412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жауме Кабре » Я исповедуюсь » Текст книги (страница 18)
Я исповедуюсь
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:55

Текст книги "Я исповедуюсь"


Автор книги: Жауме Кабре



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

В канун Дня святого Иакова, ближе к вечеру, единственным облегчением для Жузепа Щарома было избавление от взгляда фра Николау, защитника Церкви, который теперь лежал в своей постели, мучимый жестокой лихорадкой. Относительная мягкость фра Микела де Сускеды, секретаря и помощника Великого инквизитора, не избавила, однако, Жузепа ни от боли, ни от страданий, ни от ужаса. День святого Иакова не торопился светать, и в не остывшей за ночь после стольких дней немилосердного солнца темноте две женщины и мужчина, погоняя трех мулов, навьюченных кладью воспоминаний, на которой дремали пятеро детей, покидали еврейский квартал и устремлялись в бегство вдоль берега Тера[200]200
  Тер – река в Каталонии с истоком в Пиренеях, впадающая в Средиземное море.


[Закрыть]
вслед за двумя семьями, отправившимися в путь накануне. Позади оставался благородный и неблагодарный город Жирона, отрада сердца, где жили шестнадцать поколений Щаромов и Мейров. Дым еще поднимался медленным столбом к небу с места, где несправедливость поглотила несчастного Жузепа, жертву анонимного завистника. Долса Щаром, единственная из детей, кто проснулся вовремя, чтобы в последний раз увидеть горделиво высящиеся на фоне звездного неба стены собора, под убаюкивающую поступь мула бесшумно оплакала чаяния, рухнувшие в одну ночь. У беглецов теплилась искра надежды на спасение: в Эстартите их ждал корабль, нанятый несчастным Жузепом Щаромом и Массотом Бонсеньором несколькими днями ранее, когда они уже предвидели беду, предчувствовали ее, не зная точно, где, когда и каким образом она их настигнет.

Теплый западный ветер погнал корабль прочь от кошмара. Вечером следующего дня они пристали к Сьюдаделе на Менорке, где на борт поднялись еще шесть семей, а через три дня прибыли в сицилийский Палермо, где несколько дней отдыхали от высоких волн и морской болезни, которыми встретило их Тирренское море. Восстановив силы и воспользовавшись попутным ветром, они пересекли Ионическое море и бросили якорь в албанском порту Дуррес, где сошли на берег все пассажиры, бежавшие от горя и слез куда-нибудь, где никто не оскорбит их за тихое бормотание в субботний день. А поскольку еврейская община Дурреса приняла их с распростертыми объятиями, там они и осели.

У Долсы Щаром, девочки-беглянки, там родились дети, внуки и правнуки, но и в восемьдесят лет она упрямо возвращалась в памяти к тиши улочек еврейского квартала Жироны и к громаде ее христианского собора, высящейся на фоне звездного неба и затуманенной слезами. Несмотря на ностальгию, еще двенадцать поколений семьи Щаромов – Мейров жили и процветали в Дурресе, и со временем воспоминание о предке, сожженном неблагочестивыми гоями, поблекло и почти полностью изгладилось из памяти сыновей сыновей его сыновей, равно как и далекое имя любимой Жироны. В один прекрасный день года 5420‑го от Сотворения мира, в христианском же летосчислении недоброй памяти года 1660‑го, Эммануила Мейра поманила безмятежность торговли на Черном море. Эммануил Мейр, праправнук Долсы-беглянки в восьмом поколении, переехал в шумную болгарскую Варну во времена, когда Блистательная Порта[201]201
  Блистательная Порта – принятое в истории дипломатии название правительства Османской империи.


[Закрыть]
диктовала там свои законы. Мои родители, ревностные католики в преимущественно лютеранской Германии, страстно желали, чтобы я стал священником. И некоторое время я раздумывал над этим.

– Из вас получился бы хороший священник, оберштурмбаннфюрер Хёсс.

– Я думаю, да.

– Я уверен в этом, потому что все, что вы делаете, вы делаете хорошо.

