Текст книги "Я исповедуюсь"
Автор книги: Жауме Кабре
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
21
Софисты ни над чем не работали так систематически и усердно, как над развитием ораторского искусства. Сара. В ораторском искусстве софисты видели идеальный инструмент управления людьми. Сара, как вышло, что ты не захотела иметь детей? Благодаря софистам и их риторике публичные речи превратились в литературу, потому что люди начали относиться к ним как к произведениям искусства, достойным записи и хранения. Сара. С этого момента обучение ораторскому искусству становится необходимым для политической деятельности, но надо иметь в виду, что в сферу риторики включалась вся проза, особенно историографическая. Сара, ты для меня загадка. Таким образом, следует понимать, что в четвертом веке в литературе доминировала проза, а не поэзия. Любопытно. Но логично.
– Послушай, дружище, куда ты запропастился? Я тебя везде ищу!
Адриа поднял голову от Нестле[177]177
Вильгельм Нестле (1865–1959) – немецкий философ и филолог.
[Закрыть], открытого на пятнадцатой главе, на Исократе и новом типе образования. Он полностью погрузился в чтение и, как человек, которому трудно сфокусировать взгляд, не сразу сообразил, чье это лицо показалось в конусе света зеленой лампы в университетской библиотеке. Кто-то шикнул на них, и Бернату пришлось понизить голос. Усаживаясь на стул напротив Адриа, он говорил: вообще-то, Адриа уже месяц здесь не показывается; его нет, он вышел; я не знаю, куда он пошел; Адриа? Он целый день где-то ходит. Слушай, дружище… Даже у тебя дома не знают, где тебя носит!..
– Ты же видишь. Я занимаюсь.
– Ну да! Я сам тут часами сижу.
– Ты?
– Да. Знакомлюсь с красивыми девушками.
Адриа непросто было вынырнуть из четвертого века до Рождества Христова, тем более что Бернат требовал его внимания, чтобы высказывать упреки.
– Как дела?
– Что это за девица к тебе прицепилась?
– Кто тебе сказал?
– Да все! Женсана мне ее даже описал: темные прямые волосы, худая, карие глаза, учится в Высшей школе искусств.
– Ну, если ты все уже знаешь…
– Это та, что была в Палау-де‑ла‑Музика, правда? Которая еще назвала тебя Адриа Не-помню-как-дальше?
– Тебя это должно бы радовать, нет?
– Ха, и оказывается, ты в нее влюбился.
– Потише, пожалуйста!
– Простите.
Бернату:
– Давай выйдем.
Они прошлись по галерее внутреннего двора библиотеки, и Адриа впервые рассказал кому-то, что он окончательно, бесповоротно, безнадежно, безусловно влюблен в тебя, Сара. Ты только моим ничего не говори.
– Ага, то есть эту тайну даже Лола Маленькая не знает.
– Надеюсь.
– Но ведь рано или поздно…
– Вот когда это «рано или поздно» наступит, тогда и разберемся.
– В сложившихся обстоятельствах я с трудом могу представить, что ты в состоянии поддержать того, кто до сих пор был твоим лучшим другом, а теперь на наших глазах превращается в просто знакомого, потому что свет клином сошелся на этой прелестной девушке по имени… Как ее зовут?
– Мирейя.
– Врешь. Ее зовут Сага Волтес-Эпштейн.
– Тогда зачем спрашивать? И зовут ее Сара.
– А зачем было врать? Что ты от меня скрываешь, а? Разве я не твой друг Бернат, чтоб тебя!
– Слушай, да что с тобой?
– Со мной то, что для тебя, похоже, вся жизнь до Сары не в счет.
Бернат протянул Адриа руку, и тот, слегка удивившись, пожал ее.
– Очень приятно, сеньор Ардевол. Меня зовут Бернат Пленса-и‑Пунсода, и еще пару месяцев назад я был твоим лучшим другом. Можно попросить тебя об аудиенции?
– Вот это да!
– Что?
– Да ты не в себе.
– Нет. Я просто возмущен. Друзья – прежде всего. И точка.
– Одно другому не мешает.
– Ошибаешься.
Не стоит искать у Исократа философскую систему. Исократ берет то, что кажется ему правильным, везде, где находит. Чистый синкретизм и никакой философской системы. Сара. Бернат поглядел на Адриа и встал перед ним, не давая идти вперед:
– О чем ты думаешь?
