Текст книги "Я исповедуюсь"
Автор книги: Жауме Кабре
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
Знаешь, что я думаю? Что этот кабинет, ставший моим миром, подобен скрипке, которая за свою долгую жизнь видела разных людей: моего отца, меня… тебя, ибо ты была там по праву, и бог знает кого еще, этого уже не узнать… Нет – это значит нет, Адриа.
– Ты не понимаешь, что он просто не хочет соглашаться? – говорил мне, разозлившись, Бернат спустя много лет.
– Видишь? – Отец сменил тон. Он повернул инструмент и показывает мне его «со спины».
Указывает на какое-то место, но не касается его:
– Вот эта тонкая линия… Кто ее сделал? Каким образом? Случайно? Намеренно? Когда? Где?
Он держит инструмент очень осторожно. И говорит: когда я думаю об этом, я счастлив. Затем кивком указывает на кабинет, на все чудеса, которые тот хранит. Потом аккуратно кладет Виал в футляр, захлопывает его и запирает в темницу-сейф.
В этот момент открылась дверь класса Трульолс. Бернат шепотом, чтобы не услышала учительница, сказал:
– Что за ерунда! Я вовсе не принадлежу скрипке. Она – моя. Мне купил ее отец в магазине фирмы «Паррамон». За сто семьдесят пять песет. – И захлопнул футляр.
Этот тип показался мне очень противным. Такой юный, а уже боится тайны. Нет, дружба между нами невозможна. Нет и нет. Капут. Потом оказалось, что он тоже ходит в иезуитскую школу и учится на класс старше меня. Что зовут его Бернат Пленса-и‑Пунсода. Может, я уже это говорил. Он был таким натянутым, словно его окунули в лак для волос и он так и засох. Спустя каких-то четверть часа я узнал, что этот несимпатичный тип, не верящий в тайны, дружба с которым совершенно невозможна, по имени Бернат Пленса-и‑Пунсода, извлекает из своей скрипки за тридцать пять дуро[93]93
До введения евро в Испании один дуро равнялся пяти песетам.
[Закрыть] такие нежные и певучие звуки, о которых я и мечтать не мог. И Трульолс одобрительно смотрела на него, а я думал, что за дерьмо моя скрипка. Тогда я поклялся, что заставлю замолчать этого искусственного натянутого типа: и его, и мадам д’Ангулем. Конечно, теперь я понимаю, что лучше бы я так не думал. Но тогда я потихоньку вынашивал эту мысль. Невероятно, как самые невинные вещи могут положить начало страшным трагедиям.
Бернат, стоя посреди лестницы, нащупал карман и вытащил вибрирующий мобильный телефон. Это Текла. Он колебался – отвечать или нет. Ему пришлось посторониться, чтобы пропустить соседку, торопливо спускавшуюся вниз. Бернат бездумно уставился на светившийся экран, будто мог увидеть там рассерженную Теклу. Этот образ доставил ему большое удовольствие. Так что он сунул мобильный в карман и через пару секунд отметил, что вибрация прекратилась. А Текла, может, попыталась обсудить интересующую ее тему с автоответчиком. Он представил, как она говорит: домом в Льянсе пользуемся по очереди – по полгода каждый. А автоответчик в ответ: ну что вы такое придумали? Вы же там почти не появлялись, а если и приезжали, то ходили с кислой миной на лице, которую вам так нравится корчить, чтобы отравлять жизнь бедному Бернату! А?
Браво автоответчику, думал Бернат. Он постоял на лестничной площадке, восстанавливая дыхание. И слушал дребезжание дверного звонка:
– Дззззззззыыынннь!
Он так долго ждал хоть какой-то ответной реакции внутри квартиры, что успел подумать о Текле, о Льуренсе и о неприятном разговоре прошлой ночью. Вот послышались шаги. Щелкнул замок, и дверь начала медленно открываться. Перед ним стоял Адриа, глядя поверх очков для чтения с узкими стеклами. Наконец он полностью открыл дверь и включил свет в прихожей. Свет лампочки отразился в его лысине.
– Лампочка на площадке снова перегорела, – сказал Бернат вместо приветствия.
Бернат обнял друга, но тот не ответил на объятие. Адриа снял очки и, приглашая войти в квартиру, сказал: спасибо, что пришел.
– Как ты?
– Плохо. А ты?
– Тоже не очень.
– Выпьешь чего-нибудь?
– Нет. Да. Я больше не пью.
– Мы уже не пьем, не занимаемся любовью, не едим всласть, не ходим в кино, не получаем удовольствия от книг, все женщины для нас слишком молоды и даже веры в обещания спасти страну больше нет.
– Хорошая программа!
– Как Текла?
Он вошел в кабинет. Как всегда, войдя туда, Бернат не мог скрыть восхищения. На несколько мгновений он остановил взгляд на автопортрете, но воздержался от комментариев.
– Что ты спросил?
– Как Текла?
– Очень хорошо. Просто отлично.
– Я рад.
– Адриа!
– Что?
– Не прикидывайся дураком!
– О чем ты?
– О том, что я два дня назад сказал тебе, что мы разводимся и грыземся не на жизнь, а на смерть…
– Вот черт!
– Ты не помнишь?
– Нет. Я очень сосредоточен и…
– Ты – рассеянный мудрец.
Адриа промолчал. Чтобы не молчать, Бернат произнес: мы разводимся… в нашем возрасте – и разводимся.
– Сочувствую. Но вы правильно делаете.
– По правде говоря, меня все достало.
Пока Бернат садился, у него стрельнуло в коленях, и он неестественно бодро сказал: вот куда мы вечно так спешим?
Адриа пристально смотрел на него. Казалось, целую вечность. Бернат старался выдержать этот взгляд, пока не заметил, что на самом деле друг мыслями очень далеко.
– Эй, ты где? – Пауза и такой же отсутствующий взгляд. – Адриа? – Ему стало страшно. – Что случилось?
Адриа сглотнул и тоскливо посмотрел на друга. Потом отвел глаза:
– Я болен.
– Что ты говоришь!
Молчание. Вся жизнь, все наши жизни, подумал Бернат, проходят перед глазами, когда кто-то, кого любишь, говорит, что болен. Сейчас – Адриа, сидящий с отсутствующим видом. Бернат мгновенно забыл о Текле, которая проедала ему мозг весь день, всю неделю, весь месяц, чертова баба, и сказал: что… что с тобой?
– Истек срок годности.
Молчание. Вновь эта нескончаемая тишина.
– Но что за болезнь? Какого хрена? Ты умираешь? Это серьезно? Я чем-то могу помочь? Скажи нормально, блин!
Если бы не этот чертов развод с Теклой, он никогда бы так не отреагировал. Бернат пожалел о своей несдержанности, но, как он видел, Адриа почти не обратил внимания на этот эмоциональный взрыв и продолжал улыбаться с отсутствующим видом.
– Конечно, ты можешь кое-что сделать. Одну вещь.
– Конечно. Но… Как ты? Что у тебя?
– Мне сложно объяснить. Меня кладут в медицинский центр. Или что-то вроде этого.
– Черт, да ты выглядишь совершенно здоровым!
– Окажи мне одну услугу.
Он поднялся и исчез в глубине квартиры. Сколько же нужно терпения, думал Бернат, когда находишься между Теклой, с одной стороны, и Адриа, с его вечными загадками и ипохондрией, – с другой.
Адриа вернулся со своей ипохондрией и загадкой – на этот раз одной. В форме увесистой кипы бумаг. Он положил ее на журнальный столик перед Бернатом:
– Проследи, чтобы это никуда не потерялось.
– Но погоди! Послушай! Как давно ты болен?
– Я же сказал: уже какое-то время.
– А я ничего не знал!
– А я ничего не знал про твой развод с Теклой. Конечно, я сам часто советовал тебе это сделать. Но каждый раз думал, что вы как-то решили проблему. Я могу продолжать?
Близкие друзья умеют ссориться и мириться и знают, что не надо говорить друг другу все до конца. Возможно, потому, что твой друг может в ответ дать тебе затрещину. Так говорил Адриа тридцать пять лет назад, и Бернат прекрасно помнил это до сих пор. Будь проклята эта жизнь, которая преподносит нам столько смертей.
– Извини, но я… Конечно, ты можешь продолжать!
– Несколько месяцев назад мне диагностировали дегенеративные процессы в мозге. И болезнь прогрессирует.
– Вот дерьмо!
– Да.
– Ты мог бы мне сказать.
– И что? Ты бы меня излечил?
– Я твой друг!
– Потому я к тебе и обратился.
– Ты можешь жить один?
– Ко мне каждый день приходит Лола Маленькая.
– Катерина.
– Ну да. И остается довольно долго. Оставляет мне готовый ужин.
Адриа показал на стопку бумаг и сказал: кроме того, мой друг – писатель.
– Несостоявшийся, – сухо заметил Бернат.
– Это ты так говоришь.
– Еще бы я так не говорил! Ты же все время это подразумевал, черт возьми!
– Я всегда тебя критиковал, ты знаешь, но никогда не называл несостоявшимся.
– Но ты так думал.
– Ты понятия не имеешь, что у меня внутри, – сказал Адриа, внезапно рассердившись и хлопнув себя по лбу ладонью.
– Я уже давно не публикуюсь.
– Но писать не перестал, да?
Тишина. Адриа настойчиво продолжал:
– Не так давно ты объявил, что пишешь роман. Так или нет?
– Еще один провал. Я его бросил. – Он глубоко вдохнул, выравнивая дыхание. – Ладно. Чего ты хочешь?
Адриа взял бумаги со столика и какое-то время рассматривал, словно впервые. Потом посмотрел на Берната и протянул их ему. Это была толстая стопка листов, исписанных с двух сторон.
– Нужно только то, что с этой стороны.
– То, что написано зелеными чернилами?
– Да.
– А с другой? – Он прочел заголовок: – «Проблема зла».
– А, это ничего. Так, баловство. Полная ерунда, – неловко улыбнулся Адриа.
Бернат рассеянно провел пальцем по стопке, словно перелистывая. И пытаясь вглядеться в сложную вязь почерка друга.
– Что это? – спросил он, наконец поднимая голову.
– Не знаю. Моя жизнь. Моя жизнь и прочие придумки.
– Так ты… Я и не знал, что ты пишешь.
– Теперь знаешь. И больше никто.
– Хочешь, чтобы я сказал свое мнение?
– Нет. Хорошо, если ты мне скажешь свое мнение. Но… Я прошу… я умоляю тебя набрать этот текст на компьютере.
– Ты так и не освоил тот, что я тебе дал.
Адриа сделал извиняющийся жест:
– Я занимался с Льуренсом.
– И это тебе ничуть не помогло. – Он перевел взгляд на стопку листов. – То, что зелеными чернилами, без названия, как вижу.
– Потому что я не знаю, как назвать. Может, ты мог бы мне помочь?
– Тебе нравится? – Бернат приподнял рукопись.
– В данном случае не имеет значения, нравится мне или нет. Кроме того, это первый раз, когда…
– Ты меня удивляешь.
– Я сам удивлен. Но я должен был это сделать.
Адриа откинулся в кресле. Бернат еще раз провел пальцем по краю стопки и оставил лежать на столике.
– Расскажи, как ты? Я могу что-то сделать…
– Нет, спасибо.
– А как ты себя чувствуешь?
– Сейчас – ничего. Но процесс пойдет дальше. Может случиться, что…
Адриа, размышляя – говорить или нет, смотрел поверх головы Берната на стену, где висела фотография двух друзей с рюкзаками за спиной, из тех времен, когда на голове у них были волосы, зато в животе – пусто. Они снялись в Бебенхаузене: молодые и еще не разучившиеся улыбаться в камеру. А наверху, на самом почетном месте, как в алтаре, висел автопортрет Сары. Адриа сказал шепотом:
– Очень может быть, что через пару месяцев я перестану тебя узнавать…
– Не может быть.
– Может.
– Дерьмово.
– Да.
– И как ты собираешься все устроить?
– Я тебе все скажу, спокойно!
– Хорошо. – Бернат ткнул пальцем в рукопись. – Об этом не беспокойся. С твоим почерком я разберусь. Ты уже решил, что с этим будешь делать?
Адриа сидел с отсутствующим видом. Бернат подумал, что он похож на кающегося во время исповеди. Когда он закончил говорить, повисло молчание. Может быть, они вспоминали свои жизни, которые не назовешь спокойными. И размышляли о вещах, о которых не принято говорить. О стычках и ссорах, неизбежно происходивших время от времени, об ошибках, которые они совершали и жили, не замечая их. И почему-то жизнь всегда заканчивается смертью неожиданно. А еще Бернат думал: я сделаю для тебя все, о чем попросишь. Адриа так и не понял, о чем он думал. В кармане у Берната зажужжал мобильный телефон. Этот звук показался ему абсолютно неуместным.
– Что это?
– Не обращай внимания. Мобильный. Знаешь, люди пользуются компьютерами, которые им дарят друзья. А еще у нас есть мобильные телефоны.
– Черт, ну так ответь! Телефон нужен для того, чтобы отвечать на звонки.
– Нет. Это наверняка Текла. Подождет.
И они снова погрузились в молчание, ожидая, когда прекратится жужжание, а оно все нарастало и нарастало, непрошеным гостем вторгаясь в эту беззвучную беседу. И Бернат думал: это точно Текла. Кто еще может так настойчиво названивать? Наконец телефон умолк, и мысли постепенно вновь заполнили пространство вокруг двух друзей.
8
– Но у нас нет ни одного манускрипта! – воскликнул Бернат, когда они стояли на углу улиц Брук и Валенсия, перед консерваторией. Они ходили от дома одного к дому другого, а это было как раз посредине пути.
– Ну так и что?
– И квартира маленькая, если сравнивать с твоей.
– Да. Зато терраса красивая, а?
– Я бы хотел, чтобы у меня был брат.
– Я тоже.
Они замолчали и снова двинулись – в сторону дома Адриа, оттягивая момент прощания. В тишине они скучали по брату, которого у них не было, и размышляли над загадкой: отчего у Роча, Руля, Сулера и Памиеса было по три, пять, шесть братьев, а у них – ни одного.
– Да, но дома у Руля – просто кошмар. Четверо в одной комнате, чуть не на голове друг у друга. Они вечно ругаются.
– Хорошо, хорошо, согласен. Но так интереснее.
– Ну не знаю. Вечно кто-то из младших болтается под ногами.
– Ну да.
– Или из старших.
– Н-да.
А еще Адриа пытался объяснить, что у Берната родители… ну не знаю, не стоят у тебя над душой целыми днями.
– Еще как стоят! «Ты сегодня не занимался на скрипке, Бернат. А школьные задания? Как – не задали уроков? Ты посмотри, во что ты превратил сандалии? Это же просто лошадь какая-то, а не ребенок!» И так – каждый божий день.
– Это ты не видел, что у меня дома творится.
– И что там?
Во время третьей прогулки от дома к дому они пришли к заключению, что невозможно определить, кто из них более несчастлив. Но я уже знал, что, когда мы зайдем к Бернату, дверь откроет его мама, с улыбкой скажет: привет, Адриа! – и потреплет по волосам. А моя мама никогда не говорила даже «Как дела, Адриа?», потому что дверь мне всегда открывала Лола Маленькая, которая лишь слегка щипала меня за щеку, а в доме стояла мертвая тишина.
– Видишь, твоя мама поет, когда штопает носки.
– И что?
– А моя – нет. У нас дома запрещено петь.
– Ничего себе!
– Я несчастный человек.
– Я тоже. Но у тебя всегда отличные оценки.
– Тоже мне достижение! Да и уроки легкие.
– И дурацкие.
– Кроме скрипки.
– Да я не про скрипку. Я про школу: грамматика, география, физика-химия, математика, естествознание, занудная латынь… Вся эта тягомотина – вот я о чем. Скрипка-то – легко.
Я могу ошибаться в датах, но ты понимаешь, о чем речь, когда я говорю, что мы были несчастны. Думаю, это скорее подростковая меланхолия, а не детские обиды. Может, я неточен в датах, но ясно помню этот разговор с Бернатом, пока мы бродили между его домом и моим, наматывая круги по улицам Валенсия, Льюрия, Брук, Жирона и Майорка – самой сердцевине Эшампле, моему миру, родившемуся в ходе этих прогулок. А еще у Берната была электрическая железная дорога, а у меня – нет. И родители спрашивали Берната: а чем ты хочешь заниматься, когда вырастешь? А тот мог ответить: еще не знаю.
– Надо бы начать думать об этом, – спокойно говорит сеньор Пленса.
– Конечно, папа.
Всего лишь только это ему и говорят, представляешь? Ему говорят, что он может стать кем хочет, а мне отец однажды объявил: слушай меня внимательно, повторять я не буду, сейчас я скажу тебе, кем ты станешь, когда вырастешь. Отец подробно размечал мне дорогу по жизни – каждый этап, каждый поворот. А когда за это взялась мама, стало только хуже. Я не жалуюсь, просто пишу тебе. А тогда я жил в таком напряжении, что не мог обсудить это даже с Бернатом. В самом деле, честно! У меня было столько немецкого, что я не мог сделать все задания, а Трульолс требовала заниматься по полтора часа, если я хочу хотя бы в первом приближении справиться с двойными нотами. Я ненавидел двойные ноты, потому что, когда от тебя хотят, чтобы звучала одна струна, вместо этого у тебя звучит сразу три, а когда хочешь, чтобы две, то получается только одна и приходит момент, когда мечтаешь разбить скрипку о стену. Потому что тебе не справиться с аппликатурой, а у тебя есть пластинка с записями Иосифа Робертовича Хейфеца, чья техника безупречна. Мне хотелось быть Хейфецем по трем причинам. Первая: потому что его преподавательница уж точно не говорила ему: нет, Яша, третий палец должен скользить вместе с рукой, не оставляй его на грифе, ради всего святого, Яша Ардевол! Вторая: потому что он всегда играл хорошо. Третья: потому что у него наверняка не было такого отца, как у меня. И четвертая: я пришел к выводу, что быть талантливым ребенком – сродни тяжелой болезни, которую он смог пережить по разным причинам и которую я тоже пережил, но только оттого, что не был по-настоящему талантливым ребенком, как бы это ни печалило отца.
– Хау!
– Говори, Черный Орел!
– Ты говорил – три.
– Что «три»?
– Три причины хотеть быть Яшей Хейфецем.
Это потому, что я временами теряю нить. И сейчас, пока я все это пишу, с каждым днем запутываюсь все больше. Не уверен, что смогу добраться до конца.
Совершенно ясно, что мое мрачное детство было результатом педагогической деятельности отца, который однажды, когда Лола Маленькая хотела мне помочь, сказал: да что за чертовщина тут творится? У него немецкий, скрипка, и поэтому он не может учить английский? Вот как? Он что, сахарный, мой сын? А? Кроме того, ты – никто, у тебя нет права голоса… С какой стати я вообще должен это обсуждать с тобой?
Лола Маленькая вышла из кабинета еще более разъяренная, чем вошла. Все началось, когда отец объявил, что я должен освободить понедельник, чтобы начать заниматься английским с мистером Пратсом, весьма ценным молодым человеком. Я застыл с открытым ртом, потому что не знал, что сказать, поскольку очень хотел учить английский, но не хотел, чтобы отец… Я смотрел на маму, пока она доедала отварные овощи и Лола Маленькая уносила пустое блюдо на кухню. Но мама не произнесла ни звука, я остался один… и сказал тогда, что мне нужно время для скрипки, потому что двойные ноты…
– Отговорки! Двойные ноты… Посмотри, как играет любой приличный скрипач, и не говори мне, что не можешь стать таким.
– Мне не хватает времени.
– Ну так найди его, ты же ничем не обременен. Или оставь скрипку, я тебе уже говорил.
Назавтра между мамой и Лолой Маленькой вышел спор, который я не мог подслушать, потому что у меня не было устроено никакой шпионской базы в гладильной комнате. После этого – спустя пару дней – Лола Маленькая повздорила с отцом. Это когда она вышла из кабинета еще более разъяренная, чем вошла. Но она была единственным человеком в доме, который не боялся отца и смел ему возражать. В понедельник перед началом рождественских каникул я не смог встретиться с Бернатом, чтобы погулять.
– One.
– Uan.
– Two.
– Tu.
– Three.
– Thrii.
– Four.
– Foa.
– Four.
– Fuoa…
– Fffoouur.
– Fffoooa.
– It’s all right!
В английском меня очаровало произношение – всегда чудесным образом не совпадавшее с тем, как пишется слово. И еще меня радовала простота морфологии. И перекличка с немецким в плане лексики. Мистер Пратс был чрезвычайно застенчив – настолько, что не поднимал на меня глаз, пока читал мне первый текст на английском языке, который я тут не буду приводить из соображений хорошего вкуса. Чтобы ты могла себе представить: сюжет заключался в том, на столе лежит карандаш или под столом. Логически непредсказуемая развязка подводила к ответу, что он в кармане.
– Как идут занятия английским? – нетерпеливо спросил меня отец спустя десять минут после окончания первого же урока, за ужином.
– It’s all right[94]94
Все хорошо (англ.).
[Закрыть], – ответил я, изобразив на лице безразличие. Но внутри я бесился, потому что, вообще-то, несмотря на отца, сгорал от желания узнать, как будет «раз, два, три, четыре» по-арамейски.
– Можно две? – спросил Бернат, всегда настаивавший на своем.
– Конечно.
Лола Маленькая дала ему две шоколадки. Потом поколебалась долю секунды и протянула вторую мне. Первый раз в этой ссучьей жизни мне не нужно было добывать их тайком.
– Только не крошите!
Мальчики отправились в комнату, и по дороге Бернат спросил: скажи, что там?
– Большой секрет.
В комнате я открыл альбом с вкладышами с гоночными машинами на главной странице и, не глядя в него, стал смотреть в лицо друга. Тот, к счастью, опустил глаза.
– Нет!
– Да!
– Они таки существуют!
– Да.
Это был тройной вкладыш с Фанхио возле «феррари». Да-да, ты не ослышалась, любимая: тройной вкладыш с Фанхио.
– Можно потрогать?
– Эй, только осторожно!
Таков уж Бернат: если какая-то вещь ему нравится, обязательно нужно ее потрогать. Как я. Так было всю жизнь. И сейчас так. Как я. Адриа, чрезвычайно довольный, наблюдал, как завидует друг, прикасаясь кончиками пальцев к изображению Фанхио и красной «феррари» – самой быстрой машины всех времен (кроме будущего).
– Мы же решили, что ее не существует. Как ты это достал?
– Связи.
Когда я был маленьким, то часто вел себя так. Наверное, подражал отцу. Или, может быть, сеньору Беренгеру. В данном случае «связи» – это одно чрезвычайно удачное воскресное утро на блошином рынке Сан-Антони. Там можно найти что угодно, потерянное во времени. От концертных платьев Жозефины Бейкер до посвященного Жерони Занне сборника стихов Жузепа Марии Лопеса-Пико. И тройной вкладыш «феррари» тоже, которого, как говорили, не было ни у одного мальчика в Барселоне. Изредка отец брал меня с собой на рынок, старался меня чем-нибудь занять, а сам беседовал с загадочными людьми с вечной сигареткой в углу рта, руками в карманах и беспокойным взглядом. Он записывал что-то таинственное в тетрадку, которая потом исчезала в каком-нибудь секретном кармане.
Тяжело вздохнув, они захлопнули альбом. Они должны были терпеливо ждать, сидя в комнате, как в засаде. Нужно было о чем-нибудь говорить, чтобы не сидеть молча. Поэтому Бернат решил спросить о том, что давно не давало ему покоя, но о чем лучше было не спрашивать, потому что дома ему сказали: лучше не поднимай эту тему, Бернат. Но он решился спросить:
– Как это так, что ты не ходишь на мессу?
– У меня есть разрешение.
– От кого? От Бога?
– Нет, от падре Англады.
– Ни фига себе! А почему все-таки ты не ходишь на мессу?
– Я не христианин.
– Вот черт! – Растерянное молчание. – А разве можно не быть христианином?
– Наверное. Я же не христианин.
– Но что ты тогда? Буддист? Японец? Коммунист? А?
– Я ничто.
– Разве можно быть ничем?
Я никогда не знал ответа на этот вопрос, вставший передо мной в детстве и наводивший на меня тоску. Разве можно быть ничем? Я стану ничем. Стану подобным нолю, который не является ни натуральным числом, ни целым, ни рациональным, ни вещественным, ни комплексным? Подобным нейтральному элементу среди целых чисел? Я полагаю, что и того хуже: когда меня не станет, я перестану быть необходимым, если я вообще необходим.
– Хау! Я совсем запутался.
– Слушай, не усложняй!
– Нет, что до меня…
– Помолчи, Черный Орел!
– Я верю, что Великий Дух Маниту защищает всех: и бизонов от опасностей в прериях, и людей от дождя и снега, – и выводит на небо солнце, которое нас греет и уходит за горизонт, когда пора спать, и направляет дуновение ветра и течение рек, и нацеливает зрачок орла на его жертву, и побуждает воинственный дух героя умереть за свой народ.
– Эй, Адриа, где ты витаешь?
Адриа мигнул и ответил: да тут я, тут.
– Иногда ты ускользаешь куда-то.
– Я?
– Дома говорят, это потому, что ты – мудрец.
– Из меня мудрец, как из дерьма – пуля. Хотел бы я иметь…
– Вот только не начинай!
– Тебя дома любят.
– А тебя – нет?
– Нет. Меня просчитывают. Высчитывают коэффициент интеллекта и говорят: надо послать его в Швейцарию, в специальную школу, надо, чтобы он мог пройти три класса за год.
– Ого! Разве это не здорово? – Он подозрительно посмотрел на меня. – Нет?
– Нет. Они спорят на мой счет. Но не любят.
– Да ну… По мне, так все эти поцелуи…
Когда мама сказала Лоле Маленькой «сходи в лавку Розиты», я понял, что наш час пробил. Как два вора, как те, кто говорит в сердце своем: не скоро придет Господин мой, мы вошли туда, куда вход нам был воспрещен. В полной тишине мы проскользнули в кабинет отца, чутко прислушиваясь к звукам в глубине дома, где мама и сеньора Анжелета разбирали одежду. Пару минут мы привыкали к темноте и насыщенной атмосфере комнаты.
– Тут странно пахнет, – сказал Бернат.
– Ш-ш-ш! – прошептал я, немножко мелодраматично, чтобы произвести впечатление на Берната сейчас, когда мы только начали дружить. Я сказал ему, что это не просто запах – так пахнет сама история, которую составляют предметы из папиной коллекции. Я не очень понимал, что говорю, и, если честно, не совсем в это верил.
Когда глаза привыкли к темноте, первое, что увидел с удовольствием Адриа, – изумленное лицо Берната. Тот уже почувствовал не странный запах, но дух самой истории, который испускали предметы коллекции. Два стола, заваленные манускриптами, над ними странная лампа… Что это? А, лупа. Фу, вот черт… И гора старых книг. В глубине – шкафы, заполненные еще более древними книгами, слева – стена, увешанная небольшими картинами.
– Они ценные?
– Ух!
– Ух – что?
– Вот эта – кисти Вайреды[95]95
Жуаким Вайреда (1843–1894) – один из наиболее известных каталонских художников-пейзажистов XIX в.
[Закрыть], – гордо пояснил Адриа, показывая на набросок.
– А-а.
– Знаешь, кто такой Вайреда?
– Нет. Дорого стоит?
– Ужас сколько. А это – гравюра Рембрандта. Она не уникальна, но…
– А-а.
– Знаешь, кто такой Рембрандт?
– Не-а.
– А эта вот маленькая…
– Она очень красивая.
– Да. Эта самая ценная.
Бернат приблизился к бледно-желтым гардениям Абрахама Миньона[96]96
Абрахам Миньон (1640–1679) – голландский живописец, рисовавший в основном натюрморты, среди которых множество ваз с цветами на темном фоне.
[Закрыть], словно хотел ощутить их запах. Точнее, словно хотел унюхать запах денег.
– И сколько стоит?
– Тысячи песет.
– Ого! – Он словно погрузился в транс на какое-то время. – А сколько тысяч?
– Не знаю точно, но очень много.
Лучше оставить его в неопределенности. Это было хорошее начало, а теперь нужно нанести решающий удар. Поэтому я подвел его к стеклянной витрине. Он замер, а потом воскликнул: вот черт, что это?
– Кинжал кайкен, самурайский, – гордо ответил Адриа.
Бернат открыл дверцу витрины – я нервничал и посматривал на дверь кабинета, – взял кинжал (такой же самурайский кайкен, как и в нашем магазине), заинтригованный, подошел к окну, чтобы рассмотреть его получше, и вытащил из ножен.
– Осторожно! – сказал я таинственным голосом – мне показалось, что он недостаточно впечатлен.
– Что значит «самурайский кинжал кайкен»?
– Это кинжал, которым японские женщины-самураи совершали самоубийство. – И повторил, понизив голос: – Орудие самоубийства!
– А зачем они убивали себя? – без всякого удивления, без сочувствия, как-то тупо спросил Бернат.
– Ну… – Я напряг воображение. – Если дела складывались не очень хорошо, чтобы покончить со всем.
И добавил, чтобы подвести черту:
– Эпоха Эдо, шестнадцатый век.
– Ух ты!
Он внимательно рассматривал кинжал, наверное представляя самоубийство японских женщин-самураев. Адриа забрал у него кайкен, вернул в ножны и, стараясь не шуметь, положил обратно в витрину. Тихо закрыл дверцу. Теперь он понял, что должен все-таки сразить друга наповал. До этого момента мальчик колебался, но сейчас принял решение: нужно заставить Берната забыть о сдержанности, заставить того выпустить наружу настоящие эмоции. Адриа приложил палец к губам, призывая к абсолютной тишине, включил свет в углу и начал вращать ручку сейфа: шестерка единица пятерка четверка двойка восьмерка. Отец никогда не закрывал его ключом, только на кодовый замок. Итак, я открыл тайную комнату сокровищницы Тутанхамона. Несколько связок древних бумаг, две закрытые коробочки, куча папок с документами, три пачки ассигнаций в углу и на верхней полочке скрипичный футляр с размытым пятном на крышке. Я вынул его не дыша. Затем открыл футляр, и перед нами возникла сияющая Сториони. Сияющая ярче обычного. Я перенес ее ближе к свету и показал Бернату на прорезь эфы.
– Читай, что там написано! – скомандовал я.
– Laurentius Storioni Cremonensis me fecit. – Он поднял голову, зачарованный. – Что это значит?
– Прочти до конца, – проворчал я, еле сдерживаясь.
Бернат снова начал вглядываться в полумрак скрипичного нутра. Я повернул скрипку так, чтобы было легче увидеть цифры: один семь шесть четыре.
– Тысяча семьсот шестьдесят четвертый, – не выдержал Адриа.
– Вот это да! Дай сыграть на ней что-нибудь. Чтобы услышать, как она звучит.
– Ну да. И отец сошлет нас на галеры. Ты можешь только прикоснуться к ней.
– Почему?
– Самый ценный предмет в доме, понял?
– Даже больше, чем желтые цветы… не помню как его?
– Больше. Гораздо больше.
Бернат дотронулся до скрипки пальцем, а потом, вопреки запрету, щипнул струну «ре». Она пропела нежно, мягко.
– Звучит низковато.
– У тебя абсолютный слух, что ли?
– Что?
– Откуда ты знаешь, что она звучит ниже, чем нужно?
– Потому что ре должно звучать чуть выше, самую чуточку.
– Черт, как же я тебе завидую! – Сегодняшний вечер должен был поразить Берната, а вышло наоборот.
– Почему?
– Потому что у тебя абсолютный слух.
– Что ты хочешь сказать?
– Ладно, об этом потом. – И я возвращаюсь к началу: – Тысяча семьсот шестьдесят четвертый, слышал, да?
– Тысяча семьсот шестьдесят четвертый… – Бернат произносит это с безыскусным восторгом, что мне очень нравится. Он снова нежно погладил ее и сказал: я закончил ее, Мария. И она прошептала ему: я так тобой горжусь. Лоренцо провел по ее коже, и инструмент как будто вздрогнул в его руках, а Мария невольно почувствовала укол ревности. Его пальцы восхищались плавными изгибами линий. Он положил скрипку на верстак в мастерской и стал отходить, пока не перестал ощущать тонкий восхитительный запах ели и клена. Теперь, полный гордости, он с расстояния продолжал любоваться своим детищем. Маэстро Зосимо учил, что хорошая скрипка должна не только прекрасно звучать, но и доставлять удовольствие своим видом и изящными пропорциями, в которых заключена ее ценность. Что ж, он чувствовал удовлетворение. Правда, слегка омраченное, ибо пока не представлял, сколько придется заплатить за материал. И все-таки удовлетворение. Это была первая скрипка, которую он от начала до конца сделал сам. И она была очень хороша.
По губам Лоренцо Сториони скользнула улыбка. Он знал, что после нанесения лака звук у скрипки приобретет необходимые оттенки. Лоренцо колебался: стоит ли ее показать сначала маэстро Зосимо или сразу предложить месье Ла Гиту, который, устав от Кремоны и ее обитателей, собирался скоро вернуться в Париж. Своего рода верность учителю заставила Сториони прийти в мастерскую Зосимо Бергонци с инструментом, еще бледным, подобно покойнику в гробу. Три головы поднялись, отрываясь от работы, когда он вошел. Маэстро тотчас понял, отчего на губах его полуученика играет улыбка, оставил деталь виолончели, которую полировал, и отвел Лоренцо к окну, выходящему на улицу, ибо оно давало наилучший свет. Лоренцо молча достал скрипку из соснового футляра и показал учителю. Первое, что сделал Зосимо Бергонци, – ласкающим движением пальцев прошелся по верхней и нижней деке. Маэстро сразу понял, что все сделано так, как он и предполагал, когда несколько месяцев тому назад тайно передал ученику прекрасное дерево, чтобы тот попробовал самостоятельно воплотить в жизнь все, чему научился.