Текст книги "Премудрая Элоиза"
Автор книги: Жанна Бурен
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
Господи! Это было возможно, а я уходила в монастырь!
В том, что когда-то, желая тебе понравиться, я обрекла себя на погибель, моей заслуги не было, ибо тогда наши желания совпадали. Зато мое пострижение будет стоить куда большего! Это уже не любовь, а безумие. В самом избытке моего поклонения я безвозвратно отказывалась от тебя, единственного предмета моего обожания. Так, в порыве страсти я решила посвятить себя монашеству: ведь то было теперь единственное средство окончательно отдаться тебе.
– Остается попросить тебя еще об одной жертве, – заговорил ты дальше, пока я стояла на коленях, погрузившись в горькие размышления. – Последний жест самоотречения, Элоиза.
– Слушаю тебя.
– Я хочу, чтобы ты ушла в монастырь сейчас же, прежде меня. Мне придется провести в постели еще долгие дни, я не в состоянии стать монахом немедленно. Мне будет сладостно знать, что ты уже вступила на наш общий путь.
Я не думала, что мне может стать еще больнее. Я ошибалась. Запасы моих страданий бесконечны. Моя скорбь окрасилась разочарованием с привкусом горечи. Так ты сомневался во мне! Недоверие, признаюсь, пронзило меня горем и стыдом.
Ты сомневался во мне, а я только что решилась принести монашеские обеты, не имея к тому призвания, лишь потому, что этого желал ты! В чем же ты подозревал меня, Боже мой? Разве ты не знал, что никакой другой мужчина не существовал и никогда не будет существовать для меня?
Обессиленная, я поднялась.
– Я уйду в монастырь прежде тебя, – сказала я покорно. – Сегодня же поговорю с матерью аббатисой.
На этот раз ты улыбнулся смелее и сжал ненадолго мои руки в своих. Я наклонилась, поцеловала тебя в лоб и вышла. Врачу пора было заняться твоим лечением.
Уж не знаю, как добралась я до Аржантея. Пережитый удар лишил меня способности мыслить. Серый туман простирался между мной и окружающим миром. Будто жизнь уходила из меня. Казалось, я плыву в какой-то гибельной тьме.
Сразу по приезде я поговорила с аббатисой и просила принять меня в ее стадо. Она меня не отвергла. На следующий день я надела полотняную повязку и черное покрывало послушницы с вышитым белым крестом. Знак Божий навсегда отметил мой лоб!
Господи, Господи, вот самый страшный для меня миг! Ведь не ради Тебя я стала монахиней, а ради Пьера. Простишь ли Ты мне это? Я отказалась от мира не ради Тебя, не во искупление совершенных против Тебя грехов, но ради своего супруга, чтобы разделить его боль, чтобы предложить себя искупительной жертвой за поруганную славу гения, причиной падения которого я стала!
Мне не надлежит ждать от Тебя награды, Господи, ибо я ничего не сделала для Тебя. Мне хотелось нравиться Пьеру, а не Тебе.
Будь милосерден, Господи! Ты знаешь, что у меня не было призвания. Я была создана, чтобы быть супругой Абеляра, а не одной из Твоих служительниц. Я была его женой перед Тобой и перед людьми, Ты позволил это, и у нас был сын, и я чувствовала себя на месте лишь рядом с ним… Мне понадобилось более сорока лет монашеской жизни, чтобы перестать быть существом, кого обрекли служить Тебе против собственной воли, о Господи! До самой своей смерти я так и не смогла полюбить Тебя больше Пьера, полюбить превыше всего, как должно. Твой призыв оставался неуслышанным. Очень быстро я поняла, что не Ты требовал от меня такого дара: его ждал другой! В том и состояла моя голгофа, чтобы в своей земной любви черпать мужество для исполненной самоотречения жизни, смысл которой возможен лишь в свете любви к Тебе!
Господи, я не отрекалась от Тебя на протяжении всех этих лет, посвященных служению Тебе. Ты это знаешь. Ты сам от меня отвернулся. Ни умерщвление плоти, ни покаяние, ни лишения не могли вырвать из меня память о прошлом. Мне нужна была Твоя помощь. Ты мне ее не давал. Чувствуя себя тонущей, я отчаянно цеплялась за единственное поклонение, которое для меня было возможным. Я не только ничего не делала ради Тебя, но и чувствовала себя неспособной даже искупить свой грех. Я двигалась через пустыню. Я твердила себе, что лишь намерение важно. Но я ни от чего не отреклась ради Тебя – только ради Пьера. Я сознавала, что обрекаю себя на проклятие.
И вот меня обуревает лихорадка тревоги.
В глубине души, Ты знаешь это, Господи, я сокрушалась, что, вынося скорби ради своего супруга, я не скорбела ради Тебя! Как примирить любовь к Тебе с моей любовью к нему? Всю жизнь передо мной вставал этот вопрос.
Он рождался во мне и в тот миг, когда я принимала постриг.
Было начало сентября. Годом раньше мы с Пьером уезжали в Бретань. Я ждала нашего ребенка. Жизнь расстилалась передо мной как роскошный стол перед алчущим. Я не сомневалась в нашем будущем. Но внезапно все погибло.
Помню, моросил дождь, и от намокших гвоздик, поставленных в вазах по бокам алтаря, исходил сильный запах.
Несколько родных и друзей, пришедших на церемонию, пытались отговорить меня от суровой жизни, к которой, они знали, моя природа была совсем не склонна. Я их не слушала. О моей судьбе сожалели, я оставалась непреклонной. Но слез сдержать все же не могла. Несмотря на свою твердость, которую все сочли героической, несмотря на напряженную, как тетива, волю, на мужество, которое я выказываю и по сей день, меня душили рыдания. Когда настала минута принесения обетов, мне удалось сдержать слезы и твердым шагом приблизиться к алтарю. В уме у меня вертелся отрывок из Лукиана – жалобы Корнелии. Произнося их про себя, я двигалась вперед.
«О благородный мой супруг, ничем не заслуживший союза со мной, зачем властна судьба над столь величественной главой! Как осмелилась я стать твоей супругой, если суждено мне было стать твоим несчастьем? Прими во искупление ту кару, которую я хочу понести!»
Мне хотелось быть твердой, как античная героиня, но сердце мое было разбито.
Епископ протянул мне священный покров. Я облачилась в него и публично произнесла слова обета.
Несколько дней спустя Пьер, едва оправившись, тоже надел монашеское платье в аббатстве Сен-Дени.
Началось наше долгое странствие вдаль от мира, Господи. Могу ли я надеяться, что, неведомо для себя, я шла к Тебе?
16 мая 1164
Ночь светлела. С приближением дня она бледнела на востоке. Пение птицы разорвало ночную тишину. Тут же запела другая. Вскоре звучала настоящая утренняя серенада. Щебет, чириканье, свист, воркованье неслись отовсюду.
Почти тотчас прозвонил к заутрене колокол молельни. Бронзовый голос разогнал на миг птичий хор.
Монахини, не прекращавшие молиться с вечера, без труда перешли к краткой утренней службе, которая сама собой вписалась в плотный распорядок молитв.
Звон колокола, призывавшего к службе, достиг больницы вместе с посвежевшим ветерком и оторвал присутствующих от размышлений и молитв. Напряжение, в котором они не смыкали глаз, будто часовые у бойницы, немного ослабело.
Настоятельница выглянула в окно, чтобы убедиться, что ночь миновала.
«Новый день начинается, – подумала она. – Переживет ли его наша матушка?»
Сестра Марг подложила в камин два смолистых полена. Она по опыту знала, что умирающие страдают от холода в этот неверный, дурной для них час.
Мать Эрмелина, наставница послушниц, убрала четки в карман. Ей хотелось молиться словами, идущими от сердца, а не из книги.
Госпожа Аделаида, ее сестра, поднялась с трудом. Суставы ее затекли от долгого стояния на коленях, разболелась поясница, ей хотелось присесть. Но ей казалось неуместным выказывать усталость у изголовья умирающей подруги. Из солидарности, из нежности она отказалась уйти отдыхать. Со вздохом, где неразличимым образом слились горе и утомление, она продолжила молитвы.
Госпожа Геньевра не обременяла себя подобной деликатностью. Не без труда она распрямилась и прошлась между пустыми кроватями, разминая ноги. Шелест ее шелковой накидки винного цвета, подобно шепоту, следовал за ней.
Пьер-Астралаб, безразличный к этой суете, даже не пошевелился. Пламенная молитва делала его нечувствительным к происходящему вокруг. Завернувшись в плащ, преклонив колени прямо на полу, он был, казалось, высечен из черного камня. Госпожа Геньевра некоторое время с любопытством разглядывала его. Видя, что он не обращает на нее ни малейшего внимания, она подошла к окну вдохнуть свежего воздуха. Небо на востоке стало жемчужно-серым. Пение птиц, едва смолк колокол, возобновилось с оглушительной силой.
«Вот наступает прекрасное майское воскресенье, – сказала себе посетительница. – Переживет ли его Элоиза? Маловероятно. Лицо ее отмечено тенью и говорит о том, что она уже близка к концу своего странствия. Наверное, смерть кажется ей сладостной, ведь она соединит ее наконец с мессиром Абеляром! Если, конечно, они будут соединены… Разве не заслуживают их прошлые грехи самого сурового наказания? Жестокая судьба! Не окажутся ли они разлучены и с Богом и друг с другом?»
Жена ювелира подалась вперед, следя глазами за фосфоресцирующими зрачками, сверкнувшими в листве у подножия садовой ограды.
«Какая-нибудь простая душа содрогнулась бы при таком зрелище, – подумала она. – Атмосфера этого бдения заставляет думать о сверхъестественном! Близость смерти будит в нас наши тайные страхи. А ведь это был просто гуляющий кот!»
Она оперлась поудобнее на подоконник.
«Наша Элоиза, кажется, только что переживала ужасный конфликт, – вернулась она к своим раздумьям. – Кому адресовала она эти отрицанья? Осознала ли наконец непростительный эгоизм того, кто заточил ее своей властью в монастыре, когда ей не было и двадцати лет? Ничто не позволяет мне так думать. Знаменитые письма, которые она писала тридцать лет назад мессиру Абеляру, были лишь криками обожания. О них много говорили. Мне представился случай прочитать список с этих писем. Никогда еще сердце женщины не открывалось так полно, как это. Она сгорала, как факел: ее строки были самим пламенем! Должна признаться, я позавидовала любви такой силы, несмотря на несчастья, которые за нею последовали. Многие мои подруги признавались мне в том же… Что осталось от этого неистовства теперь, после стольких лет? Умудрили ли Элоизу испытания, через которые она прошла? Как этому поверить? Существо подобного закала, характер столь неукротимый не отвергает прошлое, увенчавшее ее такой славой. Логичнее предположить, что она в каком-то роде упивается скорбью, лелеет ее горечь, упорствует в этом… Поразмыслив, я скорее склонна думать, что все эти годы она любой ценой поддерживала в себе героический порыв, который в начале ее испытаний был, разумеется, спонтанным, но со временем стал привычкой. В любом случае верно одно: она никогда не отступала от этого. Да и какая разница? Даже если она находила болезненное удовлетворение в том, чтоб лелеять свои горести и культ своего возлюбленного, она все равно прожила исключительную жизнь! И в начале она несомненно была искренней. Да никто об этом и не задумывался. Это сломленное создание, покоящееся здесь на монашеском ложе, – одна из великих возлюбленных всех времен! Может быть, величайшая… Другие знаменитые возлюбленные, самые безумные, отдавали лишь самих себя, свою жизнь, состояние, судьбу. Элоиза сознательно отдала свою вечную жизнь, свою душу и свое спасение!»
Госпожа Геньевра вздрогнула. Что вызвало ее внезапную зябкость: рассветная свежесть или вкравшийся холодок сожаления? Она чуть обернулась, чтобы взглянуть на умирающую. На лице с закрытыми глазами, на чертах, в которых каждый привык читать силу, мужество и равновесие, поверх удерживаемой волей маски добродетели проступала наконец печать тревоги. Опустошающей тревоги. Аббатиса сдавала один за другим свои оборонительные рубежи. Преподобнейшая мать Параклета освобождалась от взятой на себя роли.
Десять лет в Аржантейе были самыми мрачными, самыми пустынными в моей жизни. Все во мне, Пьер, было опустошенным. Я жила в духовной пустоте, которую не смягчала ничья поддержка. Бог отвернулся от меня. Ты тоже.
Помнишь ли ты, любовь моя, что я написала тебе позже: «Скажи только, если можешь, почему после нашего общего ухода в монастырь, который предрешил ты один, я оказалась покинутой и забытой, почему мне не дано было черпать новые силы для отваги в звуках твоего голоса, или утешаться чтением писем в твое отсутствие…» Эта жалоба не переставала звучать во мне.
Когда я думаю о том, чем стали каждая минута, каждый час и каждый день этого крестного пути, я благодарю Провидение за то, что достигла наконец желанного конца столь плачевного существования. В течение всех этих лет без тебя я догадывалась, что значат вечные муки: это бесконечная, безнадежная жизнь без любимого существа!
Это был мой самый тяжелый период. Я не покорилась (покорилась ли я вообще?) и я ничего не знала о тебе. Позже в Параклете я вновь обрела тебя как советчика, как руководителя. Я старалась следовать твоим наставлениям. Я была уже не одна. Потеряв любовника и супруга, я сохраняла друга. В Аржантейе никто и ничто не помогало мне. Время давило на меня, как свинец. Спасаясь от одиночества, я работала как одержимая. Я не видела другого отвлекающего средства для такого характера как мой. Ты знаешь, что я не из тех, кто пассивно принимает поражение.
Помимо изучения Святого Писания, я посвящала себя обучению жаждущих просвещения монахинь и наставлению послушниц и детей, которые воспитывались в монастыре, как когда-то воспитывалась я сама. Я не пренебрегала и ручным трудом: пряла шерсть, крутила веретено, ткала, шила, вышивала…
Увы! Этим бесконечным занятиям не удавалось отвлечь меня от моих мыслей. Твое молчание мучило меня. Поначалу меня поддерживала слабая надежда на твое появление в моей жизни. Со временем я поняла, что мне нечего ждать от тебя. Мое разочарование было жестоким. Я сказала себе: ты покинул меня навсегда, ты уже не интересуешься моей судьбой и даже не думаешь о той, которую так быстро забыл… И я медленно побрела по безнадежному пути, который привел меня к полному моральному опустошению.
В то же время я не хотела упрекать тебя, Пьер; я боролась с искушением обвинить тебя в том, что ты вероломно отверг меня. Мне нужно было найти объяснение твоему поведению. Хоть я и сопротивлялась, признаюсь, что в мою душу постепенно прокрались сомнения. Они осаждали меня, убеждали, что ты меня никогда не любил, что не нежность, а похоть, не любовь, а лишь пылкость привязывали тебя ко мне. Едва твое желание угасло, вдохновляемые им проявления чувств исчезли вместе с ним.
Не мне одной являлись эти отравляющие мысли. Некоторые мои подруги и родные, приходившие меня навестить, намекали или молча давали мне понять, что так думали многие. Остатки горячности побуждали меня протестовать. В глубине моего сердца, однако, сомнение постепенно разливало свой яд.
Почему, Пьер, ты оставил меня без единого слова ободрения, утешения или даже наставления?
Много лет спустя, когда я была уже в Параклете, ты оправдывал это забвение. Ты говорил, что отсутствие помощи нужно было относить не на счет небрежения, а на счет твоей абсолютной веры в мою собственную мудрость. Может ли быть, чтобы ты так плохо меня знал?
Если на тех, кто видел меня со стороны, я и в самом деле могла произвести впечатление поучительное, то как мог так думать ты? Мое целомудрие восхваляли лишь потому, что не ведали о моем лицемерии! Во мне почитали за добродетель чистоту плоти – будто добродетель это дело плоти, а не души!
В то время, как я усердно трудилась, во мне вопияли демоны ада. Я рассказала тебе об этом, Пьер, когда вновь смогла писать тебе. Правда испугала тебя. Я же считаю, что нужно иметь смелость смотреть ей в лицо!
Наслаждения, пережитые нами вместе, были мне столь сладостны, что я не могла ни помешать себе любить воспоминания о них, ни изгладить саму память о них. Они непрерывно осаждали меня, являли себя моему взору вместе со всеми желаниями, которые пробуждали. Даже во время мессы, когда молитва должна быть особенно светлой, непристойные образы этих удовольствий так прочно владели моим несчастным сердцем, что я была более занята их мерзостями, нежели молитвой. Я должна была оплакивать совершенные мною грехи, а я вздыхала о тех, что уже не могла совершить!
Мне случалось даже думать, что Бог, внешне обойдясь с тобой жестоко, на деле явил тебе милость: как врач, не побоявшийся причинить больному боль во имя выздоровления. Телесная рана, успокоив в тебе стрелы желания, излечила язвы твоей души. Во мне же, напротив, огонь жаждущей удовольствий молодости и опыт самых сладостных наслаждений лишь обостряли голод плоти. Я страшилась приближения ночи, настолько явственными делались тогда осаждавшие меня искушения. Весенние и летние ночи были мне особенно мучительны! То уступая своему дерзкому воображению, то борясь и молясь в слезах, я изнурялась в своей плоти, и призывавшей и отвращавшей меня! Когда наконец мне удавалось заснуть, мое жадное, обманутое в своих надеждах тело лишь ненадолго обретало покой.
Вдобавок ко стольким непотребствам я оскорбляла Бога неподчинением. Я жила в постоянном состоянии бунта. Я не могла, Господи, заставить себя простить Тебе неумолимую связь наших бед и Твоего правосудия. Пока я отказывалась принять обоснованность Твоей кары, Тебя никак не могли удовлетворить епитимьи, которые я на себя налагала, и мое покаяние не могло быть настоящим! Чтобы я ни делала, чтобы обуздать свои желания, умерщвление плоти не помогало, пока я сохраняла любовь к греху, которого требовало все мое существо! Мое поведение могло казаться безупречным, но инстинкты и помыслы были сплошным пороком!
Меня же судили лишь по внешности: видели мои дела, но не ведали о чувствах.
Ты один, Господи, мог все знать и взвесить. Ты не мог поставить мне в похвалу мое жалкое существование, ибо не ради Тебя я его влачила. Не посвящая Тебе всего, я не делала для Тебя ничего! В своих тайных мыслях и во всех своих намерениях я чувствовала себя обреченной.
Твое молчание, Пьер, – тогда как ради тебя я и жила в состоянии глубокого морального краха, – окончательно меня изнурило. Я спрашивала себя, до каких пор буду способна соблюдать внешние приличия, когда внезапно мне пришла на помощь новая возложенная на меня обязанность.
Через три года после пострижения я была назначена настоятельницей. Этой чести меня удостоили за внешнее усердие, с каким я отправляла свои обязанности. Продолжая считать ее незаслуженной, как по возрасту, так и из-за отсутствия внутреннего расположения, я приняла ее, однако, с признательностью. Я почувствовала, что выпавшая мне столь значительная ответственность станет моим единственным шансом не погрязнуть в мерзостях. Со свойственным мне упорством я ухватилась за эту спасительную соломинку.
Помимо уже осуществляемого наставничества, мне пришлось заняться хозяйством и внутренней организацией монастыря, управлением его имуществом и возможными доходами. Восстановив монастырь, королева Аделаида богато одарила его землями и имениями. За сто лет наши владения сильно увеличились за счет дарений. Теперь они представляли собой сложное хозяйство, управление которым и переходило ко мне. Это было непростое предприятие! Я тотчас с усердием взялась за свои новые обязанности. Я истощала свои силы, надрывала свое тело, занимала свой ум трудами, к которым была непривычна. Может быть, так мне удастся обуздать своих демонов? Никогда я не находила свое бремя достаточным и без конца искала способы его приумножить.
Наименее тяжкими часами, когда мне удавалось почти забыться, было время, которое я проводила в монастырской библиотеке. Надзирая за переписыванием и иллюстрированием рукописей, я имела возможность погружаться в писания Отцов Церкви или греческих и латинских философов, которых так любила. В течение десяти лет своих покаянных трудов я не знала иных проблесков, кроме этих минут, которые провела, склонившись над пергаментами.
От тебя же, Пьер, я не получила ни одного знака! В то же время, если я и страдала безмерно, чувствуя себя выброшенной из твоей жизни, я все же могла узнавать из слухов и разговоров о твоих новых бедствиях.
Бесчисленные трудности, не перестававшие возникать на каждом шагу, опасности, которым ты подвергался, враждебность одних, растущее благорасположение других – все это было мне известно в подробностях, и рассказы о них я не уставала выслушивать.
Очень скоро, увы, мне вновь пришлось дрожать за тебя. Твой гений фатально и неизменно толкал тебя к самым вызывающим дерзновениям, и ты не замедлил вновь возбудить во многих ненависть, ослабевшую было по причине твоих несчастий.
Став монахом, ты стал им всецело. Твоя щедрая натура питала отвращение к компромиссам, сдержанности и полумерам. Уверенный в своем уме и своей вере, ты желал уничтожить своих соперников и восторжествовать над ними чего бы это тебе ни стоило! Сама твоя неустрашимость влекла тебя к беде. Твоя мысль парила выше и заходила дальше, чем мысль твоих соперников. Они тебе этого не простили.
Несмотря на все мое преклонение пред тобой, мне кажется справедливым признать, что твоя непримиримость принесла тебе немало зла. Мне кажется, ты не должен был снова и снова бросать всем вызов. Но ты, напротив, словно наслаждался, возбуждая против себя умы. Не умея переносить возражения, твоя нетерпеливая, склонная к борьбе натура черпала горькое удовлетворение в ежедневных битвах с твоими соперниками, из которых ты почти всегда выходил победителем.
Сначала ты захотел преобразовать нравы в том монастыре, куда попал. В Сен-Дени ты не упускал случая, публично или наедине, бросать упреки твоим братьям и даже аббату в том, что ты почитал дурным поведением. Твоя критика вывела их из себя. Поскольку с тех пор, как ты вылечился, твои клирики и бывшие ученики не переставали осаждать тебя мольбами возобновить лекции, по которым они тосковали, монахи усмотрели в этом возможность избавиться от досаждавшего им цензора нравов. Они посоветовали тебя внять мольбам твоих студентов. Ты согласился вернуться к чтению лекций. С этой целью ты обосновался в монашеской общине неподалеку от Провена и открыл там школу, где принялся вновь преподавать философию и теологию.
Твой успех был огромен. Его отзвуки докатились и до меня. Я слышала, как все восхваляют твой хорошо известный мне дар оратора, философа и педагога. Значит твое увечье не отвратило от тебя тех, кто ценил твое учение! Твое величие сохранило весь свой блеск. Зачем тогда было становиться монахом? Зачем отказываться от частной жизни? Зачем жертвовать мной?
В уединении своей кельи, пока мои товарки спали, я ночи напролет задавала себе вопросы, на которые никто не отвечал. С лицом, еще изборожденным слезами, я возвращалась с наступлением дня к своей роли, к своим обязанностям.
Однако за слухами о твоих победах вскоре последовали слухи о ссорах. Все было так, как бывало до нашей любви; так будет до конца твоей жизни. Твоей судьбой было дышать среди гроз и не раз быть поражаемым молнией!
В самом деле, твои лекции очень быстро стяжали такую славу, что ученики других школ спешили покинуть собственных учителей, переходя под твое наставничество. Конечно, эти массовые переходы возбудили ревность и недружелюбие тех, кого, без особых церемоний, ради тебя оставляли. В их числе оказались и двое твоих бывших соучеников и извечных соперников: Альберик Реймсский и Лотульф Ломбардский. Они всеми средствами добивались, чтобы тебе запретили осуществлять дело, где ты блистал безраздельно. Ради этого они настраивали против тебя знакомых епископов, архиепископов и аббатов.
Между тем ученики попросили тебя написать трактат о Божественном Единстве и Троице. Ты сделал это со свойственным тебе блеском, ясностью и смелостью. Увы! Враги воспользовались успехом твоей книги, чтобы попытаться нанести тебе публичное оскорбление. Альберик и Лотульф, державшие школу в Реймсе, убедили своего архиепископа созвать в Суассоне малый собор под председательством Конана, папского легата во Франции. И речь шла не больше не меньше как об обвинении твоего трактата в ереси!
Тебе велели представить свою знаменитую работу на рассмотрение этой сведущей ассамблеи. Ловко возбужденная кампания клеветы заранее настроила против тебя и город и духовенство. Рассказывали даже, к моему великому испугу, что толпа едва не побила тебя камнями при твоем въезде в Суассон.
Беря дерзостью, ты немедля отправился к легату, вручил ему свою книгу и объявил, что готов исправить все, что окажется противным догматам. К несчастью, этот прелат, по натуре трусливый, приказал тебе передать свой труд архиепископу, за которым и скрывались оба клеветника. Напрасно они искали – в написанных тобой строках они не нашли ничего, что позволило бы осудить тебя. Легко вообразить их досаду. Взбешенные своим поражением, они отложили дело к концу собора.
Тем временем, безмерно расточая себя, ты старался изложить смысл своих писаний каждому встречному. Твоя убежденность и очевидная добрая воля без труда рассеяли предубеждение против тебя. Вскоре твои слушатели уже были убеждены в совершенной правоверности обвиненного труда. Общественное мнение переметнулось. Под воздействием твоего личного обаяния все начали думать, что ты мог быть и прав.
Я узнала об этом и возрадовалась. Твои враги, увы, узнали об этом тоже. Их ожесточение от этого лишь удвоилось. Припертый к стене, Альберик имел бесстыдство лично прийти к тебе. Он попытался завлечь тебя в ловушки диалектики, потерпел поражение и удалился вне себя от ярости, с угрозой на устах.
В последний день собора ты уже думал, что твое дело выиграно. Твои хулители по-прежнему не находили, в чем тебя упрекнуть. Жоффруа, святой епископ Шартрский, говорил в твою пользу. Он предложил, чтобы тебя немедленно публично допросили. Ты мог бы таким образом защищаться с полной свободой. Но твои враги отказались от предложения Жоффруа под тем предлогом, что ты ловок в споре и умеешь привлекать умы на свою сторону. Тогда епископ Шартрский объявил, что вопрос требует более глубокого изучения. Ему казалось, будет лучше, если ты вернешься в Сен-Дени, пока будут собраны более сведущие люди, чтобы не спеша исследовать твой трактат. Легат дал согласие на это предложение и удалился служить мессу.
Такое совершенно не устраивало Альберика и Лотульфа. Они тотчас поняли, что если дело будет рассматриваться вдали от их епархии, их хитрости рискуют закончиться ничем. Подгоняемые недостатком времени, они бросились к архиепископу, убеждая его, будто передача дела в иной суд будет для него оскорблением. Кроме того, они твердили, что отпускать тебя опасно. Едва убедив его, они вернулись к легату и без труда заставили его переменить мнение. Это были два хитрых лиса, а их собеседник был гораздо менее хитроумен! Вопреки собственной воле он был вынужден осудить твою книгу без изучения, на том недоказуемом основании, что ты осмелился читать ее перед толпой и разрешал переписывать без дозволения папы или Церкви!
Легат сдался еще в одном – пообещал приговорить твой трактат к публичному сожжению, и как можно скорее. Он осудил тебя на вечное заточение в какой-то малоизвестный монастырь.
Перед лицом такого двуличия оставалось только смириться. Именно это и посоветовал тебе сделать Жоффруа Шартрский: без жалоб принять приговор и подчиниться. Что еще ты мог сделать? Решение столь высокопоставленного лица не подлежит обсуждению. Добрый епископ, удрученный не меньше тебя, пытался тебя ободрить, уверяя, что несправедливость, жертвой которой ты стал, привлечет к тебе симпатии многих. Он думал также, что легат, действовавший под давлением, поспешит вернуть тебе свободу, едва покинет Суассон.
Вот так, Пьер, тебе пришлось претерпеть оскорбление, сколь несправедливое, столь и мучительное, в то самое время как вновь начинала сиять твоя слава! За судом над тобой я следила издали. Всей душой я разделяла твои страдания. Я понимала, какой мукой для твоей гордости должно было стать это осуждение со стороны твоих собратьев. Всеми силами жаждала я прийти тебе на помощь в этой невзгоде. Увы! Я была навсегда устранена с твоего пути!
Рассказ о последнем заседании собора причинил мне много боли. Хотя меня там не было, мое сердце пребывало в такой близости к твоему, что каждая рана, поражавшая тебя, была и моей раной.
Я узнала, что, вызванный в зал собрания, ты тотчас явился. Не дав тебе произнести ни слова в свою защиту, без всяких доказательств, тебе приказали собственными руками бросить свою рукопись в огонь. Трагическая тишина повисла над собранием в то время, как ты жег свое творение. Несмотря на смелое вмешательство одного из твоих почитателей, пощады не было…
После аутодафе, когда ты хотел изложить свою веру согласно своим методам, твои противники вскричали, что это бесполезно и тебе достаточно прочесть Символ веры святого Афанасия. В насмешку они велели доставить тебе его текст, будто ты его не знал. Такое утонченное недружелюбие и несправедливость сломили твое сопротивление. Прерывающимся от рыданий голосом ты прочел «Верую». Затем тебя, будто преступника тюремщику, передали в руки настоятеля аббатства Сан-Медар, что рядом с Суассоном. Тотчас после этого собор был распущен.
Слух об этом отвратительном приговоре вызвал всеобщее негодование. Помню, с какой горячностью мои посетители говорили мне об этом деле. Некоторые считали тебя мучеником, другие довольствовались тем, что осуждали твоих судей. Все жалели о случившемся.
Я же в тайне своей нежности знала, что именно жалость была бы тебе мучительней всего на свете. Я тревожилась. Как перенесешь ты этот новый удар судьбы? Клеймо, которым хотели запятнать твое имя, должно было жечь тебя позором.
Помимо твоего молчания мне надлежало переносить теперь и твою боль!
Однако шум, наделанный приговором, не стихал. Члены синода перекладывали ответственность друг на друга, твои обвинители уверяли, что их вины в том нет, а легат громко жаловался на враждебность к тебе нашего духовенства. Тронутый раскаянием, он решил наконец исправить несправедливость, сообщником которой стал. Он позволил тебе покинуть аббатство Сен-Медар и вернуться в Сен-Дени.
На некоторое время судьба, казалось, смягчилась к тебе. О тебе говорили меньше. Скандал постепенно стихал.
Снова я могла думать о тебе, не испытывая иных тревог, кроме своих собственных.
Затишье длилось недолго. Оно не могло долго длиться!
Ты сделал открытие, установив, откуда родом святой покровитель твоего аббатства Дионисий Ареопагит, и это вызвало новые споры, противопоставившие тебя собратьям по монастырю. Все они восстали против тебя, обвиняя в принижении славы монастыря и даже предательстве Франции, ибо, по их мнению, ты оболгал память святого, столь чтимого всеми ее обитателями. Аббат, которого ты не любил и который платил тебе тем же, воспользовался этим конфликтом, чтобы перед лицом всей братии, собравшейся на капитульный собор, угрожать передачей твоего дела о покушении на славу королевства самому королю!