– Не знаю. В голове так много…
– На влюбленного типа аж смотреть противно.
– Не знаю, влюблен ли я.
– Ты же сам сказал, что окончательно, бесповоротно, безнадежно, безусловно влюблен! Минуту назад это объявил!
– Но на самом деле я не знаю, что чувствую. Я никогда не чувствовал… э-э… Не знаю, как сказать.
– Ну, я ж тебе говорю.
– Что говоришь?
– Что ты влюбился.
– Да ты же сам никогда не влюблялся.
– Ты откуда знаешь?
Они сели на скамейку в углу галереи, и Адриа подумал, что софисты, конечно, интересовали Исократа, но только в связи с конкретными вопросами – например, Ксенофан и его идея культурного прогресса (нужно прочитать Ксенофана). А интерес к Филиппу Македонскому возник у философа в результате того, что он открыл важность роли личности в истории. Любопытно.
– Бернат.
Бернат отвернулся, делая вид, что не слышит. Адриа повторил:
– Бернат.
– Что?
– Что с тобой?
– Мне паршиво.
– Почему?
– У меня в июне экзамен, а я совсем, совсем, совсем, совсем не готов…
– Я приду тебя послушать.
– То есть ты не будешь занят этой пленительной особой?
– А хочешь, приходи ко мне, или я к тебе, и поиграем вместе.
– Не хочу отвлекать тебя от ухаживаний за Мирейей твоей мечты.
Словом, афинская школа Исократа предлагала не философию, а, скорее, то, что в Риме назовут humanitas и что мы сейчас могли бы назвать культурой вообще, – все то, на что Платон в своей Академии не обращал внимания. Вот ведь. Вот бы подсмотреть за ними в замочную скважину. И увидеть Сару и ее семью.
– Обещаю, я приду послушать тебя. И если хочешь, она тоже придет.
– Нет. Только друзья.
– Ну ты и свинья!
– Хау.
– Что?
– Сразу видно.
– Что видно?
– Что ты влюбился.
– А ты откуда знаешь?
Вождь арапахо с достоинством промолчал. Может быть, этот молокосос думает, что он сейчас расскажет о своих чувствах и переживаниях?
Карсон сплюнул и выступил вперед:
– Да дураку понятно. Даже твоя мать, скорее всего, догадалась.
– Мать думает только о магазине.
– Ну-ну.
Исократ. Ксенофан. Сара. Бернат. Синкретизм. Экзамен по скрипке. Сара. Филипп Македонский. Сара. Сара. Сара.
Сара. Дни, недели, месяцы мы были рядом, и я уважал древнее молчание, которым ты часто укутывалась, как покрывалом. У тебя был печальный, но удивительно ясный взгляд. Чем дальше, тем больше сил для учебы мне придавала мысль, что после занятий я увижу тебя и растворюсь в твоих глазах. Мы всегда встречались на улице: ели хот-доги на площади Сан-Жауме или гуляли по садам Цитадели[178]178
Цитадель – парк в центре Барселоны.
[Закрыть], наслаждаясь нашим тайным счастьем; но никогда не встречались у тебя или у меня, если только не были уверены, что дома никого нет: наша тайна должна была оставаться тайной для наших семей. Я точно не знал почему, а ты знала. И я отдавался течению дней этого непрерывного счастья, не задавая вопросов.
22
Адриа размышлял о том, что ему хотелось бы написать что-нибудь наподобие Griechische Geistesgeschichte[179]179
«История греческого духа» (нем.), труд философа В. Нестле.
[Закрыть]. Ему это казалось возможным будущим: думать и писать, как Нестле. И даже больше того, потому что это были месяцы инициации – живые, наполненные, героические, неповторимые, эпические, дивные, великолепные. Он думал о Саре и жил ею, и это увеличивало его жажду познания и придавало сил учиться и снова учиться, забывая о ставших уже привычными полицейских гонениях на все, что связано со студентами, которые казались властям поголовно коммунистами, масонами, каталонскими националистами и евреями – то есть представителями четырех великих язв, которые франкизм стремился извести дубинками и пистолетами. Весь этот мрак не существовал ни для тебя, ни для меня: мы учились целыми днями, смотрели в будущее, я смотрел в глубину твоих глаз и говорил: я люблю тебя, Сара, я люблю тебя, Сара, я люблю тебя, Сара.
– Хау!
– Что?
– Ты повторяешься.
– Я люблю тебя, Сара.
– Я тоже, Адриа.
Nunc et semper[180]180
Ныне и присно (лат.).
[Закрыть]. Адриа легко вздохнул. Был ли он счастлив? Я часто спрашивал себя, счастлив ли я. В те месяцы, ежедневно поджидая Сару на трамвайной остановке, я признавался себе, что да, я счастлив, мне нравится жить, потому что через пару минут из-за угла кондитерской выйдет худенькая девушка с темными прямыми волосами и карими глазами, студентка Высшей школы искусств, в шотландской юбке, которая так ей идет, с улыбкой, от которой теплеет на сердце, и скажет мне: привет, Адриа, и мы не сразу отважимся поцеловаться, ведь прямо посреди улицы, я знаю, все будут смотреть на меня, все будут смотреть на нас, будут показывать на нас и говорить: как вылетевшие из гнезда птенцы, так и вы, тайные влюбленные… День был облачным и серым, но мне он казался сияющим. Десять минут девятого, ничего себе. Мы с ней одинаково пунктуальны. А я жду уже десять минут. Она заболела. Ангина. Ее сбило такси и уехало. Ей на голову с шестого этажа упал цветочный горшок – боже мой, нужно обежать все больницы Барселоны! Вот она наконец! Нет, это какая-то худая женщина с темными прямыми волосами, светлыми глазами и накрашенными губами, на двадцать лет старше, она прошла мимо остановки, и наверняка ее даже зовут не Сара. Он попытался сосредоточиться и думать о другом. Задрал голову. Платаны на проспекте Гран-Виа зеленели свежими листочками, но проезжающим машинам было все равно. А мне – нет! Цикл жизни! Весна… Follas novas[181]181
«Новые листы» (галис.) – название сборника 1880 г. испанской поэтессы Росалии де Кастро (1837–1885).
[Закрыть]. Он снова посмотрел на часы. Невероятно: она опаздывает на двадцать минут! Проехало еще три или четыре трамвая, и он не мог больше противиться странному предчувствию. Сара. ¿Qué pasa ó redor de min? ¿Qué me pasa que eu non sei?[182]182
Что происходит вокруг меня? Что происходит со мной, а я не знаю? (галис.) – первые строки одного из стихотворений Р. де Кастро из сборника «Новые листы».
[Закрыть] Несмотря на предчувствие, Адриа Ардевол прождал два часа на каменной скамье на Гран-Виа, рядом с остановкой трамвая, не отводя глаз от кондитерской на углу, не думая о Griechische Geistesgeschichte, думая только о тысячах несчастий, которые случились с Сарой. Я не знал, что делать. Лежит в постели Сара, лежит дочь короля; врачи приходят к ней, лекарства принося[183]183
Несколько измененные строки народного каталонского романса «Завещание Амелии», в котором рассказывается о том, как мать отравила дочь из ревности.
[Закрыть]. Ждать дольше не было никакого смысла. Но он не знал, что делать. Он не знал, зачем ему жить теперь, когда Сара не пришла. Ноги сами привели его к дому Сары, несмотря на строжайший запрет возлюбленной, но он ведь должен быть там, когда ее будет увозить «скорая помощь». Дверь подъезда была закрыта, внутри консьерж раскладывал письма по почтовым ящикам. Невысокая женщина пылесосила лежащий посредине ковер. Консьерж закончил свое дело и открыл дверь. Донесся недовольный шум пылесоса. Консьерж, в своем смешном фартуке, посмотрел на небо, чтобы понять, соберется ли дождь, или тучу пока пронесет. А может быть, он ждал «скорую помощь»… Ах, дочка моя, дочка, скажи, чем ты больна? Ах, матушка родная, не вам ли лучше знать[184]184
Цитата из «Завещания Амелии».
[Закрыть]. Я не был уверен, какой именно балкон… Консьерж заметил праздного молодого человека, который уже несколько минут рассматривал дом, и окинул его подозрительным взглядом. Адриа сделал вид, что ждет такси – может быть, то самое такси, которое ее сбило. Он сделал несколько шагов вниз по улице. Teño medo dunha cousa que vive e que non se ve. Teño medo á desgracia traidora que ven, e que nunca se sabe ónde ven[185]185
Я боюсь того, что живет, но не видно глазу. Боюсь предательского несчастья: оно придет, но чего коснется – знать нельзя (галис.) – последние строки одного из стихотворений Р. де Кастро из сборника «Новые листы».
[Закрыть]. Sara, ónde estás[186]186
Сара, где ты (галис.).
[Закрыть].
– Сара Волтес?
– А кто ее спрашивает? – Голос элегантный, нарядный, уверенный, благородный.
– Это… Из церкви… Рисунки, с выставки рисунков…
Да что ж такое! Когда собираешься соврать, прежде чем начать, надо все продумать. Нельзя же начать, а потом застыть с открытым ртом, не зная, что сказать, идиот! Из церкви. Рисунки. Просто смешно! Смешно до неприличия. Поэтому естественно, что элегантный, уверенный, благородный голос сказал: я полагаю, вы ошибаетесь, – и трубку повесили – тактично, вежливо, мягко, – а я дал маху, потому что не сумел соответствовать обстоятельствам. Наверняка это была ее мать. Ах, матушка, вы дали мне яд, чтоб отравить. Ах, дочка моя, дочка, грешно так говорить[187]187
Цитата из «Завещания Амелии».
[Закрыть]. Адриа повесил трубку, чувствуя себя посмешищем. В глубине квартиры Лола Маленькая копалась в шкафах, доставая белье, чтобы перестелить постели. На большом столе в отцовском кабинете были разложены книги, но Адриа думал только о бесполезном телефоне, неспособном рассказать ему, где Сара.
Высшая школа искусств! Я никогда там не был. Не знал, где она находится и существует ли вообще. Мы всегда встречались на нейтральной территории, ты на этом настаивала, – в ожидании, когда на нашем горизонте взойдет солнце. Когда я вышел из метро на станции «Жауме Первый», начался дождь, а у меня не было с собой зонта, потому что в Барселоне я никогда не ношу зонта, и мне пришлось по-дурацки поднять ворот пиджака. Я дошел до площади Вероники и встал перед странным неоклассическим зданием, о существовании которого до этого дня даже не подозревал. Я не обнаружил ни следа Сары ни внутри, ни снаружи; ни в коридорах, ни в аудиториях, ни в мастерских. Я дошел до здания Морской биржи, но там ничего не знали ни о школе, ни об искусстве[188]188
Высшая школа искусств Барселоны изначально располагалась в здании Морской биржи.
[Закрыть]. К этому времени я уже насквозь промок, но мне пришло в голову дойти до школы дизайна Массана, и там у входа я увидел ее: она стояла спиной ко мне под темным зонтом и, смеясь, болтала с каким-то парнем. На ней был рыжий платок, который так ей к лицу. Неожиданно она поцеловала этого парня в щеку – для этого ей пришлось встать на носочки, – и Адриа впервые в жизни яростно пронзила ревность, и он почувствовал, что задыхается. Потом тот парень вошел в здание школы, а она повернулась и пошла в мою сторону. Сердце было готово выпрыгнуть у меня из груди, потому что счастье, переполнявшее меня всего несколько часов назад, превратилось в слезы отчаяния. Она не поздоровалась со мной, она не взглянула на меня – это была не Сара. Это была худая девушка с прямыми темными волосами, но глаза у нее были светлые, а главное – это была не Сара. Я мок под дождем и снова был самым счастливым человеком в мире.
– Нет, это… Я ее однокурсник и…
– Ее нет.
– Простите?
– Ее нет.
Ее отец? Я не знаю, есть ли у нее братья, а может быть, с ними, кроме воспоминаний о дяде Хаиме, живет еще какой-нибудь дядюшка.
– То есть… Что вы хотите сказать?
– Она переехала в Париж.
Самый счастливый человек в мире повесил трубку и почувствовал, что у него из глаз сами собой ручьем катятся слезы. Он ничего не понимал; как может быть, чтобы Сара… она же ничего мне не говорила. Так неожиданно, Сара. Ведь еще в пятницу, когда мы в последний раз виделись, мы договорились встретиться на остановке трамвая! Сорок седьмого, да, как всегда с тех пор, как… Что она забыла в Париже? А? Почему она сбежала? Что я ей сделал?
В течение десяти дней кряду, каждое утро ровно в восемь, в дождь и в солнце, Адриа приходил на встречу на трамвайной остановке и желал, чтобы произошло чудо и Сара не уехала в Париж – и чтобы, одним словом, вот и я; или, например, я хотела проверить, правда ли ты меня любишь; или, не знаю, что угодно, может быть, она придет после четвертого трамвая. На одиннадцатый день, придя на остановку, он сказал себе, что сыт по горло трамваями, на которые они никогда не сядут вдвоем. И больше никогда я не был на этой остановке, Сара. Больше никогда.
В консерватории, придумав тысячу небылиц, я сумел добыть домашний адрес маэстро Кастельса, который когда-то давно там преподавал. Я вообразил, что, раз они родственники, он знает парижский адрес Сары. Если она в Париже. Если она жива. Звонок в квартиру маэстро Кастельса звучал до-фа. В нетерпении я сыграл до-фа, до-фа, до-фа и снял палец со звонка, сам испугавшись того, как плохо контролирую свои чувства. Или нет: скорее, я не хотел, чтобы маэстро Кастельс рассердился на меня и сказал: ах так, я ничего тебе не скажу, ты плохо воспитан. Никто не открывал мне двери, чтобы дать адрес Сары и пожелать удачи.
– До-фа, до-фа, до-фа.
Тишина. Адриа звонил еще несколько минут, потом огляделся, не зная, что делать. Тогда он позвонил соседям по площадке – их звонок звучал безлико и некрасиво, как у меня дома. И сразу же, как будто этого только и ждала, толстая тетка в небесно-голубом халате и кухонном фартуке в цветочек распахнула дверь. Не жди ничего хорошего. Подбоченясь, женщина недоверчиво посмотрела на него и сказала:
– Ну?
– Вы не знаете… – И он махнул рукой назад, в сторону двери маэстро Кастельса.
– Пианист?
– Да.
– Помер, слава богу, эдак…
Обернувшись в квартиру, она крикнула:
– Когда он помер, Тайо?
– Шесть месяцев двенадцать дней и три часа назад! – послышался хриплый голос.
– Шесть месяцев двенадцать дней и…
В квартиру:
– Сколько часов?
– Три! – хриплый голос.
– И три часа назад, – повторила она, на этот раз обращаясь к Адриа. – Слава богу, теперь стало тихо и можно спокойно слушать радио. Вы себе даже не представляете, он целый день играл на пианино, целый день, днем и ночью.
Спохватившись:
– Что вам нужно?
– А не было у него…
– Семьи?
– Ага.
– Нет, он жил один.
В квартиру:
– У него же не было родственников?
– Нет! Только это проклятое пианино, будь оно неладно! – хриплый голос Тайо.
– А в Париже?
– В Париже?
– Да. Парижские родственники…
– Понятия не имею.
И с недоверием:
– У этого родственники в Париже?
– Да.
– Нет.
И в качестве заключения:
– Для нас он умер, и все тут.
Снова оставшись один на лестничной площадке в свете подслеповатой лампочки, Адриа понял, что для него закрылись многие двери. Он вернулся домой, и начались его тридцать дней пустыни и покаяния. Ночами ему снилось, что он едет в Париж и зовет ее, стоя посреди улицы, но шум машин заглушает его голос, и он просыпался в поту, в слезах, не понимая мира, который еще недавно казался таким дружелюбным. Несколько недель он не выходил из дому. Он играл на своей Сториони и даже умудрялся извлекать из инструмента грустные звуки, но пальцы были не те. Он хотел было перечитать Нестле, но не мог. И хотя переход Еврипида от риторики к правде произвел на него большое впечатление при первом прочтении, сейчас это казалось ему совершенно неинтересным. Еврипид – это тоже Сара. Кое в чем Еврипид был прав: человеческий разум не может совладать с иррациональными силами эмоций души. Я не могу учиться, я не могу думать. Я хочу плакать. Бернат!
Никогда еще Бернат не видел своего друга в таком состоянии. Его потрясло, что сердечная рана может быть такой глубокой. Он хотел помочь, хоть и не разбирался в сердечных недугах, и сказал: смотри, Адриа.
– Ну?
– Ну, если она взяла и сбежала, ничего не объяснив…
– То что?
– А то, что она просто…
– Только не вздумай оскорблять ее. Ладно?
– Хорошо, как хочешь. – Он огляделся в кабинете, разводя руками. – Но разве ты не видишь, как она все бросила? Не оставила даже клочка бумаги со словами – Адриа, дорогой, я встретила другого парня, покрасивее тебя, – а? Разве ты не понимаешь, что так не делается?
– Покрасивее меня и поумнее, да, я уже тоже об этом подумал.
– Покрасивее тебя толпами ходят, а вот поумнее…
Они замолчали. Время от времени Адриа встряхивал головой в знак протеста, в знак полного непонимания.
– Пойдем к ее родителям и скажем: господа Волтес-Эпштейны, что тут, в конце концов, происходит? Что вы от меня скрываете? Где Сага и так далее. Как тебе?
Мы сидели вдвоем в отцовском кабинете, который теперь был моим. Адриа встал и подошел к стене, на которой годы спустя будет висеть твой автопортрет. Он прислонился к ней, словно взывая к будущему, и отрицательно покачал головой: идея Берната была не слишком хороша.
– Хочешь, я сыграю для тебя чакону? – предложил Бернат.
– Да. Сыграй на Виал.
Бернат играл очень хорошо. Несмотря на боль и тоску, Адриа внимательно слушал версию своего друга и пришел к выводу, что пьеса сыграна правильно, но иногда у Берната возникает одна проблема: он не проникает в душу вещей. Что-то мешает ему быть убедительным. А я раздавлен горем, но не могу перестать анализировать эстетические объекты.
– Тебе лучше? – спросил он, закончив играть.
– Да.
– Понравилось?
– Нет.
Я должен был промолчать, знаю. Но не смог. В этом я в мать.
– Что значит «нет»? – У него даже голос изменился, стал резче, напряженнее, настороженнее.
– Не важно, оставь.
– Нет, я хочу знать.
– Хорошо, согласен.
Лола Маленькая хозяйничала в глубине квартиры. Мать была в магазине. Адриа без сил упал на диван. Бернат перед ним – со скрипкой в руке, сам как натянутая струна – ждал вердикта, и Адриа сказал: ну‑у‑у, технически это совершенно или почти совершенно, но ты не проникаешь в душу вещей; мне кажется, ты боишься истины.
– Ты не в себе. Чтó есть истина?
И Иисус вместо ответа промолчал, а Пилат в беспокойстве вышел. Но поскольку я не знаю, чтó есть истина, мне пришлось ответить:
– Я не знаю. Я узнаю́ ее, когда слышу. А в тебе я ее не узнаю. Я узнаю́ ее в музыке и в поэзии. И в прозе. И в живописи. Но встречаю ее лишь изредка.
– Ссучья зависть!
– Да. Признаю: я завидую тому, что ты можешь это сыграть.
– Ну да. Давай исправляйся.
– Но я не завидую тому, как ты это играешь.
– Ха, да ты просто сочишься ядом.
– Твоя задача – суметь уловить и выразить истину.
– Вот как.
– По крайней мере, тебе есть к чему стремиться. Мне – нет.
В общем, дружеский вечер, во время которого один друг пытался утешить в горе другого, закончился глухой ссорой из-за эстетической истины и – да пошел ты куда подальше, понял, да пошел ты. Теперь я понимаю, почему сбежала Сага Волтес-Эпштейн. И Бернат вышел, хлопнув дверью. Через несколько секунд Лола Маленькая заглянула в кабинет и спросила: что случилось?
– Да ничего, просто Бернат спешит, ты его знаешь.
Лола Маленькая посмотрела на Адриа, который внимательно изучал скрипку, чтобы не сидеть с остановившимся от горя взглядом. Лола Маленькая хотела что-то сказать, но сдержалась. Тогда Адриа заметил, что она еще стоит в дверях, словно собираясь заговорить.
– Что? – спросил он, хотя по лицу его было видно, что он не в настроении разговаривать.
– Ничего. Знаешь, пойду готовить ужин: твоя мать должна скоро прийти.
Она вышла, а я принялся стирать со струн канифоль, полностью погрузившись в свою печаль.