Текст книги "Я исповедуюсь"
Автор книги: Жауме Кабре
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
23
– Сын, да ты не в себе.
Мать села в кресло, в котором обычно пила кофе. Адриа начал разговор хуже не придумаешь. Иногда я думаю, почему меня чаще не посылали куда подальше. Потому что вместо того, чтобы сказать ей: мама, я решил продолжить образование в Тюбингене, а она спросила бы: в Германии? А здесь тебе не нравится, сын? – вместо этого я начал с того, что сказал: мама, я должен тебе кое-что сказать.
– Что?
Она удивилась и села в кресло, в котором обычно пила кофе, – удивилась потому, что мы давно уже жили под одной крышей, не испытывая необходимости разговаривать друг с другом и уж тем более необходимости говорить: мама, я должен тебе кое-что сказать.
– Я недавно говорил с Даниэлой Амато.
– С кем ты говорил?
– Со своей единокровной сестрой.
Мать вскочила как ужаленная. Я уже настроил ее против себя, и не важно, что собирался сказать дальше. Осел, просто осел, ничего не умеешь сделать.
– У тебя нет никаких единокровных сестер.
– То, что вы скрывали ее от меня, не означает, что ее нет. Даниэла Амато, из Рима. У меня есть ее адрес и телефон.
– Плетешь интриги?
– Почему? С чего бы?
– Не верь этой пройдохе.
– Она сказала, что хочет быть совладелицей магазина.
– Ты знаешь, что она украла у тебя усадьбу Казик?
– Если я правильно понимаю, усадьба досталась ей от отца, она ничего не украла.
– Она как вампир. Хочет присвоить себе магазин.
– Нет. Она хочет быть совладелицей.
– И как ты думаешь, зачем ей это нужно?
– Я не знаю. Потому что он принадлежал отцу?
– А сейчас он мой, и мой ответ на все притязания этой накрашенной суки – нет.
Да уж, хорошо мы начали. Она не сказала «ссуки», потому что в данном случае это было существительное, а не прилагательное, как в прошлый раз, когда она ругалась. Мне понравилось языковое чутье матери. Она молча мерила шагами комнату, размышляя, стоит ли продолжать ругаться или нет. И решила, что нет:
– Это все, что ты хотел мне сказать?
– Нет. Я еще хотел сказать, что уезжаю из дома.
Мать снова села в кресло, в котором обычно пила кофе:
– Сын, да ты не в себе.
Она помолчала. Руки ее дрожали.
– Чего тебе не хватает? Что я тебе сделала?
– Ничего. Почему ты думаешь, что что-то мне сделала?
Мать нервно сцепила руки. Наконец она сделала глубокий вдох, чтобы успокоиться, и положила ладони на колени.
– А магазин? Ты не собираешься когда-нибудь взять его в свои руки?
– Мне это неинтересно.
– Неправда. Это твое любимое место.
– Нет. Мне нравятся вещи. Но связанные с магазином дела…
Мне показалось, она посмотрела на меня с затаенной злостью.
– Ты просто поступаешь мне назло. Как всегда.
Почему мы с матерью никогда не любили друг друга? Это загадка для меня. Всю жизнь я завидовал детям, которые могли сказать, ай, мамочка, моя коленка! – и мама прогоняла боль поцелуем. Моя мать этого не умела. Когда я набирался храбрости сказать ей, что разбил колени, вместо того чтобы совершить чудо, она отправляла меня к Лоле Маленькой, а сама нетерпеливо ждала, чтобы моя интеллектуальная сверходаренность начала приносить плоды.
– Здесь тебе плохо?
– Я решил продолжить обучение в Тюбингене.
– В Германии? Здесь тебе плохо?
– Я хочу слушать лекции Вильгельма Нестле.
Если честно, я понятия не имел, преподает ли еще Нестле в Тюбингене. Точнее, я даже не знал, жив ли он еще. На самом деле к моменту нашего разговора он уже восемь лет как скончался. Но да: он когда-то преподавал в Тюбингене, и поэтому я решил, что хочу учиться в Тюбингене.
– Кто это?
– Историк философии. А еще я хочу познакомиться с Косериу[189]189
Эуджен Косериу (более известен как Эухенио Косериу; 1921–2002) – румынский филолог, специалист по общему и романскому языкознанию. С 1963 г. – профессор Тюбингенского университета.
[Закрыть].
На этот раз я не лукавил. Говорили, что он невыносим, но гениален.
– Кто это?
– Лингвист. Один из великих филологов современности.
– Эта учеба не сделает тебя счастливым, сын.
Разберемся: если смотреть в перспективе, я вынужден признать ее правоту. Ничто не сделало меня счастливым, кроме тебя, Сара, хотя ты больше всех заставила меня страдать. Несколько раз мне было рукой подать до той или иной формы счастья, порой я испытывал радость. Я познал минуты сладостного спокойствия и безмерной благодарности миру или другим людям. Я был близок к прекрасным творениям и идеям. И иногда я чувствую зуд желания обладать красивыми вещами, что позволяет мне понять слабость моего отца. Словом, поскольку мне было столько лет, сколько было тогда, я самоуверенно улыбнулся и сказал: никто не обязан быть счастливым. И удовлетворенно замолчал.
– Ну ты и дурак!
Я был обезоружен и посмотрел на мать. Всего четыре слова, а я почувствовал себя совершенным идиотом. Я был уязвлен и перешел в нападение:
– Это вы сделали меня таким. Я хочу учиться, и не важно, буду я счастлив или нет.
Каким колючим был Адриа Ардевол! Если бы сейчас я мог заново начать свою жизнь, первое, к чему я стал бы стремиться, – это территория счастья: я попытался бы укрепить и защитить ее, чтобы сохранить на всю жизнь. И если бы мой сын ответил мне, как я ответил матери, я влепил бы ему затрещину. Но у меня нет детей. Всю жизнь я сам был только сыном. Сара, почему ты никогда не хотела иметь детей?
– Ты просто хочешь быть подальше от меня.
– Нет, – соврал я. – Зачем мне это?
– Ты просто хочешь сбежать.
– Да нет же! – снова соврал я. – Зачем мне сбегать?
– Почему ты не говоришь мне правду?
Но я не сошел с ума, чтобы рассказать ей о Саре – о своем желании раствориться, начать все сначала, перевернуть весь Париж в поисках Сары – или о том, что я дважды пытался нанести визит семейству Волтес-Эпштейн, пока на третий раз отец и мать Сары не приняли меня и не сообщили очень вежливо, что их дочь по собственной воле уехала в Париж, потому что, по ее собственным словам, она хотела быть подальше от вас, вы причинили ей много горя. То есть вам должно быть понятно, что вы не особенно желанный гость в нашем доме.
– Но я…
– Молодой человек, не настаивайте. Мы ничего не имеем против вас, – соврал сеньор Волтес, – но поймите, мы должны защитить свою дочь.
Я был в отчаянии и ничего не понимал. Сеньор Волтес встал и знаком показал, что мне тоже следует встать. Я медленно повиновался. Я тот еще плакса и не мог сдержать слез – они жгли мои красные от унижения щеки, словно капли серной кислоты.
– Это какое-то недопонимание.
– Нам так не показалось, – сказала на своем гортанном каталанском мать Сары (высокая, с некогда темными, а теперь несколько выбеленными сединой волосами и карими глазами, похожая на фотографию Сары через тридцать лет). – Сара ничего, ничего, ничего не хочет знать о вас.
Я уже выходил из гостиной, повинуясь жесту сеньора Волтеса. Но вдруг остановился:
– Она ничего не просила передать мне? Может быть, письмо или записку?
– Нет.
Я вышел из дома, где тайно бывал, когда Сара меня любила, не попрощавшись с ее родителями – такими вежливыми и такими непреклонными. Вышел, пытаясь сдержать слезы. Дверь тихо закрылась за мной, и я несколько секунд простоял на площадке, как будто бы от этого был ближе к Саре. Потом я безутешно разрыдался.
– Я не пытаюсь сбежать, у меня нет для этого никаких причин. – Я выдержал паузу, чтобы подчеркнуть сказанное. – Ты поняла меня, мама?
В третий раз я соврал матери и клянусь, что услышал, как вдруг запел петух.
– Я прекрасно тебя поняла.
Она посмотрела мне в глаза:
– Послушай, Адриа…
Впервые она назвала меня не «сын», а «Адриа». Впервые в жизни. Двенадцатого апреля тысяча девятьсот шестьдесят какого-то или семидесятого года.
– Да?
– Если не хочешь, можешь не работать. Занимайся скрипкой, читай свои книги. А когда я умру, возьмешь управляющего в магазин.
– Не говори о смерти. И со скрипкой покончено.
– Куда, ты говоришь, хочешь поехать?
