Текст книги "Человек среди песков"
Автор книги: Жан Жубер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
Я спрашиваю у Софи:
– Ты знаешь, где они?
– Да. Вон там в роще.
Полдень. Мы выходим. Под солнцем, стоящим прямо над головой, дюны, казалось, дрожат, переливаются. Софи прижимает к груди коробку с бабочкой.
Грузовики, покрытые черным брезентом, стоят под деревьями четкими рядами, бампер к бамперу. Группка рабочих боязливо наблюдает издали за этими обливающимися потом молчаливыми людьми с автоматами наготове. Все неподвижно, лишь где-то вдали, на заднем плане, поворачивается крошечный подъемный кран.
Софи приоткрывает коробку, заглядывает внутрь и заявляет, что она видит, как бабочка глядит на нее, и глаза у нее блестящие.
Я понимал, в какое неловкое положение попал Дюрбен. Силком ему навязали этот гарнизон, отказаться от него он не мог, но, согласившись на его присутствие, он запятнал свою заветную мечту о прекрасном и счастливом городе. Калляж быстро превратился в укрепленный лагерь. Капитан Баро – тот, что щелкал каблуками, – обладал редкостным даром организатора. Город немедленно окружили сторожевыми постами, между которыми циркулировали патрули. По ночам песок обшаривали прожекторы. На опушках рощицы среди стрекота цикад то и дело слышались окрики часовых: «Стой, кто идет?» Раза два-три, заметив в темноте подозрительное движение, они стреляли по кустам, приводя в действие наивернейшее средство вызвать тревогу. И дела-то всего – какой-нибудь заяц или телка!
Противник и впрямь больше не показывался, и мы могли бы вообще усомниться в его существовании, если бы на почерневшем песке не валялись куски обгоревшего толя и железа. Болото мирно дремало, сморенное жарой. Огромные гурты снова перегнали к северу, и мы лишь изредка видели вдалеке на вершине дюны крохотный силуэт одинокого всадника.
Дело, однако, не ограничилось оборонительными мерами. Пока наемники укрепляли Калляж, полицейские в серых мундирах в упор занялись болотным краем. Это были не дилетанты вроде меня или агентов Гуру, переряженных под опереточных крестьян, нет, то были специалисты розыска, действовавшие решительно. С мандатами на обыск они окружали фермы и перерывали там все сверху донизу, оставляя после ухода разбросанное на полу белье. Работали на совесть, но ничего так и не обнаружили. Мозговой центр заговора – если таковой был – перехитрил их. Я подозревал, что граф был причастен к этому делу. Но у него могли шарить сколько угодно, нашли бы только вилы да недоуздки. Само собой, высказывать такие предположения я не стал бы. К тому же мои догадки не служили доказательством.
О Мойре я не слышал ничего с того самого вечера, как мы расстались на улице в Сартане. Увидев зарево над Калляжем и бледное лицо Симона, я разом оторвался от нее. Еще за несколько минут до того она владела моей душой и телом. И вдруг мне показалось, что она уже ничто. Вся моя жизнь теперь была борьбой, страхом и усталостью. А ночью – тяжелый сон, не снимавший нервного напряжения. Я даже и не помышлял о том, чтобы съездить в Лиловое кафе.
Впрочем, и она не искала встреч со мной. Ни письма, ни знака! Но я знал, что она не из тех, кто делает первый шаг. Что бы ни творилось у нее в душе, она пальцем не пошевелит. Я чувствовал, как расстояние между нами – в общем-то, ничем не оправданное – постепенно увеличивается, перерастая в необратимость. Я испытывал от этого какое-то болезненное удовлетворение и тоже не мог решиться сделать шаг, который рассеял бы все недоразумения.
Я по-прежнему видел, как Элизабет проносится мимо на своей машине, лицо напряженное, волосы повязаны шарфом. Я махал ей рукой. Но чаще всего она меня даже не замечала. Я думал: «Ну не безумица ли!» – и тут же: «До чего же хороша!» – и следил за ней взглядом, пока машина не исчезала в пыли. Теперь я знал, куда она ездит. Сколько раз я представлял себе это! Она направляется в болотный край и катит по узким дорожкам среди тростников. Останавливается, чтобы открыть тяжелые ворота решетки, которой обнесено пастбище. Быки, что поближе, поднимают головы. Боится ли она их? Не думаю – я знаю, характер у нее решительный, особенно когда ее гонит страсть. К тому же разве это не гурты ее любовника? Для нее дело гордости не трусить и не торопиться, так тореадор после очередного выпада отходит прочь с безразличным лицом, разве что чуть поджимает зад, и из чистого кокетства даже не оглянется.
Пустившись в романтические домыслы, я уже не мог остановиться. Элизабет прячет машину в кустах тамариска. Я следую за ней по тайным тропкам, протискиваюсь сквозь лазы в кустарнике; она пробирается через них, чтобы не привлечь внимания, хотя прислуга графа умеет держать язык за зубами, уж я-то об этом хорошо знаю. И тут я не могу решить, идет ли она в большую комнату или в гостиную? А может быть, прямо в постель? Скорее всего, в постель; и мысль о том, что с Элизабет, чье высокомерие подчас меня раздражало, обходятся грубовато, мне даже приятна. Итак, она снимает шарф. Тряхнув головой, распускает волосы. Лара молчит, он целует ей шею, плечи. Она расстегивает платье, а он – с уже обнаженным торсом – отбрасывает простыню. На постели, стоящей в темном углу, он подогревает ее пыл, потом уступает ей инициативу, смотрит на ее искаженное мукой лицо насмешливым взглядом и, точно снисходя, берет ее.
Эта сцена мне нравится, хотя я и сознаю, что она свидетельствует о некоторой моей извращенности. Ну пусть все это вроде галлюцинации. Но ведь я, как и все в юности, читал Фрейда. Я был по-своему влюблен в Элизабет, потому и приписывал графу те действия, которые хотел бы совершить сам и которые, конечно, никогда не совершил бы, даже если бы мне представился такой случай. Но, может быть, я был также немножко влюблен и в графа Лара. Я не скрываю: такие чуть звероватые люди, от которых пахнет лошадьми и потом, всегда влекли меня к себе, хотя отчасти внушали страх.
Я представлял себе, как они спят, лежа рядом. За окном ржание, лай, цикады. Она просыпается и вытягивает из-под простыни по-змеиному гибкую голую руку. Целует графа в плечо, а он что-то бормочет во сне. Она слегка покусывает его своим умелым ртом. В моем представлении они вообще только и занимаются любовью.
О чем они могут говорить после того, как, пресыщенные, уже далекие, лежат в этой жаре? Они смотрят друг на друга, не вызывая желаний. Она рассказывает о своем детстве, о своей матери, о большом доме, полном тайн, где плавает запах лаванды, звучат гаммы и голоса. Она говорит также о музыке и книгах. Он делает вид, что слушает, но думает о другом: это его не интересует. Он спрашивает:
– А как твой муж?
На этот вопрос она не желает отвечать!
– Ах, оставь, замолчи!
Или, быть может, когда он настаивает:
– Я уважаю его, но уже не люблю. А как твои дела?
Тут он, наверное, начинает говорить о своих землях, о ферме, принадлежавшей еще его прапрадедам, и, быть может, также о своих сумасбродных идеях. Говорит о Юге, о его величии, о его истории, о его умении жить и об угрозе, которая нависла над ним из-за пошлого стремления к наживе. Он считает, что призван сохранить Юг таким, каков он есть. Он должен стоять на страже, отбивать нашествие варваров. И мне хочется надеяться, что тут Элизабет воскликнет:
– Но Симон вовсе не варвар! Совсем наоборот!
– Разумеется, разумеется, но он жертва обмана. Его одурачили, просто одурачили.
– Ты бы поговорил с ним.
– Это безнадежно.
– Единственное, что нужно, – это держаться, – повторяет он, – придет день, когда мир узнает истину: истину Юга.
Он может разглагольствовать на эту тему без конца. Восторженный. Красивый, что и говорить, глаза сверкают мрачным огнем. Элизабет встает, надевает платье.
– Все это, конечно, прекрасно, но мне пора уходить.
В голосе ее звучит насмешка. К ней, одетой, возвращается вся ее изысканность, весь ее аристократизм. Так она берет реванш. Поэтический порыв наткнулся на прозу банальной любовной связи.
Она чмокает его в лоб и ускользает в тень тамарисков; а он остается один, он курит, в голове его теснятся различные картины, образы.
Представляется мне и иная сцена. Не знаю почему, но я вижу, как они сидят друг против друга за столом, она держится очень прямо, волосы распущены, плечи обнажены. На нем бархатная куртка, как тогда в Сартане. Он говорит торжественно, объясняет, что хочет приучить ее к настоящей еде. Им подают зажаренные на решетке куски бычатины, дикую утку, куропаток, угрей, огромных морских рыб на стеблях укропа, козий или овечий сыр на листьях инжира. Он комментирует:
– Чуть пережарено… Осенняя дичь вкуснее… Зато рыба превосходная.
Рекомендует взять немного зелени, добавить капельку оливкового масла. О сырах он может говорить часами: по их вкусу, он определяет, из какой они местности, более того, какой пастух их изготовил и чьи он пасет стада. Говорит он об этом с таким же вдохновением, как о своих лошадях и о Юге. Этот сыр «тонкий», а тот «грубоват» или «изыскан». Она ест, утвердительно кивая.
– Ты меня слушаешь? – спрашивает он.
– Да, конечно.
– Чудесно!
Та же самая церемония происходит с винами, налитыми в тонкие хрустальные бокалы самим графом.
Кстати, я заметил, что у Элизабет немножко округлились грудь и бедра, появился румянец на щеках, а ведь всего несколько месяцев назад она поражала аристократической худобой манекенщицы. Возможно, причина этого любовь, но также и увлечение пищею земною. Надо признаться, что это ей очень шло. К тому же и дома у нее стали есть вкуснее: исчезли грейпфруты, сэндвичи с сыром, суфле. Она тщательно подбирала вина. Изгнав из дома минеральные воды, она научилась как-то по-особому смаковать вино, пробовать его сначала губами, а затем с удовольствием допивать весь стакан до конца, что должно было бы насторожить ее мужа, будь он более внимателен или менее безразличен. Даже без этих не слишком явных признаков все свидетельствовало о том, что Элизабет изменилась. Однако мысли Симона, по всей видимости, были далеко. За едой он задумчиво молчал, затем, наклонившись ко мне, шептал на ухо:
– Надо во что бы то ни стало до наступления дождей закончить пятую пирамиду! Как вы полагаете, люди выдержат?
А как-то вечером, пространно рассказывая мне о ловком шантаже наших банков, он сказал:
– Извините, что я вам надоедаю со всеми этими делами, но мне не с кем поговорить, даже с Элизабет. Она всегда ненавидела Калляж. Хорошо еще, что она соглашается здесь жить! Наверное, у нее есть на то свои причины…
Знал ли он? Догадывался ли? Я на миг даже подумал, что он закрывает глаза, не желая, чтобы драмы и скандалы отвлекли его от работы.
Элизабет издали наблюдала за нами из-под полуопущенных век и наконец подошла.
– И о чем вы там опять говорите? Вы просто неисправимы! Симон, я похищаю у тебя Марка.
Она подвела меня к окну, выходящему на море.
– Какая спокойная ночь! После всех этих событий так хорошо отдышаться. А у вас усталый вид, Марк. Вы слишком много работаете. Вчера я видела, как у вас допоздна горела лампа. И Софи мне говорила, что у вас нет времени выйти прогуляться. Вы знаете, как она вас любит. Только о вас и говорит! Кстати, мы решили, что ее лучше отсюда увезти. Разве можно оставлять здесь девочку после того, что произошло?
– Да, конечно. Но я буду очень скучать без нее. А вы останетесь?
– Вероятно, да, – сказала она. – К тому же положение не столь уж серьезно. Все уладится. С Симоном все всегда улаживается… Верите ли, Марк, я даже начинаю любить этот край!
Она была так обаятельна, что я не мог оставаться равнодушным. Знала ли она, что я знаю? Мне было приятно держать ее в руках хоть таким образом, коли уж мне не удавалось держать ее иначе. В глазах ее вспыхнула искорка вызова, казалось, она хотела сказать: «Вы плохо меня знаете и поверхностно судите обо мне, вы даже не догадываетесь, на что я способна». Я и в самом деле не догадывался, но больше всего желал, чтобы она не стала помехой на пути Дюрбена, который был также и моим путём. Она могла полностью рассчитывать на мое молчание.
Элизабет снова принялась говорить о Софи, о книгах, которые та читает, о ее прогулках.
– Здесь, на Юге, порой переживаешь прекрасные мгновения! – сказала она.
Ну, это уж слишком! У меня даже дыхание перехватило.
– Что ж, возвращайтесь к Симону, – заключила она. – Он вас заждался.
Софи уехала. Несколько недель она проживет у друзей в столице, а затем вернется в свой пансион. Известие об отъезде сильно ее огорчило. Она считала дни, которые ей оставалось провести в Калляже, вставала на заре, чтобы, как она объясняла, не пропустить ни одного мгновения последних летних дней. Как-то утром мать забыла ее разбудить, и она расплакалась: потеря нескольких часов казалась ей невосполнимой.
Когда она садилась в машину, которая увозила ее далеко от Калляжа, у нее снова навернулись на глаза слезы, но она пыталась скрыть их жалкой улыбкой. Я подошел поцеловать ее, и она шепнула мне на ухо:
– Я вернусь к Рождеству. Я буду часто тебе писать. Ты отвечай мне, обещаешь? Напиши мне, вернулись ли фламинго на лагуну. Напиши также…
– Поторопись, Софи. Иначе мы опоздаем, – сказала Элизабет, которую раздражало это долгое прощание.
– Да, конечно, я буду тебе писать. Время пролетит быстро, вот увидишь. Учись хорошенько!
Но я уже знал Софи достаточно и понимал, что дни для нее потянутся бесконечно долго, особенно первое время, и что порой она будет очень грустить и тосковать. Ну а потом ее мало-помалу захватит школьная жизнь, праздники, новая дружба, и, хотя Калляж, разумеется, не совсем изгладится из ее памяти, он отступит на задний план, станет приятным воспоминанием, не вызывающим настоящей боли.
Я представил себе Софи на Севере в октябрьском тумане. Она носит форму своего пансиона: плиссированную юбочку, синий жакет, гольфы и лаковые туфельки. Две тугие косички падают на спину. Кожа успела утратить свой южный загар. Она бредет по коридорам с книгами под мышкой. Она пишет, склонившись над партой и посасывая потихоньку кончик авторучки, изредка поднимает глаза и чуть похлопывает ресницами – все это мне хорошо знакомо. Она снова научится делать реверансы, произносить заученные фразы и вести себя безукоризненно вежливо.
Но мне представляется также, как во время уроков она приподнимает локотком крышку парты и, открыв коробку, поглаживает пальцами засохшего жука, останки стрекозы, ракушку или большое розовое перо, которое мы нашли однажды вечером на берегу лагуны и которому она так обрадовалась. И вот тогда она вспомнит Калляж и, надеюсь, также меня.
Но, когда машина скрылась за дюнами, мне почудилось вдруг, что в истории Калляжа открылась новая страница и что нас еще ожидают темные времена, предвещаемые множеством предзнаменований.
Я услышал, как Симон рядом со мной со вздохом произнес:
– Нам ее будет не хватать.
Меня тронуло, что он сказал «нам».
– Да, – ответил я ему, – ей было здесь хорошо, она полюбила этот край.
– Как жаль, что я уделял ей недостаточно времени, да, в сущности, и видел-то ее очень мало. Такой чудесный возраст, но он быстро проходит. Не успеешь оглянуться – вот она уж и взрослая девушка. И буду я вспоминать о потерянных часах: о ее детстве. Но ведь этот город не может ждать, мне кажется, будто я взвалил его себе на плечи. Ах, Марк, человеку нужна не одна жизнь, а несколько! И кто заставляет нас ввязываться в такие страшные авантюры? Да-да, именно страшные, ибо они сжирают все наше время, да и нас самих заодно. Я иногда спрашиваю себя, уж не попал ли я в западню: ведь живут же люди спокойно, возвращаются по вечерам домой, целуют своих жен, играют с детьми, и, конечно, у них тоже есть свои заботы, но мелкие заботы, о них можно забыть, и они в конце концов проходят сами по себе. Но строить! Строить город! И однако, мне ни к чему иное существование. Я закончу Калляж, что бы там ни произошло. А потом… Но будет ли это «потом»? Софи уехала, а Элизабет… – он покачал головой, – Элизабет – это уж совсем иное дело!
Еще минута, и он пустится в откровения. Я смущенно отвел глаза.
– Но Софи скоро вернется, к Рождеству. И вы сможете взять отпуск на несколько дней.
– К Рождеству? Да, конечно.
Мимо нас прошел патруль с ружьями на плече, и унтер-офицер отдал нам честь.
– Это верно, – продолжал Симон, – надо бы взять как-нибудь денечек и передохнуть. Ну, там увидим. Пока еще рано загадывать. Пошли взглянем на стройку, Марк. После пожара все еле подвигается. Надо во что бы то ни стало добиться прежнего темпа работ!
И вот всю следующую неделю я работаю до полного одурения, веду беседы с Симоном, стараясь искупить свои прегрешения. Я пытаюсь забыть о Лиловом кафе и не слишком страдать от одиночества. А потом решаю, что вести себя так ужасно глупо и что когда-нибудь я вспомню с сожалением о последних днях этого лета в болотном краю, о его красоте, которая все настойчивей и настойчивей начинает напоминать мне о Мойре. И я знаю, что потом я не прощу себе того, что своей рукой убил, погубил, разрушил эту радость.
К тому же Мойра не имеет никакого отношения к истории с пожаром. Она просто находится здесь, как прекрасное дерево, любимое мое дерево во время бури. Разве можно осуждать дерево за разбушевавшуюся стихию? История – штука завораживающая, но безжалостная. И любовь не имеет к ней никакого отношения. К тому же наша стройка приобретает зловещий вид: всюду часовые, окрики «кто идет?», пароль, а вне стройки – бурная деятельность полиции. Смутные, путаные мысли, образы, желания – вот что бродит в моей душе и час от часу взбухает все больше. Совсем изнервничавшись, я бесцельно кружу по комнате и когда подхожу к окну, то именно к тому, что выходит на болота. Там вдалеке, над зыбью тростника, уже загораются первые огни. Однажды вечером я не выдерживаю, быстро сажусь в машину и качу в Лиловое кафе. Во дворе царит необычное волнение. До меня доносится несколько слов, и я сразу же обо всем догадываюсь. После полудня здесь учинили обыск. Полицейские убрались отсюда только час назад. На кухне старуха кричит:
– Свиньи! Все перевернули вверх дном! И рагу подгорело!
Она смотрела на меня косо: Калляж нынче котируется здесь невысоко.
Я вежливо спрашиваю, что произошло. Она ворчит что-то, потом объясняет: полицейские рылись в доме несколько часов – и, конечно, ничего не нашли, да и что можно здесь найти! А накануне перерыли ферму Патиса. И к кому они завтра полезут? Да это никогда не кончится! Она с самого начала знала, что от Калляжа одни только беды.
Ее послушать, так подумаешь, что на стройке ничего не произошло, что взрывы и пожары наслал на нас господь бог.
– Вы думаете, зря, – заявляет она, – перелетные птицы стали улетать отсюда на два месяца раньше? Это плохой знак. На лугу нашли трех дохлых куликов. И хоть бы одна дробинка. Ровно ничего. Нет, все пошло наперекос!
Но тут я вижу входящую Мойру, которая успевает шепнуть мне на ухо:
– A-а, это ты? Где же ты пропадал? Что с тобой случилось? Взял и бросил меня!
– Ты тоже могла бы подать весточку…
– Ты думаешь, это легко, когда повсюду рыщет полиция? Говорят, почта теперь не доходит в Калляж: все письма вскрывают. Столько разных слухов… Но ты-то мог бы прийти!
Все это говорится кисловатым тоном, но потихоньку, в уголке, чтобы не привлекать внимания посторонних, особенно Изабель, которая небрежно кивает и бросает на меня мрачный взгляд.
И все же через четверть часа меня амнистируют. Мы сидим, как и прежде, у окна. Мойра строит гримасы, изображая полицейского офицера, а Изабель и старуха покатываются со смеху. Я же думаю о Симоне и тех тучах, что сгущаются над нами, и чувствую, чуть угрызаясь, что вновь перехожу в стан противника.
Я говорю наугад:
– А что думает по поводу всего этого граф?
Мгновенно все умолкают. Смех затих. Точно я упомянул о дьяволе!
– При чем тут граф?
– Какого он мнения обо всех этих событиях?
Откуда же им знать? И потом, почему у него должно быть какое-то мнение? Живет он в глуши, на болотах, и с него хватает забот с его быками и лошадьми, где ж ему заниматься такими историями. И к тому же, будь у него какое-то мнение, он не станет трубить о нем во всеуслышание.
Они снова начинают поглядывать на меня косо, и я предпочитаю отступить.
– Я об этом только потому сказал, что…
Но они дали мне такой горячий отпор, что я снова усомнился в их полной непричастности.
И все же я опять зачастил к Мойре, но дни стали короче, и я добирался до нее лишь в сумерки. Взбрехивала собака, но, узнав меня, терлась о мои колени. Я стучал в дверь: три редких удара, потом два подряд – условный сигнал. Скрипел в замочной скважине ключ, брякал засов. Дверь приоткрывалась.
– Ты?
– Да.
– Входи быстрей!
В камине горел огонь, стол был уже накрыт, в полутьме белела постель. Я целовал Мойру, а она трогала мои руки и щеки.
– Уже становится прохладно! – А потом: – У тебя усталый вид!
И впрямь в те времена я заканчивал свою работу в каком-то тумане усталости, и снять ее помогало лишь вино. Устроившись перед огнем и положив ноги на подставку для дров, я рассказывал о наших трудностях, о моих сомнениях и тревогах. Мойра, присев на корточки, жарила что-то на раскаленных угольях, и, хотя она молчала, я знал, что она меня слушает. Но я знал также, что, как бы ни была она ко мне привязана, ее не трогали злоключения Калляжа. Я замолкал, ворошил в камине поленья. Я слышал за стенами шумы болотного края и чувствовал себя узником магического мира ветра, вод и мрака, где существует лишь этот крохотный Ноев ковчег, это хранилище света и эта склонившаяся над огнем молодая женщина, лицо которой скрывают распущенные волосы. Все шло ко дну, уцелеем лишь мы одни. И нас несло течением, но я не знал, к какому берегу мы пристанем.
При резком движении между юбкой и кофточкой Мойры проглянула узенькая полоска загорелой кожи, я положил на нее руку и затих. Тепло ее тела под моими пальцами было реальностью.
Мы ужинали, сидя у огня, и Мойра немножко оживилась. Она рассказывала мне о мелких происшествиях дня: Изабель все время злилась, с большого пастбища исчезла лошадь, она видела, как над лагуной пролетали утки, говорят, что полицейские в своих черных касках обыскали все хижины на болотах неподалеку от Модюи. Я слушал ее рассказы в надежде на минуту отвлечься от своих забот, но тут же мысленно возвращался к ним.
Однажды вечером, когда меня просто придавило известие из столицы, в совершенно недвусмысленных терминах подтверждавшее изменение нашего проекта, Мойра вдруг сказала:
– Отчего ты не бросишь все это?
– Бросить?!
Хотя по временам я изнемогал от усталости и отчаяния, эта мысль никогда не приходила мне в голову. И вот Мойра, положив локти на стол, с самым невинным видом предлагает мне дезертировать!
– Ну конечно! Ты сам об этом говорил. С Калляжем у вас не получается. Дюрбен, даже если он не в сговоре с банками, уже выдохся. А банкиры-то знают, что им требуется, их не перехитришь. Поэтому вам одно только и остается – упрямство!
– Это тебе напела Изабель?
– Изабель? Почему Изабель?
– Или граф?
– Ты с ума сошел. Как будто я его вижу, этого графа! Ей-богу, ты только о нем и думаешь.
– Но такая мысль…
Она сказала, что гурты перегнали на север, и граф в Лиловом кафе теперь не появляется. К тому же это все пустяки. Но что верно, то верно: она говорила с Изабель, и та в бешенстве такого ей наболтала!
– Она говорит, идиотка я, раз продолжаю с тобой встречаться. Ты знаешь, какая она!
– Понимаю…
– Ну вот, если ты бросишь Калляж, все станет много проще.
– Еще бы! А что я буду делать, если брошу Калляж?
– Не знаю… Можешь, скажем, поселиться здесь. И никто не станет тебя разыскивать.
– Ну да, я смогу, скажем, поселиться здесь, – улыбнулся я. – Ты будешь запирать меня на ключ, кормить тушеным мясом, и мы будем целый день заниматься любовью! Да ты это всерьез говоришь, Мойра?
– Конечно, нет! – произнесла она со вздохом. – Я знаю, ты никогда не покинешь своего Дюрбена. Экое чудище!
– Уже поздно. Давай лучше ложиться спать.
– Давай.
Она убрала со стола, присыпала угли золой, а затем, в одной ночной рубашке, расчесала волосы. Потом погасила лампу, залезла в постель и прижалась ко мне.
– Ах, как жаль! – произнесла она.
– Чего жаль?
– Жаль, что не смогу удержать тебя здесь навсегда.
– Зато задержишь меня на целую ночь.
– Это верно.
– А завтра я вернусь.
– Да.
– Сними рубашку.
– Сейчас.
Как бы то ни было, образ графа продолжал неотступно преследовать меня. Как-то на рассвете я вышел от Мойры, направляясь к Лиловому кафе, и увидел вдалеке всадника, выехавшего из тамарисковой рощицы. Выпрямившись в седле, слегка откинув торс назад по южной манере, он скачет по небольшой солончаковой равнине. Одной рукой он держит поводья, другая лежит на бедре. Хотя на глаза его низко надвинута черная шляпа, я узнаю графа. В мгновение ока, не размышляя, я бросаюсь в кусты и слежу за ним сквозь ветви. Он направляется прямо к кафе. Останавливается у порога, оглядывается и привязывает лошадь к дереву во дворе. Решительной походкой поднимается по ступеням, толкает дверь и входит.
Лошадь потряхивает гривой и негромко пофыркивает. Вдали мычит бык. Весь куст полон жужжанием пчел.
Я долго стоял неподвижно и смотрел на глухой фасад дома, ничего не ожидая, я был заворожен этой сценой – внезапным появлением всадника, – сценой, которую, как мне казалось, я видел много раз в волшебном фонаре. Я и посейчас испытываю какую-то тревогу, попадаю под магическую власть простого слова «всадник», влекущего за собой череду ярких, волнующих образов. Откуда это наваждение? Что это, моя собственная память или память многих поколений? В детстве мне довелось видеть в лесу псовую охоту, егерей, свору гончих – все то, что кануло теперь в вечность. Люди в красном пробирались подлеском, напряженно всматриваясь, бросая отрывистые приказания, оставляя за собой едкий запах пота. Отец положил на землю вязанку хвороста, толкнул меня за дерево со словами: «Стой тут!», и, ей-богу, я ждал, что он сейчас снимет шляпу, как, по уверению учебников истории, принято делать при появлении сеньора. Но нет! Он бормотал сквозь зубы какие-то ругательства. Вдали слышалось пение рога. Позже пошли новые книги, новые легенды: воины Учелло, всадники Дюрера. Когда я служил на Севере солдатом, один офицер каждое утро проезжал мимо нас на лошади. Прогарцевав по снегу, он исчезал в зарослях у реки. Всадники в моем представлении отправляются либо к женщине, либо на убийство.
А тут возник новый тип всадника – граф; он возник передо мной в сапогах, перетянутый ремнем, с высоко поднятой головой, и я не мог произнести ни слово «убийство», ни слово «женщина», хотя слова эти все еще смутно теснились в моей памяти. Я предпочитаю думать, что он просто сидит в углу зала, покуривает трубку и, поглаживая собаку, между затяжками потягивает небольшими глотками абсент. Но в действительности все ли обстоит так просто?
Я вижу, как старик выходит из боковой двери и, высморкавшись с помощью двух пальцев, направляется к амбару. Где-то мерцает огонек. Лошадь внезапно вскидывает голову, поворачивает ее к болотам и ржет.
Я вздрагиваю. Стряхиваю с себя чары, удерживавшие меня несколько минут в тени куста, и спешу в Калляж.
Однажды утром мы узнали, что граф арестован. Как и полагается, новость обросла фантастическими подробностями. На болотах якобы несколько часов длилось ожесточенное побоище, один полицейский – а может быть, даже и несколько – убит, другие же завязли в зыбучих песках, загорелась чья-то ферма. Хорошо еще, что не выдумали, будто граф бросил против полицейских стадо черных быков. На наших глазах создавалась легенда, а с другой стороны, стало ясно, как велика власть Лара над воображением жителей его края. Не всякий способен пробудить у окружающих столько фантазии. Если бы, к примеру, арестовали старика, это оставалось бы, так сказать, в рамках прозы. А с именем графа все разрасталось до эпоса. Но что бы тут ни говорили о графе, никто не утверждал, что ему удалось бежать. Хоть это-то по крайней мере соответствовало истине. И тут я поймал себя на мысли, что, если он дал себя схватить, значит, это его устраивало и каким-то образом входило в его планы.
Естественно, что финансовые расчеты подвигаются плохо, когда голова забита такими мыслями. Я вдруг, как бы случайно, обнаруживаю, что у меня есть один неотложный вопросик, который нужно разрешить с молодчиками сил безопасности. Я мчусь в их расположение и снова совершенно случайно натыкаюсь на унтер-офицера, который был до приторности любезен со мной, когда узнал, что мы земляки. Мы говорим с ним о делах, а потом я как бы невзначай бросаю:
– Ну как, ночь оказалась удачной?
Достаточно было взглянуть на него, чтобы понять, что он не сомкнул глаз.
– Да так себе, – отвечает он, подавляя зевок.
– Охотились на лисицу?
– Если угодно, да.
Хотя мы были с ним из одного кантона, он не слишком доверяет мне. У этих типов соблюдение служебной тайны в крови.
– И лисичку поймали?
– Если угодно, да.
– Как говорится в нашем краю: «Охотишься за лисой, поймаешь барсука, и скажи спасибо, что не вернулся несолоно хлебавши».
Он смеется. Напомнив ненароком, что мы родом из одних краев, я вроде бы умерил его недоверие.
– Только не думайте, что так уж приятно носиться ночами по этим проклятым болотам! В моем-то возрасте! Ранним утром на болотах, поверьте на слово, от жары не помрешь. И к тому же ихние быки проклятые чересчур резвые и плевать хотели на нашу форму. Не говоря уж о собаках… Например, нынче утром…
– Нынче утром?
– Да. Мы получили кое-какие сведения об одном типе, который живет на ферме у черта на куличках. Приезжаем в самое неподходящее время, даже светать не начинало. Пробираемся, как вы понимаете, чуть ли не ползком. Входим во двор, и сразу же из-за изгороди на нас бросается свора собак: огромные, черные, никогда таких и не видывал, свирепые, вот-вот вцепятся тебе в икры.
– Да что вы!
– Именно так. И тут же открывается дверь. Выходит наш голубчик, уже одетый, в шляпе и прочем – представляете себе, в такую рань, – ну точно он нас поджидал. Мы даже рты от удивления открыли. Обычно-то мы застаем молодчиков еще в ночных рубахах, и глядят они на нас как ошалелые. А он хоть бы что. Кличет собак, и они тут же исчезают, так же быстро, как и появились. Нам он кричит: «Подходите же! Чем могу служить?» Нет, вы только подумайте: «Чем могу служить?» Тут я ему говорю: «Полиция», и сую под нос мандат об аресте. Он рассматривает его, точно это визитная карточка, говорит, да так насмешливо: «Что ж, входите, господа. Я в вашем распоряжении».
Мне представился граф на рассвете, свежевыбритый, одетый в бархатный костюм, в знакомой мне черной фетровой шляпе, слегка сбитой на затылок. Да, это на него похоже – изысканная вежливость. Я не сомневался, что и у него тоже были свои «сведения». Он провел полицейских в прихожую, затем в большой зал и указал на кресла светским жестом: