Текст книги "Премудрая Элоиза"
Автор книги: Жанна Бурен
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)
– Сколь высоки вы были прежде в моих глазах, столь низко вы теперь пали!
Я глядела на тебя с тревогой, не без боли убеждаясь в твоем смятении. Ты принимал упреки Фюльбера как обоснованные. Твоя совесть, не так рвущаяся к абсолюту, как моя, обвиняла и не прощала тебя.
Ты не нашел и слова в наше оправдание. Как пораженный громом, столь же бледный, как твой обвинитель, ты слушал его недвижно, не пытаясь защитить нашу взаимную страсть.
Вот когда я познала, что значит пытка видеть страдающим в своем достоинстве существо, которое любишь больше всего на свете. Я чувствовала, что ты исполнен стыда, и не могла стерпеть твоего унижения. Я бы отдала свою жизнь, чтобы избавить тебя – знаменитого, всеми уважаемого и почитаемого за образец мужа – от этого испытания. Неужели это должно было случиться с тобой именно из-за меня и нашей любви!
Безграничное отчаяние охватило меня при этой мысли. Я всегда хотела, желала, жаждала для тебя лишь блага. И вот я навлекла на твою голову такой позор!
Я хотела заговорить, оправдать нас, объяснить дяде, что лишь судьба была всему причиной. Что лишь намерение важно, и мы никогда не желали его несчастья, но соединившее нас чувство было более властным, чем наша воля. Он не дал мне открыть рта и грубо приказал молчать.
Затем он потребовал, чтобы ты как можно быстрее покинул его дом и никогда больше в нем не показывался. Из остатка уважения к твоей репутации он согласился не предавать дело огласке, если ты немедленно уйдешь, не помышляя о возвращении.
Что мы могли поделать? Мы посмеялись над тем, от кого зависели. Его слова стали для нас приговором.
Скажу, что именно в тот момент я и начала страдать. Впервые я почувствовала себя раздавленной болью. Разорванной пополам. Мой рай рушился. Вот когда мне стало понятно отчаяние Евы после грехопадения. Из своей комнаты, куда меня запер Фюльбер, я прислушивалась к звукам приготовлений, ибо ты тотчас вместе со своим слугой стал собирать вещи. Я была убита. Рухнув на постель, я плакала до изнеможения.
Ты уходил, ты был изгнан, унижен – и все из-за меня. Эта мысль не оставляла меня. Я прислушивалась, рыдая, к шагам твоего слуги, выносившего сундуки с привезенными тобой пергаментами и книгами. Потом настал черед твоих личных вещей, твоей одежды.
Эта суета терзала меня. Я вспоминала свой восторг при твоем водворении у нас и сравнивала его с ужасом выдворения. Я слишком хорошо знала, с какой остротой ты должен был ощущать эту разницу! Твое унижение и мое бессилие возмущали меня. Всей своей любовью я хотела быть рядом с тобой, врачевать твои раны, облегчить твое бремя. Увы! В этом утешении мне было отказано! Ты изгонялся в одиночестве, один на один со своим страданием!
Ибо ты покидал наш дом навсегда. Как похоронный звон, эта очевидность изводила меня: «Он уходит навсегда, навсегда…» Кончилась наша близость, наши упоительные ночи, кончилась лучезарная жизнь, захватившая нас обоих.
Как будем мы жить вдали друг от друга? Неужели мы встретим в разлуке все грядущие дни и ночи? Ошеломление, смешанное с ужасом, сжимало мне горло при этой мысли.
В то же время я такова, что, столкнувшись с препятствием, тут же ищу способ преодолеть его. Не в силах смириться с мыслью о разлуке, я принялась искать выход. Жажда воссоединиться с тобой каким угодно путем, любой ценой, овладела мной до одержимости. Мне нужно было придумать план действий, чтобы вновь обрести тебя, несмотря на наложенные запреты.
Подбежав к столу, я в горячке написала тебе записку и бросилась к оконной раме. В самом деле, хотя дядя и запер дверь на ключ, закрыть окно он не подумал. Высунувшись наружу, я увидела тебя в саду. Ты мрачно наблюдал за выносом вещей.
На тебе был длинный оливковый плащ, скрепленный на плече серебряной пряжкой, которую я тебе подарила. Таким я увидела тебя в то мгновение под вишней, чьи ягоды уже начинали краснеть, таким я все еще вижу тебя в своем сердце: в расцвете мужской красоты, возвышенный величием боли, запечатленной на твоем лице. В порыве всего моего существа я сказала, что принадлежу тебе. Уже тогда я знала, что пребуду твоей до последнего вздоха, что бы ни случилось.
Я сдержала слово.
Такова была сила моего обожания, что ты почувствовал его через разделявшее нас пространство. Подняв голову, ты увидел меня и сделал мне знак. Поднеся записку в губам, я немедля бросила ее вниз.
Для нас началась новая эра.
Поскольку доверие дяди рассеялось вместе с его иллюзиями, он принялся неотступно надзирать за мной. Я была свидетельницей происходившей с этим самолюбивым человеком перемены, и она, хотя породившие ее причины были для меня мучением, не могла меня не заинтересовать. Впав из одной крайности в другую, он подозревал меня по всякому поводу и не верил больше ни единому моему слову. Мы дышали воздухом, отравленным подозрительностью. Я не могла уже и шевельнуться, не насторожив его, и оказалась пленницей самого злопамятного тюремщика.
Уроки мне давал теперь старик каноник с гладко обтянутым кожей черепом. Разглагольствуя, он брызгал слюной и вызвал бы отвращение даже в самой бесстыдной распутнице. Я лишилась права выходить из дома с Сибиллой, меня сопровождала теперь предавшая меня служанка, а длительность прогулок устанавливалась заранее моим опекуном.
Каждую ночь Фюльбер с фонарем в руке обходил уснувший дом. Не удивлюсь, если он вставал по ночам и подслушивал у меня под дверью при всяком неожиданном скрипе моей деревянной кровати!
Твое имя было изгнано из наших разговоров. Нужно было делать вид, что само имя твое не известно. Даже отдаленный намек на твое учение или теории вызывал гнев хозяина нашего дома.
Естественно, такой остракизм лишь обострял мое желание тебя видеть. Чем больше за мной следили, тем сильнее росла во мне потребность в твоем присутствии.
Некоторое время моя боль была такова, что обуздывала желание; но с течением дней сердечные порывы подкрепились призывами плоти, которую жег внутренний огонь. Осиротевшее без тебя тело восставало без привычных утех. Во сне я ждала тебя. Ты слишком пробудил меня к сладострастию, чтобы я без бунта приняла жизнь в целомудрии.
Сила моей страсти неизбежно должна была преодолеть препятствия, воздвигнутые на пути к тебе. Нужда дала мне отвагу. Сговорившись с Сибиллой и твоим слугой Ансенисом, который оставался к тебе привязан, мы осуществили план, который я изложила тебе в письме. Он был наипростейшим, и на помощь мне пришло пристрастие дяди к пряностям. И вот однажды к имбирю, которым он привык по вечерам сдабривать свое разогретое вино, Сибилла подмешала некий порошок из мака, раздобытый одним из ее дружков. Результат не заставил себя ждать: старика пришлось на руках отнести в постель.
Остальное не составило труда, и когда свет погас, едва все уснули, я спустилась и отворила тебе калитку в сад.
Не было и речи о том, чтобы привести тебя в мою комнату, за которой наверняка следили служанки. Поскольку той весной было тепло, я отвела тебя на чердак. После ужина я наспех собрала там тюки с шерстью, предназначенной для прядения, накрыв их, как сейчас помню, овечьими шкурами. Я вновь ощущаю, вспоминая об этом, запах неотмытых от жира шкур и их жесткие завитки под своими пальцами.
После нескольких недель разлуки наша встреча была лишь еще более жаркой. Мы любили друг друга в ту ночь в горячке, исступленно. Никогда, быть может, наше наслаждение не было столь острым. Тревога, чувство вины и очевидность совершаемого греха сообщали дополнительную остроту всем нашим ощущениям.
Ты покинул на рассвете женщину изможденную, но преисполненную блаженства.