– В Тюбинген.
– Где это?
– В Германии.
– И что ты там забыл?
– Косериу.
– Кто это?
– Разве ты не гоняешься всю жизнь за девушками на факультете? Система, норма, речь.
– Ладно тебе, кто это?
– Румынский лингвист, у которого я хочу учиться.
– Теперь, когда ты сказал, мне кажется, я что-то про него слышал.
Он замолчал, хотя был раздражен. Но потом не выдержал:
– Разве ты здесь не учишься? Разве ты не отучился уже половину курсов, к тому же на отлично?
Я не сказал ему, что хочу ходить на лекции Нестле, потому что, когда мы с Бернатом встретились в шумном и тесном кафе на факультете, где все глотали на ходу кофе с молоком, я уже знал, что Вильгельм Нестле несколько лет как скончался. Упомянуть его было бы все равно что поставить заведомо ложную ссылку в статье.
Два дня мы не виделись, и я ничего о нем не знал, а потом он пришел ко мне домой готовиться к экзамену, как если бы я был его преподавателем. Адриа открыл дверь, и Бернат вместо приветствия ткнул в него пальцем и торжествующе сказал:
– А ты не подумал, что в Тюбингене все занятия проходят на немецком?
– Wenn du willst, kannst du mit dem Storioni spielen[190]190
Если хочешь, можешь играть на Сториони (нем.).
[Закрыть], – с холодной улыбкой ответил Адриа, пропуская его в квартиру.
– Я не понял, что ты сказал, но согласен.
Канифоля смычок – слегка, чтобы не испортить звук, – он процедил: некрасиво, что ты мне этого раньше не сказал.
– Почему?
– Ну, предположим, я твой друг.
– Поэтому я тебе сейчас все рассказал.
– Настоящий друг, идиот! Ты мог бы сказать: мне тут пришла в голову безумная мысль уехать на несколько недель в Тюбинген, – тебе не кажется, настоящий ты мой друг? Ты не мог так сказать?
– Ты посоветовал бы мне выбросить это из головы. А на эту тему мы уже разговаривали.
– Ну не дословно так.
– Ты хочешь, чтобы я всегда был под рукой.
Вместо ответа Бернат положил партитуры на стол и стал играть первую часть бетховенского концерта. Я, пренебрегая вступлением, присоединился к нему с оркестровой партией в переложении для фортепиано, стараясь имитировать даже тембр отдельных инструментов. Закончив играть, я был изможден, но взволнован и счастлив, потому что Бернат сыграл безупречно, не просто совершенно. Как будто хотел показать мне, что ему не понравилось мое последнее замечание. Когда он закончил, мне не хотелось нарушать воцарившуюся в комнате тишину.
– Ну?
– Хорошо.
– И только?
– Очень хорошо. Совсем иначе.
– Иначе?
– Иначе. Если я правильно услышал, ты был внутри музыки.
Мы помолчали. Бернат сел и отер пот. Он посмотрел мне в глаза:
– На самом деле ты хочешь сбежать. Не знаю от кого, но сбежать. Надеюсь, не от меня.
Я посмотрел другие партитуры, которые он принес:
– Здорово, что ты играешь все четыре пьесы Массиа. Кто тебе аккомпанирует на фортепиано?
– Ты не подумал, что тебе может надоесть изучать все эти идеи и прочее, что ты собрался изучать?
– Массиа этого заслуживает. Очень красивые пьесы. Больше всего мне нравится Allegro spiritoso.
– И потом, зачем тебе ходить слушать лингвиста, если ты собрался изучать историю культуры?
– И внимательно с чаконой – она очень коварна.
– Да чтоб тебя! Не уезжай.
– Да, – сказал он. – Из Высшей школы искусств.
– А в чем дело?
От ледяной недоверчивости сеньоры Волтес-Эпштейн он оробел. Но сглотнул и сказал: необходимо выполнить кое-какие формальности в связи с переводом в другое учебное заведение, для этого нам нужен адрес.
– Ничего вам не нужно.
– Нет, нужно. Обязательство поручителя о возврате.
– А это еще что? – В ее словах сквозило искреннее любопытство.
– Ничего. Так. Но его должна подписать заинтересованная сторона.
Он взглянул в бумаги и беззаботно добавил:
– Заинтересованная особа.
– Оставьте мне документы и…
– Нет-нет. Не имею права. Может быть, если вы назовете мне учебное заведение, в которое она перевелась в Париже…
– Нет.
– Там у них в Школе искусств не знают… Мы не знаем, – поправился он.
– Кто вы?
– Простите?
– Моя дочь никуда не переводилась. Кто вы?
– И она захлопнула дверь прямо у меня перед носом, бац!
– Она тебя заподозрила.
– Да.
– Дело дрянь.
– Да.
– Спасибо, Бернат.
– Мне… Наверняка я мог сделать все намного лучше.
– Нет-нет. Ты сделал все, что мог.
– Вот это меня и бесит.
На несколько секунд повисло тяжелое молчание, потом Адриа сказал: прости, мне нужно выплакаться.
Экзамен Берната завершился нашей чаконой из Второй сюиты. Я столько раз ее слышал в его исполнении… И мне всегда было что сказать ему, как если бы я был виртуозом, а он моим учеником. Он начал разучивать ее, когда мы услышали исполнение Хейфеца в Палау-де‑ла‑Музика. Хорошо. Технически совершенно. Но опять бездушно – может быть, из-за волнения во время экзамена. Бездушно, как если бы наша домашняя репетиция, с которой не минуло еще и суток, нам привиделась. Когда Бернат играл на публике, он сдувался, не мог взлететь, ему не хватало Божественного озарения, отсутствие которого он пытался восполнить усердными занятиями, и результат был хорош, но слишком предсказуем. Да, мой друг был конченой предсказуемостью, даже в своих порывах.
К концу экзамена он совершенно взмок и наверняка думал, что справился. Трое экзаменаторов, просидевших все два часа, что он играл, с кислыми минами, посовещались несколько секунд и решили поставить ему отлично единогласно и удостоить личного поздравления каждого экзаменатора. И к Трульолс, которая пришла послушать Берната, подошла его мама и обняла и вела себя так, как ведут себя все мамы, кроме моей, а Трульолс, взволнованная, как волнуются некоторые учителя, поцеловала Берната в щеку и сказала с уверенностью пророка: Бернат, ты лучший из моих учеников. Тебя ждет блестящее будущее.
– Необыкновенно, – сказал ему Адриа.
Бернат, ослаблявший смычок, застыл и посмотрел на друга. Затем он молча спрятал смычок и закрыл футляр. Адриа настаивал превосходно, дружище, поздравляю тебя.
– Вчера я сказал тебе, что я твой друг. А ты мой друг.
– Да, недавно ты даже сказал, настоящий друг.
– Совершенно верно. Настоящих друзей не обманывают.
– Что?
– Я справился, и ладно.
– Сегодня ты хорошо сыграл.
– Ты сыграл бы лучше.
– Да ты что! Я два года не брал в руки скрипку.
– Если мой настоящий друг, будь он неладен, не способен сказать мне правду и предпочитает вести себя как все…
– Да что с тобой?
– Никогда больше не ври мне, Адриа. – Он отер пот со лба. – Твои слова больно ранят меня и выводят из себя.
– Я только…
– Но я знаю, что ты единственный говоришь мне правду.
Бернат подмигнул ему:
– Auf Wiedersehen[191]191
До свидания (нем.).
[Закрыть].
Купив билет на поезд, я понял, что учеба в Тюбингене не просто забота о будущем – она означала конец детства, отъезд из Аркадии. Да, да, я был одинокий и несчастный ребенок, чьи родители знать ничего не хотели, кроме моей одаренности, и не догадывались спросить, не хочется ли мне поехать в парк Тибидабо посмотреть роботов, которые, если бросить монетку, двигаются как живые. Но быть ребенком означает также способность улавливать аромат цветка, выросшего из ядовитой грязи. А еще – умение радоваться грузовику, сделанному из шляпной коробки. Покупая билет в Штутгарт, я понимал, что эпоха невинности закончилась.
IV. Palimpsestus[192]192
Палимпсест (лат.).
[Закрыть]
24
Давным-давно, когда Земля была плоской и безрассудные путники, доходя до ее края, наталкивались на холодный туман или срывались с темной кручи, жил-был святой человек, который решил посвятить свою жизнь Господу нашему Богу. Звали его Николау Эймерик[194]194
Николау Эймерик (ок. 1320–1399) – Великий инквизитор Арагонского королевства (1357–1360 и с 1366); был в конфликте с королем Петром III Церемонным, который дважды высылал Эймерика и запрещал его проповеди в Барселоне, и с 1388 г. – с его преемником Иоанном I Охотником. Был гонителем идей и последователей философа и богослова Рамона Льюля (ок. 1235–1315).
[Закрыть], был он каталонцем, принадлежал к ордену братьев-проповедников, жил в монастыре в Жироне и слыл знатоком богословия. Исполненный религиозного рвения, он сумел возглавить инквизицию и твердой рукой искоренял зловредные ереси в каталонских землях и в Валенсийском королевстве. Николау Эймерик родился 25 ноября 1900 года в Баден-Бадене, довольно быстро получил звание оберштурмбаннфюрера и, прекрасно проявив себя в качестве оберлагерфюрера Аушвица, в 1944 году принял участие в решении венгерской проблемы. В специальном послании он объявлял еретической книгу Philosophica amoris[195]195
Очевидно, имеется в виду один из вариантов латинского перевода («Arbor philosophica (sic) amoris») написанного на каталанском языке произведения Р. Льюля «Arbre de filosofia d’amor», досл.: «Древо философии любви».
[Закрыть] упрямца Рамона Льюля, каталонца родом из Королевства Майорка, и равным образом провозглашал еретиками всех, кто в Валенсии, Алкое, Барселоне или Сарагосе, Алканьисе, Монпелье или в любом другом месте будет читать, распространять, преподавать, переписывать и обдумывать зловредную еретическую доктрину Рамона Льюля, вдохновленную не Христом, но дьяволом. И в доказательство истинности сказанного я скрепляю сей документ подписью ныне, 13 июля 1367 года.
– Продолжайте. У меня начинается жар, но я не лягу отдохнуть, пока не…
– Вы можете спокойно идти, ваше преосвященство.
Фра Николау отер со лба пот, выступивший частично от жары, а частично от жара, посмотрел, как фра Микел де Сускеда, его молодой секретарь, заканчивает переписывать аккуратным почерком приговор, вышел на улицу, раскаленную адски палящим солнцем, и почти тут же погрузился в чуть менее душную темноту капеллы Святой Агеды. Там он смиренно преклонил колени и голову перед Божественным присутствием в дарохранительнице и сказал: Господи, Господи, дай мне сил, не дай мне ослабнуть по моей человеческой немощи, не дай клевете, слухам, зависти и лжи ослабить мою решимость. Сам король чинит мне сейчас препятствия в деле защиты единственной и истинной веры, Господи. Дай мне твердости никогда не оставлять служения, стоя на страже истины. Фра Николау почти неслышно произнес «аминь» и остался стоять на коленях, пока необычно жаркое солнце не позолотило вершины гор на западе; он стоял в молитвенной позе без единой мысли в голове и напрямую собеседовал с Господом Правды.
Когда свет, проникавший сквозь узкое окно, стал угасать, фра Николау вышел из капеллы таким же бодрым, каким вошел. Снаружи он жадно вдохнул запах тимьяна и сена, шедший от разогретых за день полей, – старики не могли упомнить дня жарче. Он снова вытер пот с пылающего лба и направился к строению из серого камня в конце переулка. У входа ему пришлось смирить свое нарастающее рвение, потому что внутри как раз эта женщина, опять эта женщина, вместе с Косым из Салта, бывшим при ней мужем, тащила мешок турнепса больше ее самой.
– Им обязательно ходить через эту дверь? – в раздражении спросил он фра Микела, вышедшего навстречу.
– Вход с огорода затопило, ваше преосвященство.
Фра Николау Эймерик сухо осведомился, все ли готово, и, пересекая зал огромными шагами, подумал: Господи, все мои усилия направлены на служение Твоей Правде, днем и ночью. Дай мне сил, ведь в конце мира Ты будешь судить меня, а не люди.
Я погиб, подумал Жузеп Щаром. Он не мог выдержать черного взгляда дьявольского инквизитора, который стремительно вошел в зал, выкрикнул свой вопрос и теперь в нетерпении ждал ответа.
– Какие гостии?[196]196
Гостия – пресный хлеб, использующийся в католицизме латинского обряда во время литургии для совершения таинства евхаристии.
[Закрыть] – выдавил наконец доктор Щаром глухим от ужаса голосом.
Инквизитор встал и уже в третий раз с того момента, как он вошел в зал допросов, отер со лба пот и повторил вопрос: сколько ты заплатил Жауме Малье за освященные гостии, которые он дал тебе?
– Я ничего об этом не знаю. Я не знаком с Жауме Мальей. Я не знаю, что такое гостии.
– То есть ты признаешь себя иудеем.
– Я… я иудей, да, ваше превосходительство. Вы это знаете. Моя семья, как и все семьи, проживающие в квартале, находится под защитой короля.
– В этих стенах единственная защита – Господь. Запомни это.
Адонай[197]197
Адонай – одно из имен Бога в иудаизме.
[Закрыть] Вышний, где Ты, где Ты? – подумал почтенный доктор Жузеп Щаром, понимая, что грешит против Него неверием.
В течение целого часа, который показался ему вечностью, фра Николау, проявляя ангельское терпение, преодолевая головную боль и чувствуя перегрев всех своих внутренних гуморов, пытался проникнуть в тайну ужасного святотатства, совершенного этим презренным созданием над освященными гостиями, о которых шла речь в подробном и промыслительном доносе, но Жузеп Щаром только повторял сказанное – что его зовут Жузеп Щаром, что он родился и проживал до сих пор в еврейском квартале, что обучился медицинскому искусству, что помогал младенцам появляться на свет как в квартале, так и за его пределами и что всю свою жизнь он занимался только исполнением своей профессии, и ничем более.
– А также ты ходил в синагогу в ваш субботний день.
– Король запретил это совсем недавно.
– Король никто, когда речь идет о душе. Ты обвиняешься в совершении ужасного святотатства над освященными гостиями. Что ты скажешь в свое оправдание?
– Кто меня обвиняет?
– Тебе не обязательно это знать.
– Нет, мне необходимо это знать. Это клевета, и в зависимости от того, кто клевещет, я могу указать, по какой причине…
– Ты хочешь сказать, что добрый христианин может солгать? – Фра Николау был потрясен, возмущен.
– Да, ваше превосходительство. Еще как!
– Это усугубляет твое положение, потому что, оскорбляя христианина, ты оскорбляешь Господа Бога Иисуса Христа, которого распял своими руками.
Господи, Господи Вышний и Милостивый, единый Бог мой, Адонай.
Даже не глядя на него – столь велико было его презрение, – Великий инквизитор Николау Эймерик провел ладонью по омраченному челу и сказал двум стражникам: примените к упрямцу пытки и приведите его ко мне через час с подписанным признанием.
– Какие пытки, ваше превосходительство? – спросил фра Микел.
– Дыбу, пока единожды читается Credo in unum Deum[198]198
Верую во единого Бога (лат.) – начало и название католической молитвы («Кредо»), аналогичной Символу веры в православии.
[Закрыть]. А если понадобятся крюки, то пока дважды читается Pater noster[199]199
Отче наш (лат.).
[Закрыть].
– Ваше превосходительство…
– А если не вспомнит, повторите сколько понадобится.
Он подошел к фра Микелу де Сускеде, который стоял опустив глаза, и едва слышным шепотом приказал передать этому Жауме Малье, что, если он еще раз продаст или отдаст гостии еврею, мы с ним повидаемся.
– Мы не знаем, кто такой Жауме Малья.
И, вдохнув поглубже:
– Может быть, его не существует.
Но святой человек не услышал его, поглощенный своей головной болью, которую он приносил Господу нашему Богу как покаяние.
На дыбе и крючьях мясника, которые пронзили его плоть и разорвали связки, врач Жузеп Щаром из Жироны признал, что да, да, да, ради Всевышнего, я это сделал, я купил их у этого человека, как его, да, да, перестаньте, ради бога.
– И что ты с ними сделал? – Фра Микел де Сускеда сидел напротив дыбы, стараясь не смотреть на стекающую с нее кровь.
– Не знаю. Что хотите, умоляю вас, хватит!..
– Осторожно: если он потеряет сознание, мы не дождемся признания.
– И что? Ведь он уже признался.
– Хорошо, тогда ты, рыжий, сам поговоришь с фра Николау и расскажешь ему, что преступник не подписал признание, потому что уснул во время пытки, и я уверяю, что он вздернет вас на этой же дыбе за то, что вы вставляете палки в колеса Божественной справедливости. Вас обоих.
И в гневе:
– Вы что, не знаете его преосвященство?
– Но мы только…
– Да. А когда вас будут пытать, я буду секретарем и наблюдателем, как обычно. Давайте живее.
– Так, бери его за волосы… Ну, что ты сделал с освященными гостиями? Ты меня слышишь, а? Эй, Щаром, черт бы тебя побрал!
– Я не потерплю сквернословия в стенах святой инквизиции! – возмутился фра Микел. – Ведите себя как добрые христиане.
Поскольку дневной свет окончательно померк, зал освещался факелом, чье пламя трепетало, как душа Щарома, который, теряя сознание, слушал звучный голос Николау Эймерика, оглашавшего приговор высочайшего трибунала, в соответствии с которым он в присутствии свидетелей осуждался на смерть в очистительном огне в канун Дня святого Иакова-апостола, так как отказался покаяться и принять крещение, что спасло бы от смерти если не его тело, то душу. Подписав приговор красными чернилами, фра Николау обратился к фра Микелу:
– Помните, перед казнью преступникам следует отрезать язык.
– Нельзя ли просто завязать рот, ваше преосвященство?
– Перед казнью преступникам следует отрезать язык, – с ангельским терпением повторил фра Николау, – и я не допущу никакого небрежения.
– Но ваше преосвященство…
– Они очень хитрые, закусывают повязку… А я хочу, чтобы еретики были немы, когда их везут на костер. Если у них будет возможность говорить, то своими проклятиями и богохульствами они могут оскорбить чувства собравшихся.
– Но здесь никогда не случалось…
– А в Лейде случалось. И пока я исполняю свою должность, никогда этого не позволю.
Он посмотрел на него своим жутким черным взглядом и добавил глуше:
– Никогда. Я никогда этого не позволю.
И снова повысил голос:
– Смотрите мне в глаза, фра Микел, когда я с вами разговариваю! Никогда!
Он встал и быстро вышел из зала, не взглянув ни на секретарей, ни на преступника, ни на остальных, поскольку был приглашен на ужин во дворец епископа, опаздывал и его мучили жар, жара и головная боль.
На улице ударил мороз и ливень сменился обильным и бесшумным снегопадом. Рассматривая на свет вино в бокале, он сказал хозяину: да, я родился в состоятельной и очень набожной семье, и моральные принципы, в соответствии с которыми меня воспитали, помогают вашему покорному слуге нести ту ношу, которую посредством четких указаний рейхсфюрера Гиммлера возлагает на него сам фюрер, и справляться с нелегкой задачей служить родине надежным щитом против внутреннего врага. Это превосходное вино, доктор.
– Благодарю. Для меня большая честь разделить его с вами в этом импровизированном жилище.
– Импровизированном, но уютном.
Еще глоток. Снаружи снег уже прикрыл срам земли холодной белой простыней. Вино разливает тепло по жилам. Оберштурмбаннфюрер Рудольф Хёсс, родившийся в Жироне дождливой осенью 1320 года, в те далекие времена, когда Земля была плоской, а у распаляемых любопытством и фантазиями безрассудных путников, которые осмеливались заглянуть за край света, лопались глаза, был особенно горд распить это вино вдвоем с заслуженным и влиятельным доктором Фойгтом, и ему не терпелось как бы случайно упомянуть об этом с кем-нибудь в разговоре. А жизнь прекрасна. Особенно теперь, когда Земля снова стала плоской и они, ведомые ясным взглядом фюрера, показывают человечеству, что такое сила, мощь, правда и будущее, и учат, что достижение идеала несовместимо с какими-либо проявлениями сочувствия. Мощь рейха была уже безгранична, и по сравнению с ней дела всех Эймериков всех времен казались детскими играми. Вино настроило его на возвышенный лад:
– Для меня приказы, даже самые трудные для исполнения, – священны. Как офицер СС, я должен быть готов к полному самопожертвованию во исполнение долга перед родиной. Поэтому в тысяча триста тридцать четвертом году, когда мне было четырнадцать лет, я вступил в монастырь доминиканских братьев-проповедников в Жироне, моем родном городе, и посвятил свою жизнь защите Истины. Меня называют жестоким, король Петр меня ненавидит, завидует мне и хочет меня уничтожить, но это не беспокоит меня, потому что, когда речь идет о вере, я не потворствую ни королю, ни родному отцу, не признаю матери и не принимаю во внимание происхождение, – все это не волнует меня, я служу только Истине. Из моих уст вы услышите только Истину, монсеньор епископ.
Епископ собственноручно наполнил бокал фра Николау, тот машинально отпил, продолжая свой яростный монолог, он говорил: меня выслали, меня лишили звания инквизитора приказом короля Петра… Позже меня избрали генеральным викарием ордена доминиканцев здесь, в Жироне, но вы не знаете, что проклятый король Петр надавил на святейшего папу Урбана, чтобы тот не принял моего назначения.
– Я не знал этого.
Епископ, хотя и сидел в удобном кресле, держал спину прямо и был начеку. Молча наблюдая, как Великий инквизитор отирает со лба пот рукавом сутаны, он успел дважды мысленно прочитать Pater noster и наконец спросил:
– Вам плохо, ваше преосвященство?
– Нет.
Епископ помолчал. Оба отпили из бокалов.
– Тем не менее, ваше преосвященство, сейчас вы снова стали генеральным викарием.
– Мое постоянство и вера в Господа и Его святое милосердие позволили мне вернуть и должность, и обязанности Великого инквизитора.
– Да будет это ко благу.
– Да, но сейчас король угрожает мне новой ссылкой, а кое-кто из друзей предупреждает, что монарх хочет меня убить.
Епископ задумался. Наконец он нерешительно поднял палец и сказал: король Петр полагает, что ваше упорство в преследовании трудов Льюля…
– Льюля? – воскликнул Эймерик. – Вы читали Льюля, монсеньор епископ?
– Ну, я… В общем… Д-да.
– И?..
Черный взгляд Эймерика буравил душу. Епископ сглотнул:
– Не знаю, что сказать. По мне… Я читал… Словом, я не знал, что… – Наконец он сдался:
– В общем, я не богослов.
– Я тоже не инженер, но мне удалось добиться бесперебойной работы крематориев Аушвица двадцать четыре часа в сутки. И мне удалось сделать так, чтобы мои люди, надзирающие за крысами из зондеркоманды, не сходили с ума.
– Как же вам это удалось, уважаемый оберлагерфюрер Хёсс?
– Не знаю. Я проповедую Истину. Показываю всем страждущим душам, что евангелическая доктрина только одна и моя священная миссия состоит в том, чтобы не дать ошибке или злонамеренности подточить основы Церкви. Потому я тружусь над искоренением всех ересей, а самая действенная мера для этого – искоренить всех еретиков, как возвратившихся к ереси, так и новых.
– Тем не менее король…
– Великий инквизитор и викарий ордена, прибывший из Рима, хорошо это понял. Он знал, что король Петр ко мне не расположен, но расценил, что я, несмотря ни на что, должен продолжать осуждать все произведения, книгу за книгой, презренного и вредоносного Рамона Льюля. Он не подверг сомнению ни одного процесса, начатого нами в прошлые годы, а после святой мессы в проповеди упомянул вашего покорного слугу в качестве примера, которому должны следовать все – от первого до последнего оберлагерфюрера. Что бы там ни говорил король Валенсии, Каталонии, Арагона и Майорки. И тогда я почувствовал себя счастливым, потому что был верен самому священному из своих и вообще из всех обетов. Единственной проблемой была та женщина.
– Есть еще кое-что… – после некоторых сомнений епископ предостерегающе поднял палец, – внимание, я не говорю, что они не заслуживают смерти. – Он посмотрел на вино в своем бокале, и оно показалось ему красным, как пламя. – Нельзя ли их…
– Нельзя ли их что? – нетерпеливо перебил Эймерик.
– Они непременно должны умирать на костре?
– Общая практика всей Христовой Церкви подтверждает, что они должны умирать на костре, да, монсеньор епископ.
– Это ужасная смерть.
– Сейчас меня гложет жар, но я не жалуюсь и не перестаю трудиться во благо Святой матери-Церкви.
– Я настаиваю, смерть на костре ужасна!
– Но заслуженна! – взорвался его преосвященство. – Ужаснее – богохульства и упрямство в заблуждении! Разве не так, монсеньор епископ?
Тем временем я смотрел на пустой монастырский двор, погрузившись в раздумья. Вдруг я заметил, что остался один. Я осмотрелся. Куда же подевалась Корнелия?
В углу двора Бебенхаузена терпеливые и дисциплинированные туристы ждали начала экскурсии, Корнелии среди них не было… Вот она где: задумчиво прохаживается в одиночестве по центру двора, непредсказуемая, как всегда. Я стал наблюдать за ней с некоторой жадностью, и мне показалось, она это заметила. Она остановилась, спиной ко мне, и повернулась к туристам, которые ждали нас, чтобы составилась достаточная для экскурсии группа. Я помахал Корнелии рукой, но она меня не заметила или сделала вид, что не заметила. На фонтан передо мной прилетел зяблик, опустил клюв в воду, а затем издал восхитительную трель. Адриа вздрогнул.