, я остановлюсь на трех тысячах, герр Циммерманн.
– Вы сошли с ума!
– Вовсе нет. Либо вы отдаете ее мне за эту цену, либо… Думаю, властям будет интересно узнать, что доктор Ариберт Фойгт, штурмбаннфюрер Фойгт, жив и прячется всего в километре от Ватикана, укрываемый кем-то имеющим в Ватикане достаточно возможностей для этого. Да еще и пытается продать скрипку, украденную в Аушвице.
Синьор Фаленьями вынул маленький дамский пистолет и наставил на гостя. Феликс Ардевол не шевельнулся. Он сделал вид, что подавляет улыбку, и покачал головой, словно очень сильно разочарован:
– Вы тут один. И как вы собираетесь избавиться от моего тела?
– Я буду рад, если мне представится возможность решать эту проблему.
– У вас будут гораздо более серьезные проблемы: если я не спущусь вниз собственными ногами, люди, ждущие меня на улице, знают, что нужно делать. – Он указал на пистолет. – Учитывая это, я снижаю цену до двух тысяч. Вы же знаете, что входите в первую десятку лиц, наиболее разыскиваемых союзниками? – добавил он таким тоном, которым отчитывают непослушного ребенка.
Доктор Фойгт видел, как Ардевол вынул пачку банкнот и положил на стол. Он опустил пистолет и, глядя широко раскрытыми глазами, недоверчиво сказал:
– Тут всего полторы тысячи!
– Не вынуждайте меня терять терпение, штурмбаннфюрер Фойгт!
Так Феликс Ардевол защитил докторскую по части торговых операций. Уже через полчаса они со скрипкой были на улице. Он быстро шел по городу, чувствуя биение сердца и глубокое удовлетворение от хорошо проделанной работы.
– Ты нарушил священные правила в дипломатических отношениях.
– Что, прости?
– Ты повел себя как слон в лавке богемского стекла.
– Не понимаю, о чем ты.
Отец Феликс Морлен с негодованием и на лице, и в голосе процедил:
– Я – никто, чтобы судить людей. И синьор Фаленьями был под моей защитой.
– Да он та еще сволочь!
– Он находился под моей защитой!
– А почему ты защищаешь убийц?
Феликс Морлен захлопнул дверь перед носом у Феликса Ардевола, который так и не понял, отчего тот взбесился.
Феликс Ардевол вышел из Святой Сабины, натянул берет и поднял воротник пальто. Он не подозревал, что больше никогда не увидит этого удивительного доминиканца.
– Не знаю, что и сказать на это.
– Я еще многое могу рассказать о нашем отце.
Стемнело. Они шли по неосвещенным улицам, внимательно глядя под ноги. Возле усадьбы Жес Даниэла поцеловала его в лоб, и Адриа тут же увидел того ангела, которым она была для него когда-то, – только теперь без крыльев и неземного свечения. Потом он пришел в себя и понял, что все лавки уже закрыты, а тете Лео он так ничего и не купил.
20
Лицо, изборожденное трагическими морщинами. Меня поразил взгляд – ясный, прямой, – казалось, он обвиняет меня. Или, быть может, умоляет о прощении. Я угадал в этом взгляде множество пережитых несчастий еще до того, как Сара успела мне что-то рассказать. Все и так было сказано несколькими угольными штрихами на плотной белой бумаге.
– Потрясающий рисунок, – сказал я. – Мне хотелось бы познакомиться с этим человеком.
Я отметил про себя, что Сара ничего не ответила, а только положила сверху нарисованный углем вид Кадакеса. Мы смотрели на него и молчали. Весь дом молчал. Огромная квартира Сары, в которую мы вошли почти тайком, когда дома не было родителей, да и вообще никого не было. Богатый дом. Как и мой. Как тать, как день Господень, войду я в твое жилище.
Я не осмелился спросить, почему мы пришли, когда никого нет. Адриа было приятно увидеть мир, в котором жила девушка, чья задумчивая улыбка и мягкие жесты, каких он больше ни у кого не встречал, с каждым днем все глубже и глубже проникали во все его существо. Комната Сары была больше моей раза в два. Очень красивая комната: на обоях гуси и крестьянский дом, не такой, как усадьба Жес в Тоне, а чище, наряднее, без мух и навоза, похожий на картинку в детской книжке, – детские обои, которые остались до сих пор, хотя сейчас ей уже… Я не знаю, сколько тебе лет, Сара.
– Девятнадцать. А тебе двадцать три.
– Откуда ты знаешь, что мне двадцать три?
– На столько ты выглядишь.
И она накрыла лист с видом Кадакеса новым листом.
– Ты очень хорошо рисуешь. Дай-ка еще посмотреть на тот портрет.
Она снова положила портрет дяди Хаима сверху. Взгляд, морщины, дымка печали.
– Это твой дядя, говоришь?
– Да. Он умер.
– Когда?
– На самом деле это мамин дядя. Я его не знала. Ну то есть я была очень маленькая, когда…
– И как же…
– По фотографии.
– А почему ты решила его нарисовать?
– Чтобы сохранить его историю.
Они стояли в очереди в душевую. Гаврилов, тот самый, который всю дорогу в скотном вагоне пытался согреть двух девочек, оставшихся без родных, повернулся к доктору Эпштейну и сказал: нас ведут на смерть, и доктор Эпштейн тихо, чтобы другие не услышали, прошептал в ответ: это невозможно, вы сошли с ума.
– Нет, доктор, это они сошли с ума! Неужели вы этого не понимаете!
– Всем внутрь. Так, мужчины сюда. Дети могут идти с женщинами, конечно!
– Нет-нет. Аккуратно сложите одежду и запомните номер вешалки, чтобы когда выйдете… Понятно?
– Откуда ты? – спросил дядя Хаим, глядя в глаза дававшему указания.
– Вам запрещается с нами разговаривать.
– Кто вы? Вы ведь тоже евреи?
– Запрещается разговаривать, чтоб тебя! Не усложняй мне жизнь! – И снова всем: – Запомните номер вешалки!
Когда раздетые мужчины медленно потянулись в душевую, где уже толпились голые женщины, офицер СС с тонкими усиками вошел в раздевалку и, сухо кашляя, спросил: среди вас есть врач? Доктор Хаим Эпштейн сделал еще один шаг в сторону душевой, но Гаврилов, стоявший рядом, сказал: доктор, не валяйте дурака, это ваш шанс.
– Помолчи.
Тогда Гаврилов повернулся и показал пальцем на бледную спину Хаима Эпштейна и сказал: er ist ein Arzt, mein Oberleutnant[174]174
Он врач, господин обер-лейтенант (нем.).
[Закрыть]; и герр Эпштейн выругал про себя товарища по несчастью, который продолжал двигаться в сторону душевой с немного повеселевшими глазами и насвистывая себе под нос чардаш Рожавелди[175]175
Марк Рожавелди (Мордехай Розенталь; 1789–1848) – венгерский композитор и скрипач.
[Закрыть].
– Ты врач? – спросил офицер, подойдя к Эпштейну.
– Да, – ответил тот, смирившись со всем, а скорее от всего устав. А ведь ему исполнилось всего пятьдесят.
– Одевайся.
Эпштейн медленно оделся, пока остальные мужчины входили в душевую, направляемые, как пастухами, другими узниками с серыми износившимися взглядами.
Пока этот еврей одевался, офицер нервно расхаживал туда-сюда. Вдруг он закашлялся – может быть, чтобы заглушить сдавленные крики ужаса, доносившиеся из душевой.
– Что такое? Что там творится?
– Всё, пошли, – нетерпеливо сказал офицер, увидев, что Хаим, еще не успевший застегнуть рубаху, натягивает штаны.
Офицер вывел его на улицу, на безжалостный холод Освенцима, и завел в караульню, выгнав оттуда двоих скучавших часовых.
– Послушай меня, – приказал он, сунув Эпштейну в руки стетоскоп.
Эпштейн не сразу понял, чего хочет офицер, уже расстегивавший рубаху. Он не спеша вставил стетоскоп в уши и впервые после Дранси[176]176
Дранси – нацистский концентрационный лагерь в окрестностях Парижа, промежуточный пункт перед отправкой в Освенцим.
[Закрыть] почувствовал себя наделенным какой-то властью.
– Садитесь, – приказал он, снова став врачом.
Офицер сел на лавку караульной. Хаим внимательно выслушал его и, слушая, представлял себе распадающиеся легкие. Потом велел повернуться, выслушал грудь и спину. Затем сказал снова встать, просто чтобы дать еще одно указание офицеру СС. Несколько секунд Хаим думал о том, что, пока он занят с пациентом, его не отправят в эту страшную душевую, откуда доносились крики. Гаврилов был прав.
Он не мог скрыть удовлетворения, когда, глядя больному в глаза, сообщил, что необходим более полный осмотр.
– То есть?
– Осмотр гениталий, пальпация поясничной области.
– Хорошо, хорошо…
– Здесь больно? – спросил он, надавив на почку своими железными пальцами.
– Аккуратнее, черт возьми!
Доктор Эпштейн покачал головой, давая понять, что озабочен.
– Что?
– У вас туберкулез.
– Ты уверен?
– Совершенно. Болезнь зашла довольно далеко.
– А здесь на это всем плевать. Это серьезно?
– Очень.
– И что мне делать? – спросил офицер, вырывая у Хаима стетоскоп.
– Я поместил бы вас в санаторий. Это единственное, что можно сделать.
И, указывая на его пожелтевшие пальцы, добавил:
– И бросьте курить, ради бога.
Офицер позвал часовых и приказал отвести Хаима в душевую, но один из них махнул рукой – в том смысле, что уже все, это была последняя партия. Тогда офицер запахнул шинель и стал спускаться к комендатуре. На полпути он крикнул, заходясь кашлем:
– Отведите его в двадцать шестой барак!
Так он и выжил. Но часто повторял, что это было наказание пострашнее смерти.
– Я даже представить себе не мог такого ужаса.
– Это ты еще не все знаешь.
– Расскажи.
– Нет. Не могу.
– Ну вот!
– Пойдем покажу картины в гостиной.
Сара показала ему картины в гостиной, затем семейные фотографии; она терпеливо объясняла, кто есть кто на этих снимках, но, когда пришло время уходить, потому что кто-нибудь из домашних мог вернуться, она сказала: тебе пора. Но знаешь что? Я тебя немного провожу.
И так состоялось мое незнакомство с твоей семьей.