Удавшаяся хитрость побудила меня повторить ее. Никакого стыда, никакой боязни грозившего скандала! Разве не были мы выше всего этого? Наша жажда, более властная, чем рассудок, вела нас твердой рукой.
Благодаря маковому порошку ты приходил много раз. Мы отпраздновали – помнишь? – годовщину нашей первой встречи неистовой ночью, когда мне казалось, что я умру от пылкости твоих ласк.
Наш чердак стал местом всех наслаждений, и мои самые острые воспоминания связаны с его запахом пыли и ночи.
Мы не осмеливались зажигать свеч. Только звезды, мерцавшие через отверстие, которое мы проделали в кровле, сдвинув несколько черепиц, освещали наши утехи. Лунное сияние скользило иногда по нашему ложу и омывало бледным светом наши обнаженные тела. Голубой луч заставлял вспыхивать жемчужным блеском твои зубы и зрачки. Видишь, я ничего не забыла. Даже ту грозовую ночь, когда ты обладал мной под дождем, в ритме раскатов грома…
Господи! Мы были опьянены друг другом. Господи! Надо, чтобы ты простил нам эти крайности обожания, знаки нашей любви. Так надо, Господи! Ты не позволил им длиться долго. Ты заставил нас искупить их, но за то, что Ты дал нам их, Господи, я благодарю Тебя!
Часы наших встреч на чердаке были сочтены. Мы предвидели, что так будет. Никогда не говоря об этом, мы этого ожидали.
Так что однажды утром, на заре, когда Фюльбер застал нас соединенными настолько, насколько возможно, мы не были удивлены. Только разочарованы. Каким кратким было наше блаженство! Кто же предупредил дядю? Кто выследил нас? Кто предостерег его насчет любимого напитка с имбирем? Кто привел в наше убежище?
Я все еще не знаю этого и ничего не сделала, чтобы узнать впоследствии. Не так уж это было важно. Судьба всегда найдет посредника.
Итак, Фюльбер воздвигся перед нами, как Юпитер громовержец. Громовым голосом он приказал двум сопровождавшим его лакеям схватить тебя и вышвырнуть на улицу в чем был. Экзекуция свершилась быстро и без лишних слов. Старик, несомненно, понял, что от криков толку нет. Его неумолимость напугала меня больше, чем прежние проклятия. На сей раз я не смогла сдержать перед ним слез.
Затем он с таким презрением наблюдал за моим уходом, что в течение некоторого времени я задыхалась от стыда. Не столько за себя, Пьер, сколько за тебя, чье унижение разделяла. Я знала твою гордость – и гордость оправданную. Постыдный способ, каким тебя вторично изгнали из нашего дома, сами обстоятельства этого удаления должны были быть для тебя непереносимы.
В моих глазах никто и ничто не имело власти подорвать верховенство нашей страсти. Я ставила ее выше чужого мнения. Но для тебя это было не так, ибо тебе нужно было защищать репутацию, куда более видную, чем моя. Я понимала твою точку зрения и через тебя ощущала жгучую боль нашего публичного унижения. Благодарение Богу, никто не разгласил, насколько я знаю, того, что произошло у нас в доме. Ты смог продолжить преподавание, как обычно, не столкнувшись с оскорблениями.
Однако мы оказались разлученными без всякой надежды на встречу. Для пущей надежности дядя решил держать меня постоянно взаперти. Он дошел до того, что требовал готовить себе еду и напитки отдельно, не переставая подозрительно посматривать на меня во время трапез. Уроки старого больного каноника также прекратились. Новому слуге с угрюмой миной было поручено следить за мной днем и ночью. По ночам он устраивался спать в коридоре под моей дверью, едва я уходила в свою комнату.
В таких условиях нечего было и думать, чтобы ты вновь приходил тайно. Подобное безумие было немыслимо. Да и будь оно возможно, предупредить тебя я не смогла бы. Ведь Сибиллу от меня удалили, отослали на кухню. Надо мной сомкнулась сеть запретов.
Итак, мы были обречены. Однако я не позволяла себе впадать в уныние. Во мне утверждалась сила, более могучая, чем боль. Я необъяснимым образом чувствовала, что еще не случилось ничего непоправимого. Безграничная надежда жила во мне. Была ли то слепота? Или, скорее, начатки нового инстинкта, который исподволь пробуждался в самой глубине моего существа.
15 мая 1164
Служба повечерия закончилась, как положено, на склоне дня. Настал час, когда монахиням надлежало отойти ко сну, не зажигая свечей, при последних отблесках сумерек.
Но предстоящая ночь не была обычной ночью. Близкая кончина матери-аббатисы ни для кого в монастыре уже не была тайной. Чтобы помочь ей в эти последние часы, ее дочери не лягут спать и проведут время сна в молитве за отходящую душу.
Собравшись в самой старой молельне, заложенной Абеляром и затем достроенной руками его учениц, бенедектинки Параклета, облаченные в знак покаяния в черные накидки, на коленях творили молитву. Некоторые простерлись ниц. Иные взывали к Богу, крестом сложив руки на груди. Вся жизнь опустевшего в тот час монастыря сосредоточилась, казалось, вокруг алтаря, у подножия которого покоился основатель, мессир Пьер.
Неподалеку, в тесных стенах больницы, пять женских фигур склонились над постелью умирающей. Настоятельница, зная любовь к простоте и отрешенности у той, что уже присутствовала среди них лишь наполовину, старалась во время этого последнего бдения избежать всякой торжественности. Кроме сестры Марг и ее самой, в круг молящихся были допущены лишь наставница послушниц мать Эрмелина и ее сестра-близнец госпожа Аделаида, одна из первых покровительниц Параклета. Супруга благородного Гало, сердечная и здравомыслящая госпожа Аделаида была, бесспорно, единственным другом аббатисы за пределами монастырской ограды. Она встретила Элоизу при ее появлении и в начале тяжких трудов в уединенном уголке Шампани и никогда впоследствии не переставала поддерживать ее – как своей дружбой, так и своей лептой.
Преклонив колени возле ложа, она присоединила теперь свои молитвы к молитвам сестры. Из-под крахмального чепца виднелись лишь ее седые волосы и склоненный в горести широкий лоб, прорезанный морщинами.
Если бы умирающая открыла на миг глаза, которые упрямо держала закрытыми, погрузившись в свои мысли, она, несомненно, была бы счастлива увидеть в последний раз перед своей кончиной столь верное лицо.
Пятая женщина, получившая дозволение провести ночь у одра преподобнейшей матери, держалась немного поодаль.
Ее никто не знал. Она прибыла после вечерни с рекомендацией Реймсского епископа. И ее наряд, и доставившие ее носилки – все указывало на зажиточность. Впечатление подкрепляли сдержанность и элегантность ее манер. Вероятно, то была богатая горожанка, и привела ее в Параклет слава о набожности и мудрости Элоизы. Она назвалась госпожой Геньеврой и просила, чтобы ее допустили участвовать в бдении.
– Я проехала много лье, добираясь сюда, – объяснила она настоятельнице, – и прошу вас позволить мне помолиться за упокой вашей августейшей матери. Я столько о ней слышала…
Всякий гость священен. На просьбу госпожи Геньевры согласились легко. Ее тотчас разместили в одной из келий, отведенных для высоких гостей, и разрешили прийти помолиться возле умирающей, если ей того захочется.
Накинув на голову край плаща, скрепленного на груди брошкой из чеканного золота, она застыла в неподвижности. Под тенью темно-красной плотной шелковой ткани угадывались когда-то прекрасные, но отмеченные временем черты, проницательные глаза и рот с резкими складками в уголках полных губ. Ее пальцы перебирали янтарные четки, и она казалась погруженной в молитву.
Внезапно дыхание умирающей участилось. Чувствовалось, каких усилий стоил ей каждый глоток воздуха. Ее грудь судорожно вздымалась, в горле слышались хрипы.
– Нельзя ли что-то сделать, сестра Марг? Если не спасти, то хоть как-то помочь ей?
Мать Агнесса повернулась к сестре-сиделке. Боль читалась на ее серьезном лице.
– Она отказывается пить мой эликсир, – простонала сестра Марг. – Я не могу заставлять ее силой!
Мать Агнесса вздохнула. Она знала силу воли аббатисы и догадывалась, в чем причина ее отказа.
«Смерть ей желанна, – подумала она с покорностью. – Желая ее, она ничего не сделает, чтобы отдалить ее приход. Вот так, Боже праведный, воля Твоя впервые совпадает с ее собственной!»
Госпожа Геньевра подалась вперед, чтобы лучше видеть происходящее. Жадный интерес блестел в ее взгляде.
«Элоиза вот-вот скончается! В ее лице уже нет ни кровинки! Я буду среди тех, кто сможет сказать: я присутствовала при ее конце. Как странно! Я смогу описать отцу агонию женщины, чья судьба навеки связана с судьбой Абеляра. Каким бы старым ни был отец, ему будет интересно. Все, что напоминает о его ненависти к регенту Школ Парижа, об их долгих стычках, оживляет его угасающий ум. Разве Элоиза не остается, при всех своих обязанностях аббатисы, при всей славе, которую она здесь снискала, верной и после его смерти супругой этого философа, осужденного сначала Суассонским, а затем и Сансским собором? Она так и не отреклась – ни от него, ни от их любви. Она отдалась ему без всякой меры и стыдливости, безраздельно. И вся ее сегодняшняя набожность ничего не изменит! Что же был это за человек, если так всецело покорил ученейшую из наших женщин? Отец и друзья отца всегда описывали его как чудовище гордыни, эгоиста, заботившегося лишь о собственном удовольствии и славе. Но старые женщины, что когда-то знали его, к нему снисходительны. Когда им доводится говорить о нем, их потускневшие глаза затуманивает тоска по былому. Кем же был в самом деле мессир Абеляр, ненавидимый тобой, отец мой Альберик, и твоим товарищем Лотульфом Ломбардским, и Росцелином, смешанный с грязью самим Бернаром Клервосским и многими другими, но взятый под защиту и почитаемый Фульком Дейским, графом Тибо Шампанским, аббатом Клюни Достопочтенным Пьером?»
Госпожа Геньевра сменила позу. Она была уже немолода, и тряская дорога ее утомила.
Возбуждение, овладевшее ею, когда от проходящего паломника она узнала о близкой кончине Элоизы, заставило ее забыть о болезнях и, не раздумывая, пуститься в путь, оставив богатый дом и мужа-ювелира, чтобы лично видеть смерть женщины, для многих уже ставшей наполовину легендой.
«Разве есть такие среди наших ученых, кому не интересен мессир Абеляр? 20 лет как умер, а вокруг его памяти продолжают бушевать страсти. Его труды удивляют, смущают, будоражат наше поколение точно так же, как поколения предыдущие. Несмотря на его дерзость, отбросить его невозможно. До своего несчастья этот человек раздражал своим высокомерием, хвастливостью, самоуверенностью, и нет сомнения, что и в наши дни его книги поддерживают враждебное к нему отношение. У него по-прежнему много хулителей и противников. Обиды моего отца и других все еще живы. Это всем известно. Но не менее верно и то, что он заявил о себе как о самом дерзновенном философе нашего времени. Те, кто читал его, говорят, что он опередил свой век. Те, кто его слышал, – будто он обладал талантами исключительного многообразия и богатства. Критикуют его или хвалят – необходимо склониться перед блеском и тонкостью его разума. Да и кто знал его достаточно близко, чтобы судить его? Он был сплошным противоречием и дерзновением, этот диалектик, гуманист, вдохновенный поэт и искренний мистик. Понимал ли его кто-либо по-настоящему? Нужно отказаться от пристрастности. Испытания, несомненно, очистили его. Говорят, конец его жизни был поучительным. Возможно, осознание собственных немощей и слабостей, страдания и бесчисленные унижения, обрушившиеся на него во второй половине жизни, спасли его от самого себя и прегрешений против Духа, в которых его столько упрекали. Отец по-прежнему питает к нему злобу. Но, может статься, это лишь старческое упрямство? По здравом рассуждении, лишь одно создание в мире могло бы ненавидеть его – но она почитает его как божество и никогда не позволяла смотреть на себя как на жертву. Она, напротив, гордится, что была избрана им, страдала из-за него, отказалась от всего ради него! Так логично ли выказывать больше мстительности, чем та, чью жизнь он разрушил? Не осуждает ли нас само величие души, которое не перестает выказывать Элоиза? Не виновны ли мы, в конечном счете, в мелочности по отношению к тому, кто сумел внушить к себе и поддерживать такую любовь? Не является ли, в конечном счете, любовь Элоизы оправданием Абеляра?»
За дверью послышался шум. Вошла мать экономка, неся две толстых восковых свечи. Еще днем она велела изготовить их двум послушницам специально для умирающей. Она приблизилась к постели, благоговейно склонилась и установила свечи в изголовье. Взяв тлеющую ветку розмарина, она зажгла фитили и задула свечу, что уже наполовину сгорела. Цветочный аромат воска, растертого с эссенцией майорана, тотчас распространился в помещении, заглушив запах увядшей травы на полу и так и не использованных лекарств.
Госпожа Геньевра проводила глазами мать экономку, которая удалилась, осенив себя крестным знамением.
«О чем думает теперь Элоиза, приближаясь к концу своих дней? – размышляла она. – Скрывает эта маска тревогу предающейся Богу души или бури так и не успокоившегося сердца? Мудрая аббатиса, восхваляемая всеми и каждым, – видимость она или реальность? Что осталось под этим полотняным убором от безумного приключения, от сладострастных воспоминаний? Отреклась ли она от своей веры в Абеляра? Подчинилась ли наконец воле Господа?»
Духота, пахнущая потом и благовониями, сгущалась над коленопреклоненными женщинами у постели. Спертый воздух становился тяжелым.
Шурша юбкой, сестра Марг поднялась и отворила одно из узких окон, выходивших в сад. Снаружи стояла теплая майская ночь. Вместе с запахом сирени и водяных растений в комнату проникли крик коростеля и уханье совы, чье гнездо было, видимо, на ближайшем ореховом дереве. Шум реки заполнил тишину, подобно шепоту, и на фоне его все тревожней слышалось неверное дыхание умирающей.
Ты говорил о моем ликовании, Пьер, в том письме, которое я написала, обнаружив, что жду ребенка.
Да, то были восторг и торжество. Я носила в себе и должна была произвести на свет существо, рожденное от тебя и от меня, в ком навеки соединятся наши сущности! Через него мы будем связаны нераздельно. Такая возможность наполняла меня блаженством. Какое-то время я наслаждалась тем, что одна знала об обитавшем во мне невидимом присутствии. Я даже тайно гордилась этим. Какая мать не ощущала в своем сердце это чувство значительности и тайны, открыв, что ей дано такое обещание? Но очень скоро мне захотелось, чтобы об этом знали все. Это рождение объявило бы наконец всему миру, что я твоя и твоею пребуду.
Последний остаток осторожности заставил меня таить свою радость. Я тотчас написала тебе, чтобы сообщить захватывающую новость и спросить совета. Что я должна была делать?
Во время одной из прогулок в саду, куда мне еще разрешалось выходить, поскольку он со всех сторон был обнесен стеной, мне удалось встретить Сибиллу и вручить ей украдкой письмо для тебя. Она позаботилась, чтобы оно попало в твои руки. С той же вестницей ты отправил мне ответ.
Ты восхвалял в нем мое мужество. Но не о мужестве шла речь! Речь шла о любви! Слава Богу, ты изложил в нем и план моего похищения, вполне меня восхитивший. Мне ведь едва минуло в то время восемнадцать лет, остатки детства еще таились во мне, проявляясь неожиданным образом, едва возникала какая-нибудь возбуждающая ситуация. Видишь ли, я была, конечно, стойка в бедствиях, но в минуты счастья все мне казалось развлечением.
Ты предлагал мне покинуть дом дяди и Париж и отправиться в Бретань к твоей сестре Денизе, жившей у тебя на родине, в Палле. Если бы твоя мать не ушла в монастырь в одно время с твоим отцом, как того требовали правила, если бы оба они не посвятили остаток жизни Богу, я смогла бы обрести пристанище под твоим собственным кровом. Но об этом не могло быть и речи. Так что ты подумал о Денизе, ибо она была добра и совершенно тебе предана. Более близкая тебе, чем остальные братья и сестры, замужняя, мать семейства, – она предоставляла, словом, все желаемые гарантии для такого плана. Ты знал и то, что она отнесется ко мне дружелюбно.
Эта часть плана не представляла собой большой трудности. Но иначе обстояло дело с моим отъездом из дома, где Фюльбер держал меня на положении пленницы.
К счастью, неожиданный случай, – если что-то вообще бывает случайным, – пришел мне на помощь. Один из друзей-каноников дяди, живший в Провэне, пригласил его к себе для участия в богословском диспуте. Польщенный и прельщенный приглашением, старик решился на поездку, хоть и беспокоился на мой счет. Он сделал множество наставлений моему тюремщику, взял клятвы со служанок, произнес передо мной длинную речь об обязанностях девицы и уехал на своем муле в сопровождении слуги.
С ликованием в душе смотрела я на его отъезд. С помощью Сибиллы я предупредила тебя об отлучке дяди, затем тайком собрала суму, куда сложила немного белья, кое-какую одежду и две-три любимые книги.
Перебирая вещи, я нашла на дне сундука монашеское облачение. Его подарила мне одна из сестер в Аржантейе, когда я покидала монастырь. Находка навела меня на мысль. Я знала, что дороги на всем протяжении предстоящего пути небезопасны. Множество опасностей могло подстерегать в пути чету без охраны. Так не облачиться ли в священные одежды? Они защитят меня от разбойников и грабителей лучше целой свиты вооруженных лакеев.
Твои одежды каноника и мой монашеский плащ защитят нас от насилия и алчности. Вот я и решила нарядиться монахиней, как только наступит час, и стала ждать.
Позже ты жестоко упрекал меня за этот маскарад, посчитав его неуважением к сану. Но в душе я была далека от этого. Мысль оскорбить бенедектинский орден ни на секунду не посетила меня, когда я придумывала эту хитрость. У меня была лишь одна цель: как можно надежней укрыть драгоценное бремя, которое я носила. Эта маскировка была в моих глазах лишь ловким средством защитить и себя, и своего ребенка. Можно порицать меня за легкомыслие, но хоть я и вела себя таким образом, не дав себе времени поразмыслить, могу, тем не менее, утверждать, что никакая кощунственная мысль меня не коснулась. Я и не думала, – как позже ты говорил, – насмехаться над божественной благодатью. Я была далека от святотатства! Во многом, я уже сказала, я была все еще ребенком. В горячке приготовлений мне показалось совершенно естественным воспользоваться так кстати найденной одеждой. Да и не была ли она лишь частью опьяняющего приключения?
Впоследствии ты причинил мне много боли, обвиняя в грехе святотатства. Несомненно, то было моей судьбой – платить страданием за каждый миг, каждую кроху блаженства. Бог и вправду одарил меня опасным свойством – и наслаждаться, и страдать с одинаковой ужасающей силой.
Вскоре я получила записку. Ты просил меня быть готовой к следующей ночи. Пьянящее счастье переполняло меня.
Сибилла в последний раз взялась подмешать маковый порошок в вино моего стража. Тот вскоре благополучно захрапел. Она постаралась также отвлечь внимание моей хромоногой служанки, втянув ее в болтовню с кухарками. Мой путь был свободен. Я могла уходить.
Чувство нереальности охватило меня, когда я выскользнула в условленный час за порог дома, который, несомненно, покидала навсегда. Ни раскаяния, ни страха! Лишь абсолютная надежда и безграничная уверенность. Я отправлялась к тебе, на твою родину, чтобы произвести на свет твоего ребенка. Нашего ребенка. Да простит мне Небо, но как Мария, ожидавшая Иисуса, я ощущала себя блаженной!
Мы встретились в сумерках под сенью сада. Лето было на исходе. Созревали первые яблоки, их сладковатый аромат витал в сентябрьской ночи. Погода была ясной. Впрочем, самый упорный ливень не изменил бы моего воодушевления.
Помнишь ли ты, с какой горячностью прижал меня к себе? Я еще не начала полнеть и сохраняла гибкость стана, который ты любил сравнивать, как псалмопевец, со стволом молодого тополя.
Плащ скрывал от твоих глаз мое облачение, но черное покрывало на голове тебя заинтриговало. Тогда я и призналась тебе в подлоге. Насколько я помню, тебя это тоже не слишком смутило. Помню даже, ты похвалил мою изобретательность… Естественно, впрочем, что после стольких несчастий и через столько лет ты увидел это переодевание в совсем ином свете.
Мы не стали задерживаться и тотчас пустились в бегство. Дабы не привлекать внимание стражи, ты отправил слугу с двумя оседланными лошадьми за мост, к часовне Сен-Северен.
Было еще темно, когда по улице Сен-Жак мы выехали из Парижа. Полная луна стала нашим первым проводником. Вспоминая этот побег, дорогу и проделанный нами путь, я не перестаю восхищаться твоей предусмотрительностью в организации путешествия. Правда, путь был тебе знаком, ты следовал по нему уже не в первый раз, но от этого он не становился менее опасным.
Ты предусмотрительно попросил знакомого епископа написать тебе охранную грамоту, дающую помощь и уважительное отношение в пути как к паломнику. Эта бумага обеспечивала нам кров и стол в странноприимных домах, больницах и приютах на всем протяжении пути.
Орлеанский тракт, которым мы отправились поначалу, оказался с наступлением дня весьма оживленным. Ты сказал, что это было обычным для этой старой римской дороги, все еще поддерживавшейся в хорошем состоянии заботами церковных конгрегаций. Ты объяснил, что этот путь остается главной дорогой для караванов паломников, направляющихся в Сантьяго-де-Компостела.
Наши облачения доставляли нам всеобщее уважение и позволили, не привлекая внимания, смешаться с толпой путешественников, где то и дело мелькали монашеские сутаны.
И мне стало еще спокойнее. Кто мог бы узнать нас, даже если бы и разошелся слух о нашем исчезновении? Я приободрилась и перестала думать о дяде и его подручных. Все стало для меня предметом любопытства и развлечением в начале первого большого путешествия, в которое я отправилась таким увлекательным образом.
Наша дорога, прямая, хоть и изборожденная выбоинами и рытвинами и довольно грязная, шла через леса и поля. Я любовалась красивой зеленью незнакомой местности, совсем не похожей на холмы Аржантейя.
Был конец лета, но листва, несмотря на жару, не была еще тронута золотом, трава и кустарник на склонах оставались свежими, а в лугах, полузаросшие, журчали ручьи. Там и тут из-за деревьев выглядывали колокольни, сверкавшие на солнце в великолепии утра.
Ликование, пахнущее ветром и листвой, завладело мной. И люди, и вещи казались дружественными и понимающими. Казалось, даже крестьяне, работавшие в полях, провожали нас взглядами, полными одобрения, а пастухи в заплатанных одеждах, пася своих овец, играли на дудках, издавая звуки, тоже полные дружелюбия!
Видишь ли, Пьер, есть лишь правда сердца, и моя правда переполняла меня.
Тем временем наши лошади, так быстро, как было возможно, несли нас сквозь толпу странников, двигавшихся в том же направлении, что и мы. Там было немало монахов, в черных и белых одеяниях, вышагивавших по камням босиком. Встречались и жирные аббаты верхом на мулах. Попадались тряские повозки с богатыми носилками, окруженными вооруженным эскортом. Распевающих псалмы паломников, в грубых плащах и с дорожными флягами через плечо, в украшенных раковинами черных шляпах, с посохом в руке, обгоняли купцы, озабоченные деньгами больше, чем молитвой. Их ослы и мулы тащили плотно набитые тюки. Студенты, без всякого багажа, кроме перьев и восковых табличек, шагали бок о бок с солдатами в красиво выделанных доспехах. Бродячие артисты и ярмарочные гимнасты приставали то к одной, то к другой группе путешественников в надежде если не подзаработать, то хоть получить благословение. По обочинам брели нищие, протягивая к нам скрюченные пальцы или культи. Пастухи, с ужасающей медлительностью перегонявшие стада к водопою, окончательно загромождали дорогу.