Оберштурмбаннфюрер Хёсс надулся от заслуженной похвалы. Ему захотелось развить тему в более торжественном ключе:

– То, что вы обрисовали сейчас как мою сильную сторону, может и погубить меня. Особенно сейчас, когда нас должен посетить рейхсфюрер Гиммлер.

– Почему же?

– Потому что, как начальник лагеря, я отвечаю за все недостатки системы. Например, последней партии баллонов с газом «Циклон» хватит только на два или максимум три раза, а интенданту в голову не приходит ни сообщить об этом мне, ни заказать новую поставку. И вот я должен просить об одолжениях, выискивать машины, которые, может быть, нужны в другом месте, и стараться не ссориться с интендантом, потому что здесь, в Освенциме, все живут на грани срыва. То есть в Аушвице, конечно.

– Я полагаю, опыт Дахау…

– С психологической точки зрения разница тут огромна. В Дахау сидят заключенные.

– Но они умирают, и умирают в большом количестве.

– Да, доктор Фойгт, но Дахау – лагерь для заключенных. А Аушвиц-Биркенау задуман, спланирован и приспособлен для полного и окончательного уничтожения крыс. Если бы евреи были людьми, я подумал бы, что мы живем в аду, откуда есть всего одна дверь – в газовую камеру и одна судьба – огонь крематориев или рвы возле леса, где мы сжигаем лишние единицы, потому что не справляемся с объемами материала, которые нам присылают. Я еще не говорил об этом никому за пределами лагеря, доктор.

– Хорошо, что вы больше не держите это в себе, оберштурмбаннфюрер Хёсс.

– Я рассчитываю, что это профессиональная тайна, поскольку рейхсфюрер…

– Разумеется. Ведь вы христианин… А психиатр подобен исповеднику, которым вы могли стать.

И раз уж пошли такие откровенности, оберлагерфюрер Хёсс несколько секунд раздумывал, не рассказать ли об этой женщине, но, несмотря на сильный соблазн, все-таки сумел сдержаться. Ему показалось, что он чуть не проговорился. Нужно быть осторожнее с вином. Он стал распространяться о том, что мои люди должны быть очень сильными, чтобы исполнять доверенную им работу. Не так давно один солдат тридцати лет – не мальчик, понимаете? – расплакался в казарме прямо перед своими товарищами.

Доктор Фойгт быстро взглянул на гостя и изобразил на лице удивление. Он подождал, пока тот почти залпом осушит очередной бокал, и выждал еще несколько секунд, прежде чем задать вопрос, который тот жаждал услышать:

– И что же?

– Бруно, Бруно, проснись!

Но Бруно не хотел просыпаться, он ревел как зверь, изрыгая боль изо рта и глаз, и роттенфюрер Матхойс доложил об этом командованию, потому что не знал, что делать, и через три минуты появился сам начальник лагеря оберштурмбаннфюрер Рудольф Хёсс, как раз в тот момент, когда солдат Бруно Любке достал пистолет и, не переставая реветь, сунул дуло себе в рот. Солдат СС, эсэсовец!

– Солдат, смирно! – крикнул оберштурмбаннфюрер Хёсс.

Но поскольку солдат ревел не переставая и судорожно засовывал дуло в рот, роттенфюрер попытался выбить пистолет у него из рук, и тут Бруно Любке выстрелил в надежде отправиться прямо в ад и навсегда забыть Биркенау и пепел, которым их заставляли дышать, и девочку, точь-в‑точь его малышку Урсулу, которую он в тот самый вечер втолкнул в газовую камеру и увидел снова, когда какая-то еврейская крыса из зондеркоманды уже сбривала ее локоны и бросала в кучу перед крематорием.

Хёсс с презрением посмотрел на лежащего на полу солдата и на лужу поганой крови этого трусливого шакала, и воспользовался моментом, чтобы произнести речь перед остолбеневшими солдатами, и сказал им: нет большего удовлетворения и большей радости, чем быть уверенным, что твои дела совершаются во славу Господа и с намерением защитить святую католическую и апостольскую веру от ее многочисленных недругов, которые не успокоятся, пока не уничтожат ее, фра Микел. И если вы еще раз усомнитесь и станете прилюдно спорить со мной о целесообразности отрезания языка сознавшимся преступникам, будьте уверены, что, несмотря на ваши заслуги, я донесу на вас начальству за слабость и попустительство, недостойные члена суда святой инквизиции.

– Я думал проявить милосердие, ваше преосвященство.

– Вы путаете милосердие со слабостью. – Фра Николау Эймерик дрожал от едва сдерживаемого бешенства. – Если вы будете настаивать, будете обвинены в тяжком непослушании.

Фра Микел склонил голову, трепеща от страха. Он похолодел, когда фра Николау добавил: я начинаю подозревать вас в попустительстве, но не столько по слабости, сколько из потворства еретикам.

– Ради Бога, ваше преосвященство!

– Не произносите имени Господа всуе. И знайте, что ваша слабость сделает вас предателем и врагом Истины.

Фра Николау закрыл лицо руками и на несколько минут погрузился в молитву. Из глубины его раздумий поднялся глухой голос – мы единственное око, надзирающее за грехом, мы хранители истинной веры, фра Микел, мы обладаем истиной, и мы и есть истина, и, каким бы жестоким ни казалось вам наказание, применяемое к еретикам – как к их телу, так и к их книгам, как в случае с презренным Льюлем, которого мне, к сожалению, не привелось отправить на костер, – подумайте, что мы вершим закон и справедливость, и это не только не достойно порицания, но, напротив, вменится в большую заслугу. Кроме того, напоминаю вам, что мы ответственны не перед людьми, но перед Богом. Если блаженны алчущие и жаждущие правды, фра Микел, сколь же более блаженны вершащие справедливость, особенно если вы припомните, что наша миссия была четко сформулирована нашим дорогим фюрером, который, как вам известно, полностью доверяет единству, патриотизму и крепости духа своего СС. Или кто-то из вас сомневается в идеях фюрера? Он властно и с вызовом посмотрел на них и принялся молча мерить шагами казарму. Или кто-то из вас сомневается в решениях нашего рейхсфюрера Гиммлера? Что вы скажете, когда послезавтра он будет здесь? А? И после театральной, почти пятисекундной паузы – унесите эту падаль!

Они выпили еще пару бокалов, а может быть, четыре или пять, и он рассказывал еще что-то – он уже толком не помнил, что именно, – поддавшись эйфории, вызванной воспоминанием об этой героической сцене.

Рудольф Хёсс покинул дом доктора Фойгта в сильном воодушевлении и со слегка затуманенной головой. Его волновал не ад Биркенау, а человеческая слабость. Сколько бы торжественных клятв ни приносили эти мужчины и женщины, они были не в состоянии выносить столь близкое присутствие смерти. Их сердца не были железными и вследствие этого часто ошибались, а хуже всего делать что-то, когда ты принужден постоянно снова… Словом, мерзость. Хорошо, что он даже не заикнулся об этой женщине. Я вдруг поймал себя на том, что краем глаза наблюдаю за Корнелией и пытаюсь угадать, не улыбается ли она какому-нибудь туристу или… Я подумал, что мне не хотелось бы играть роль ревнивца. Но это такая девушка, что… Наконец-то! Наконец собралось десять человек и экскурсия может начаться. Экскурсовод вышел к нам во двор и сказал: монастырь Бебенхаузен, который мы сейчас осмотрим, был основан Рудольфом Первым Тюбингенским в тысяча сто восьмидесятом году и секуляризирован в тысяча восемьсот шестом году. Я поискал глазами Корнелию: она стояла рядом с видным парнем, который ей улыбался. Наконец она тоже на меня посмотрела, и в Бебенхаузене было холодно. Что значит «секуляризован», спросил невысокий лысый мужчина.

В ту ночь Рудольф и Хедвиг Хёсс не осуществляли супружеских отношений. В голове царил сумбур, и постоянно вспоминался разговор с доктором Фойгтом. А что, если он был слишком болтлив? А что, если после третьего, или четвертого, или седьмого бокала он сказал что-то такое, чего не стоило говорить никогда? Все дело в том, что его одержимость идеальной организацией потерпела крах, столкнувшись с грубейшими нарушениями, которые допускали в последние недели его подчиненные, а он никак не мог позволить – никак, – чтобы сам рейхсфюрер Гиммлер подумал, что он не оправдывает оказанного ему доверия, ведь все началось, когда я вступил в орден братьев-проповедников, ведомый абсолютной верой в правоту фюрера. Руководимые добрейшим фра Ансельмом Купонсом, мы научились закалять сердце новиция перед лицом человеческих скорбей, потому что любой эсэсовец должен быть готов полностью отречься от себя ради всемерного служения фюреру. Мы, братья-проповедники, всегда играли особую роль там, где нужно искоренять внутренних врагов. Ведь для истинной веры еретики в тысячу раз опаснее, чем неверующие. Еретик впитал наставления Церкви и живет ими, но в то же время всем своим ядовитым и вредоносным существом разлагает священные основы этой святой организации. В 1941 году было принято решение, направленное на окончательное устранение этой проблемы: святая инквизиция должна перестать играть в игрушки и спланировать полное истребление всех евреев без исключения. И если где-то должен воцариться ужас, пусть он будет бескрайним. И если где-то должна быть проявлена жестокость, пусть она будет абсолютной. Разумеется, такая труднодостижимая цель, такое выдающееся предприятие могло быть осуществлено только истинными героями с железным сердцем и стальной волей. И я, как верный и дисциплинированный брат-проповедник, принялся за работу. До 1944 года только я и несколько врачей знали, каковы окончательные распоряжения рейхсфюрера: начать с больных и детей, до поры до времени продолжая использовать тех, кто может работать, исключительно из экономических соображений. Я взялся за это дело, исполненный решимости быть верным клятве эсэсовца. Поэтому Церковь считает, что евреи не неверующие, а еретики, живущие среди нас и упорствующие в своей ереси, которая началась, когда они распяли Господа нашего Иисуса Христа, и с тех пор эта ересь повсеместно подпитывается их упрямым нежеланием отречься от своих ложных убеждений, отказаться от принесения в жертву христианских младенцев и толкает их на выдумки жутких преступлений против святынь, как, например, в известном случае с освященными гостиями, которые осквернил злодей Жузеп Щаром. Поэтому я отдал суровые приказания всем начальникам лагерей, находящимся в подчинении Аушвицу, ведь наша дорога была узка, мы зависели от мощностей крематориев, урожай был слишком обилен, тысячи и тысячи крыс, и решение этой проблемы оставалось на наше усмотрение. Реальность, далекая от идеала, такова, что крематории I и II могут перерабатывать по две тысячи единиц в сутки, и во избежание поломок я не могу превышать эту цифру.

– А другие два? – спросил его доктор Фойгт, наливая четвертый бокал.

– Крематории III и IV – это мой крест. Они не достигают объемов даже в полторы тысячи единиц в день. Я глубоко разочарован выбранными моделями. Если бы начальство прислушивалось к людям, которые в этом разбираются… Но не думайте, доктор, что я критикую наше командование, – сказал он во время ужина, а может быть, за пятым бокалом вина. – В обстоятельствах, когда на нас валилось столько работы, любое чувство, похожее на жалость, должно было не только искореняться из умов эсэсовцев, но и сурово наказываться во благо родины.

– А что вы делаете с… отходами?

– Мы грузим пепел на грузовики и сбрасываем в Вислу. Каждый день река уносит тонны пепла в море, которое есть смерть, как нас учили латинские классики на незабываемых уроках для новициев фра Ансельма Купонса в Жироне.

– Что?

– Я всего лишь временно заменяю секретаря, ваше преосвященство. Я…

– Что ты только что прочитал, несчастный?

– Что… что Жузеп Щаром проклял вас перед тем, как пламя…

– Разве ему не отрезали язык?

– Фра Микел не позволил. Своей властью…

– Фра Микел? Фра Микел де Сускеда? – Эффектная пауза продолжительностью в половину Ave Maria. – Приведите ко мне эту падаль.

Прибывший из Берлина рейхсфюрер Генрих Гиммлер был снисходителен. Этот мудрый человек принял во внимание условия, в которых приходилось работать людям Рудольфа Хёсса, и элегантно – как же элегантно! – сделал вид, что не замечает недочетов, которые так меня мучат. Он остался доволен ежедневными цифрами по истреблению, хотя я заметил, что благородное его чело несколько омрачилось, поскольку очевидно, что решение еврейской проблемы не терпит отлагательств, а мы еще только на полпути. Он не подверг критике ни одной моей инициативы и во время волнительного мероприятия на главном плацу лагеря привел вашего покорного слугу в качестве примера для всех, от первого до последнего, служителей инквизиции. Я чувствовал себя совершенно счастливым, поскольку был верен самым священным обетам, которые принес в своей жизни. Единственной проблемой была та женщина.

В среду, когда фрау Хедвиг Хёсс отправилась с другими женщинами в деревню за продуктами, оберштурмбаннфюрер Хёсс дождался, пока надзирательница приведет ее, – о, эти глаза, это нежное лицо, эти прекрасные руки! – будто настоящее человеческое существо. Он сделал вид, что у него много работы за письменным столом, и наблюдал за ней, пока она мела пол, покрытый тончайшим слоем пепла, несмотря на уборку два раза в день.

– Ваше преосвященство… Я не знала, что вы здесь.

– Это не важно, продолжай.

Наконец после стольких дней напряжения, взглядов искоса, неотступных дьявольских наваждений, все более навязчивых и неодолимых, демон плотских удовольствий овладел железной волей фра Николау Эймерика, который, несмотря на свое священное облачение, сказал себе: довольно, кончено, и обнял эту женщину сзади, сжав руками соблазнительные груди и зарывшись почтенной бородой в затылок, обещавший тысячу наслаждений. Женщина уронила в испуге связку дров и напряженно застыла как вкопанная, не зная, что делать, глядя в стену темного коридора, не понимая, кричать ли ей, вырываться и убегать или, наоборот, оказать Церкви неоценимую услугу.

– Подними юбку, – приказал Эймерик, развязывая четки из пятнадцати десятков бусин, перепоясывавшие его сутану.

Заключенная номер 615428 из партии А‑27, прибывшей из Болгарии в январе 1944 года, в последний момент избежавшая газовой камеры, поскольку кто-то решил, что она сгодится для домашней работы, в ужасе не осмелилась взглянуть нацистскому офицеру в глаза и подумала: Господи, нет, только не снова это, Боже Вышний и Милосердный. Оберштурмбаннфюрер Хёсс понимающе, без раздражения, повторил приказ. Поскольку она не шелохнулась, он скорее нетерпеливо, чем грубо подтолкнул ее к креслу, рванул на ней одежду и ласково погладил ее лицо, глаза – какой же нежный взгляд! Когда он вошел в нее, опьяненный непокоренной красотой, пробившейся сквозь слабость и уничижение, то понял, что заключенная номер 615428 навсегда въелась ему под кожу. Номер 615428 будет самым большим секретом его жизни. Он поспешно встал, вновь овладев собой, оправил сутану, сказал женщине: одевайся, номер шесть один пять четыре два восемь. Быстро. Затем объяснил, что ничего не произошло, и пообещал, что, если она кому-нибудь что-нибудь расскажет, он заключит в темницу Косого из Салта – ее мужа, а также их сына и ее мать, а ее саму обвинит в колдовстве, потому что ты не что иное, как ведьма, которая попыталась соблазнить меня при помощи своего богопротивного искусства.

В следующие несколько дней эта операция повторялась. Заключенной номер 615428 приходилось раздеваться и вставать на колени, и оберштурмбаннфюрер Хёсс входил в нее, и его преосвященство Николау Эймерик, сопя, напоминал ей, что если ты что-нибудь скажешь Косому из Салта, отправишься на костер за колдовство, потому что ты меня заколдовала, а номер 615428 не могла сказать ни да ни нет и только плакала от страха.

– Ты не видела моих поясных четок? – спросил его преосвященство. – Если ты украла их, тебе не поздоровится.

Все шло хорошо до тех пор, пока доктор Фойгт не забрал его скрипку, перейдя таким образом границу, которую ни один великий инквизитор никому не позволял перейти. Тем не менее Фойгт выиграл партию, и оберлагерфюреру Эймерику пришлось сухим жестом положить скрипку на стол.

– Может быть, расскажете еще что-нибудь о тайне исповеди? Подлец.

– Я не священник.

Штурмбаннфюрер Фойгт жадно взял в руки скрипку, а Рудольф Хёсс, уходя, что есть силы хлопнул дверью и поспешил в капеллу штаб-квартиры инквизиции и два часа простоял на коленях, оплакивая свою слабость перед плотскими соблазнами, пока новый старший секретарь, обеспокоенный его отсутствием на первом предварительном заседании, не нашел его в достойном подражания состоянии, выражавшем благочестие и религиозное рвение. Фра Николау встал, сказал секретарю, чтобы его не ждали раньше завтрашнего дня, и направился в регистрационное бюро.

– Заключенная шестьсот пятнадцать тысяч четыреста двадцать восемь.

– Секундочку, оберштурмбаннфюрер. Да. Партия «А» – двадцать семь из Болгарии от тринадцатого января сего года.

– Как ее зовут?

– Елизавета Мейрева. Да, она из тех немногих, на кого есть анкета.

– Что о ней известно?

Ефрейтор Хенш пролистал каталог, вынул из него карточку и сказал: Елизавета Мейрева, восемнадцать лет, дочь Лазаря Мейрева и Сары Мейревой из Варны. Это все. Что-то случилось, оберштурмбаннфюрер?

Елизавета, милая, волшебный взгляд, колдовской взгляд; губы, подобные спелым ягодам; жаль, что ты такая худая.

– У вас есть жалобы, оберштурмбаннфюрер?

– Нет-нет… Сегодня же перевести ее в другой отряд и отправить на обработку.

– Ей осталось шестнадцать дней в отряде домашней прислуги…

– Это приказ, ефрейтор.

– Я не могу…

– Вы знаете, что такое приказ старшего по званию, ефрейтор? И встать, когда я с вами разговариваю!

– Да, оберштурмбаннфюрер!

– Тогда исполняйте!

– Ego te absolvo a peccatis tuis, in nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti[202]202
  Разрешаю тебя от твоих грехов, во имя Отца и Сына и Святого Духа (лат.).


[Закрыть]
, оберштурмбаннфюрер.

– Amen[203]203
  Аминь (лат.).


[Закрыть]
, – ответил фра Николау, смиренно целуя вышитый золотом крест на сто́ле[204]204
  Стóла – деталь литургического облачения католического священника.


[Закрыть]
почтенного отца исповедника и ощущая блаженную легкость на душе после таинства исповеди.

– Вам, католикам, хорошо с этой исповедью, – сказала вдруг Корнелия посреди двора, раскинув руки и подставив лицо весеннему солнцу.

– Я не католик. Я не верю в Бога. А ты?

Корнелия пожала плечами. Когда она не знала, что ответить, она пожимала плечами и замолкала. Адриа понял, что эта тема ей неприятна.

– Если посмотреть со стороны, – сказал я, – то мне больше нравятся лютеране, как вы: грехи отпускаются милостью Божьей, без посредников.

– Не люблю говорить на такие темы, – сказала Корнелия напряженно.

– Почему?

– Начинаю думать о смерти… Откуда мне знать! – Она взяла его под руку, и они вышли из монастыря Бебенхаузена. – Идем, а то опоздаем на автобус.

В автобусе Адриа, глядя на пейзаж за окном, но не видя его, стал думать о Саре, как всегда, стоило ослабить бдительность. Его оскорбляла мысль, что ее черты уже начинали размываться в памяти. Глаза были темные, но были они черные или темно-карие? Сара, какого цвета были твои глаза? Сара, почему ты уехала? Корнелия взяла его за руку, и он печально улыбнулся. А вечером в Тюбингене они будут переходить из одного кафе в другое, сначала чтобы выпить пива, а потом, когда уже больше не лезет, заказать горячий чай и поужинать в «Дойчес-хаус», потому что, не считая концертов и учебы, Адриа не знал, что еще можно делать в Тюбингене. Читать Гёльдерлина. Слушать, как Косериу ругает этого дурака Хомского[205]205
  Ноам Хомский (р. 1928) – американский лингвист, создатель теории генеративной грамматики.


[Закрыть]
, генеративную грамматику и мать, которая всех их родила.

Когда они вышли напротив Брехтбау[206]206
  Брехтбау – один из корпусов Тюбингенского университета, в котором находится филологический факультет. Назван в честь Бертольта Брехта.


[Закрыть]
, Корнелия прошептала ему на ухо: не приходи сегодня вечером.

– Почему?

– Потому что я занята.

Она ушла, не поцеловав его на прощание, и Адриа почувствовал что-то вроде головокружения. И все это по твоей вине, потому что ты бросила меня и мне стало незачем жить, а ведь мы встречались всего несколько месяцев, Сара, но с тобой я парил в небесах, ты была лучшим из всего в моей жизни, пока не сбежала, – и Адриа, оказавшись в Тюбингене, вдали от мучительных воспоминаний, четыре месяца отчаянно учился, безуспешно пытаясь записаться на какой-нибудь курс Косериу, тайком приходя на его занятия и посещая всевозможные лекции, семинары, беседы и встречи, которые предлагались в Брехтбау, только что построенном корпусе, или в любом другом месте, чаще всего в здании Бурзе[207]207
  Бурзе – один из корпусов Тюбингенского университета, в котором проводятся семинары по философии и истории искусства.


[Закрыть]
, и потом вдруг наступила зима, и электрообогревателя в его комнате часто бывало недостаточно, но Адриа продолжал учиться, чтобы не думать – Сара, Сара, почему ты ушла, ничего не сказав? – а когда грусть была слишком велика, он выходил прогуляться по берегу Некара, нос леденел от холода, Адриа доходил до башни Гёльдерлина[208]208
  Башня на берегу реки Некар, в которой с 1807 г. жил и работал немецкий поэт-романтик Иоганн Христиан Фридрих Гёльдерлин (1770–1843).


[Закрыть]
, и однажды ему пришло в голову, что, если что-нибудь не придумать, он сойдет с ума от любви. И в один прекрасный день снег начал таять, пейзаж постепенно зазеленел, и Адриа с удовольствием перестал бы грустить и поразмышлял бы о различных оттенках зеленого. А поскольку у него не было ни малейшего желания возвращаться на лето домой к далекой матери, он решил изменить свою жизнь, начать смеяться, пить пиво с соседями по пансиону, захаживать в факультетский клуб, смеяться просто так и бывать в кино на неинтересных и неправдоподобных фильмах, а главное – не умирать от любви, и он с какой-то незнакомой дрожью, другими глазами стал смотреть на студенток – они как раз начинали снимать куртки и шапки, – и он понял, что эти девушки ему очень нравятся, и это слегка размывало воспоминания о чертах Сары-беглянки, хотя не снимало вопросов, которые я задавал себе всю жизнь, как, например, что ты имела в виду, когда сказала мне: я бежала в слезах, говоря нет, только не опять, не может быть. Тем не менее на истории эстетики (первая часть курса) Адриа сел за девушкой с черными локонами – от ее взгляда слегка кружилась голова, ее звали Корнелия Брендель, и она была из Оффенбаха. Он обратил на нее внимание, потому что она казалась недоступной. И он улыбнулся ей, а она улыбнулась в ответ, и они тут же пошли пить кофе в факультетском кафе, и она никак не могла поверить: у тебя совсем нет акцента, я, правда, подумала, что ты немец, честно.

От кофе они перешли к прогулкам по парку, в который рвалась весна, и Корнелия стала первой женщиной, с которой я лег в постель, Сара, и я обнимал ее, делая вид, что… Mea culpa[209]209
  Каюсь (лат.). Слова из католической покаянной молитвы.


[Закрыть]
, Сара. И я полюбил ее, хотя иногда она говорила вещи, которые я не понимал. И я мог выдерживать ее взгляд. Корнелия мне нравилась. Так продолжалось несколько месяцев. Я отчаянно цеплялся за нее. Поэтому я забеспокоился, когда перед началом второй зимы мы возвращались с экскурсии из Бебенхаузена и она сказала: не приходи сегодня вечером.

– Почему?

– Потому что я буду занята.

Она ушла, даже не поцеловав его на прощание, и Адриа почувствовал что-то вроде головокружения, потому что не знал, можно ли сказать женщине: эй, постой-ка, что значит «я буду занята»? Или нужно проявить благоразумие и счесть, что она уже достаточно большая и не должна давать тебе никаких объяснений. Или должна? Она ведь твоя девушка? Корнелия Брендель, согласна ли ты назвать Адриа Ардевола-и‑Боска своим парнем? Могут ли быть секреты у Корнелии Брендель?

Адриа дал Корнелии уйти по Вильгельмштрассе, не спросив объяснений, потому что в глубине души у него самого были от нее секреты: он еще ничего не говорил ей о Саре, например. Ладно. Но через две минуты он уже раскаялся, что позволил ей уйти просто так. Он не видел ее ни на греческом, ни на философии опыта. Ни на открытом семинаре по философии морали, который она раньше ни за что не хотела пропускать. И, стыдясь самого себя, я пошел в Якобсгассе и встал, прячась и еще больше стыдясь самого себя, на углу Шмидторштрассе, как будто бы ждал двенадцатый. Мимо проехало десять или двенадцать двенадцатых, у меня замерзли ноги, а я все стоял там, пытаясь проникнуть в секрет Корнелии.

В пять часов вечера, когда я насквозь промерз, появилась Корнелия со своим секретом. Она была в своем всегдашнем пальто, такая красивая, такая похожая на себя. Секретом оказался высокий парень, блондин, красавец, весельчак, с которым она познакомилась во дворе Бебенхаузена и который сейчас целовал ее у подъезда. Он целовал ее гораздо лучше, чем я. И вот здесь возникли проблемы. Не потому, что я шпионил за ней, а потому, что она заметила это, когда закрывала занавеску в гостиной: Адриа стоит на углу перед домом, замерзший, смотрит на нее во все глаза и не верит и ждет двенадцатый. В тот вечер я плакал на улице, а когда пришел домой, обнаружил письмо от Берната, о котором уже несколько месяцев ничего не знал и который уверял меня в письме, что его переполняет счастье, что ее зовут Текла и что он приедет ко мне в гости, хочу я этого или нет.

С тех пор как я уехал в Тюбинген, отношения с Бернатом охладели. Я не пишу писем, ну то есть в молодости не писал. Первым написал он – прислал безумную, невозможную открытку из Пальмы, в которой прямо на виду у франкистской военной цензуры писал: я играю на горне по приказу командира полка, на кожаной флейте, когда не отпускают в увольнительную, и на нервах товарищей, когда занимаюсь на скрипке. Ненавижу жизнь, военных и режим, мать их. А ты как? Обратного адреса не было, и Адриа ответил на адрес родителей Берната. Кажется, я тогда упомянул о Корнелии, но мимоходом. А летом я доехал до Барселоны и из денег, которые мать положила мне на счет, выдал немалую сумму Тоти Далмау, который уже стал врачом, – он отправил меня на пару осмотров в военный госпиталь, откуда я вышел со справкой о серьезных кардиореспираторных заболеваниях, каковые препятствуют мне служить родине. Ради цели, которую считал справедливой, Адриа тронул паутину коррупции. И я в этом не раскаиваюсь. Никакая диктатура не имеет права требовать у тебя полтора или два года жизни, аминь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю