355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан-Мари Гюстав Леклезио » Пустыня » Текст книги (страница 16)
Пустыня
  • Текст добавлен: 14 октября 2016, 23:45

Текст книги "Пустыня"


Автор книги: Жан-Мари Гюстав Леклезио



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)

Тизнит, 23 октября 1910 года


Там, где город переходит в красную землю пустыни, где среди кустов акаций, частью уже выжженных, торчат обломки каменных стен и развалины глинобитных домов, где на свободе разгуливает пыльный ветер, вдали от колодцев, вдали от тенистых пальм умирает старый шейх.

К концу своего долгого напрасного пути он пришел сюда, в город Тизнит. На севере, в краю побежденного султана, чужеземные солдаты занимают один город за другим, истребляя все, что им сопротивляется. На юге христианские солдаты вошли в священную долину Сегиет-эль-Хамра, они заняли даже Смару и опустевший дворец Ма аль-Айнина. И над каменными стенами сквозь узкие бойницы задул ветер злосчастья, все истребляющий, опустошительный ветер.

Теперь он дует и здесь, этот тлетворный ветер, теплый, летящий с севера ветер, который приносит с собой морской туман. Вокруг Тизнита, разбредясь кто куда, точно заблудившееся стадо, в тени своих шалашей ждут Синие Люди.

Во всем стане не слышно ни звука, только поскрипывают под ветром ветки акаций да время от времени призывно кричит стреноженная скотина. Великое безмолвие, зловещее безмолвие воцарилось среди людей после нападения сенегальских солдат в долине уэда Тадла. Смолкли голоса воинов, стихли песни. Никто больше не говорит о будущем, быть может, потому, что будущего нет.

Над иссохшей землей кружит ветер смерти, тлетворный ветер, прилетевший с земель, захваченных чужеземцами, из Могадора, Рабата, Феса, Танжера. Теплый ветер, который приносит с собой рокот моря, а из дальней дали – гул больших белых городов, где царят банкиры и купцы.

В глинобитной хижине с наполовину провалившейся крышей, прямо на земляном полу, на своем бурнусе лежит старый шейх. В хижине душно и жарко, жужжат мушки и осы. Понимает ли Ма аль-Айнин, что все кончено, все погибло? Вчера и позавчера к нему явились с вестями гонцы с юга, но он не захотел их выслушать. Гонцы оставили при себе вести, принесенные с юга, не сказали о том, что Смара сдана, что младшие сыновья Ма аль-Айнина, Хассена и Лархдаф, бежали к нагорью Тагант, а Мауля Хиба – в Атласские горы. Но теперь они несут с собой весть тем, кто их ждет на юге: «Великий шейх Ма аль-Айнин умирает. Глаза его уже не видят, губы не могут выговорить ни слова». Они расскажут о том, что старый шейх умирает в самой бедной хижине Тизнита, как нищий, вдали от своих сыновей, от своего народа.

Вокруг развалившегося домишки сидят несколько человек. Это последние Синие Воины из берик Аллах. Они бежали по долине реки Тадла, не оглядываясь, не пытаясь понять. Остальные вернулись на юг, к своим старым кочевьям, потому что поняли: надеяться не на что, никогда им не получить обетованной земли. Но берик Аллах мечтали не о землях. Они любили старого шейха, почитали его как святого. Он даровал им свое божественное благословение, и это связало их с ним, словно священная клятва.

Hyp теперь среди них. Сидя в пыли под навесом из веток, он неотрывно глядит на дом с полуобвалившейся крышей, где укрылся Ма аль-Айнин. Hyp еще не знает, что Ма аль-Айнин умирает. Но вот уже несколько дней шейх не выходил из хижины в своем грязном белом бурнусе, опираясь на плечо прислужника, в сопровождении старшей из жен, Лаллы Меймуны, матери Маули Себы, Льва. Сразу по прибытии в Тизнит Ма аль-Айнин послал гонцов к сыновьям, чтобы призвать их к себе. Но гонцы не возвратились. Каждый вечер, перед тем как стать на молитву, Ма аль-Айнин выходил из хижины и смотрел на север, на дорогу, по которой должен был прискакать Мауля Хиба. Теперь уже поздно, сыновья его не придут.

Вот уже два дня, как Ма аль-Айнин ослеп, словно смерть сначала решила отнять у него зрение. Когда он выходил из дома и поворачивался к северу, он высматривал сына уже не глазами – он всем своим лицом, руками, телом призывал к себе Маулю Хибу. Hyp смотрел на него, на окруженную прислужниками легкую, почти призрачную фигуру, за которой следовала черная тень Лаллы Меймуны. Hyp чувствовал, как холод смерти затягивает все вокруг, словно туча, закрывшая солнце.

Hyp думал о слепом воине, спящем в овраге у реки Тадла. Думал о погасшем лице друга, которое, быть может, уже обглодали шакалы, думал обо всех тех, кто умер по дороге и чьи тела брошены на волю солнца и ночного холода.

Hyp догнал остатки каравана, уцелевшие после побоища, и они брели много дней подряд, изнывая от голода и усталости. Точно изгнанники, пробирались они по самым трудным дорогам, избегая городов, едва осмеливаясь приблизиться к колодцам, чтобы напиться воды. И вдруг захворал великий шейх, и пришлось остановиться здесь, у ворот Тизнита, на этой пыльной земле, где гулял тлетворный ветер.

Большая часть Синих Людей продолжала свой бесконечный путь без цели к нагорьям Дра, чтобы возвратиться к покинутым кочевьям. Отец и мать Нура тоже отправились в пустыню. Но Hyp не смог уйти с ними. Как знать, быть может, он еще надеялся на чудо, на землю, обещанную шейхом, где будут царить мир и изобилие и куда никогда не проникнут иноземные солдаты? Один за другим ушли Синие Люди, унося свой убогий скарб. Но сколько мертвых оставили они на своем пути! Никогда не обрести им былого мира, никогда не даст им покоя ветер злосчастья.

Иногда вдруг проносился слух: «Едет Мауля Хиба! Мауля Себа, Лев, наш повелитель!» Но это был мираж, развеивавшийся в знойном безмолвии.

Теперь уже поздно, потому что шейх Ма аль-Айнин умирает. И вдруг ветер стих, и воздух налился такой тяжестью, что люди поднялись с земли. Стоя они смотрят на запад, где солнце клонится к низкому горизонту. Пыльная земля, усеянная острыми клинками камней, подергивается блестящей, как расплавленный металл, пленкой. Небо окутывает темная дымка, сквозь которую проглядывает красный, чудовищно расплывшийся диск солнца.

Никто не понимает, почему вдруг улегся ветер, почему горизонт окрасился этим странным, огненным цветом.

Но Hyp снова чувствует, как в него проникает холод, словно в лихорадке, бьет озноб. Hyp обернулся к старой, разрушенной хижине, где находится Ма аль-Айнин, и, неотрывно глядя на черную дверь, медленно двинулся к ней, словно его тянуло туда против воли.

Смуглые воины Ма аль-Айнина из племени берик Аллах смотрят на мальчика, идущего к дому, но ни один из них не преграждает ему пути. В их невидящих взглядах одна лишь усталость, словно они погружены в сон. Быть может, они тоже ослепли за время долгого бесплодного пути и глаза их выжжены солнцем и песком пустыни?

Медленно идет Hyp по каменистой земле к глинобитной хижине. Лучи заходящего солнца высвечивают старые стены, подчеркивают темный провал двери.

В эту дверь и входит теперь Hyp, как когда-то входил вдвоем с отцом в гробницу святого. Мгновение он стоит неподвижно, ослепленный мраком, чувствуя влажную сырость убогого жилища. А когда глаза его привыкают к темноте, он видит большую пустую комнату с земляным полом. В глубине ее на разостланном бурнусе лежит шейх, под голову ему подложен камень. Рядом в своем черном бурнусе, закрыв лицо покрывалом, сидит Лалла Меймуна.

Hyp стоит не шевелясь, стараясь не дышать. Проходит много времени, прежде чем Лалла Меймуна оборачивается к мальчику – она почувствовала его взгляд. Сползшее черное покрывало открыло прекрасное смуглое лицо. Глаза ее блестят в полумраке, по щекам струятся слезы. Сердце Нура учащенно бьется, его пронзает жгучая боль. Он готов уже отступить к двери, уйти, но женщина говорит ему: «Войди». Он медленно идет к середине комнаты, чуть согнувшись из-за пронзившей его боли. Вот он приблизился к шейху, но тут ноги его подкосились и он тяжело рухнул наземь, выбросив вперед руки. Пальцы коснулись бурнуса, белого бурнуса Ма аль-Айнина, и Hyp так и остался лежать, прильнув лицом к сырой земле. Он не плачет, не говорит ни слова, ни о чем не думает, но руки его вцепились в белый бурнус и сжимают ткань так, что пальцам становится больно. Рядом с ним у изголовья того, кого она любит, в своем черном одеянии неподвижно застыла Лалла Меймуна, она ничего больше не видит, ничего не слышит.

Ма аль-Айнин дышит медленно, с трудом. С мучительной натугой приподнимается его грудь, вся хижина оглашена хриплым дыханием. В сумерках изможденное лицо шейха кажется особенно бледным, почти прозрачным.

Hyp напряженно вглядывается в лицо старца, словно его взгляд может отдалить приближение смерти. С полуоткрытых губ Ма аль-Айнина слетают обрывки слов, которые душит хрип. Быть может, он еще силится произнести имена своих сыновей: Мухаммеда Реббо, Мухаммеда Лархдафа, Хассена, Саадбу, Ахмеда аш-Шамса, прозванного Солнцем, и главное, того, кого он каждый вечер ждал у дороги, идущей с севера, кого он ждет и сейчас, Ахмеда Дехибы, прозванного Маулей Себой, Львом.

Полой своего черного бурнуса Лалла Меймуна отирает пот с лица Ма аль-Айнина, но он даже не чувствует прикосновения ткани ко лбу и щекам.

Временами плечи его напрягаются, корпус напружинивается – он пытается сесть. Губы его дрожат, глаза вылезают из орбит. Hyp подходит ближе, помогает Меймуне приподнять Ма аль-Айнина, и они вдвоем поддерживают его. Несколько секунд с силой, которую трудно предположить в таком хрупком теле, старый шейх заставляет себя удерживаться в сидячем положении, вытянув вперед руки, словно собирается встать. Его худое лицо выражает страшную тоску. Пустой взгляд его выцветших глаз сковывает Нура ужасом. Hyp вспоминает слепого воина и то, как Ма аль-Айнин прикоснулся к глазам раненого и подул ему в лицо. А теперь сам Ма аль-Айнин познал одиночество, из которого нет выхода, и никому не дано успокоить тревогу его незрячего взора.

Нура охватывает такая мука, что он порывается уйти, покинуть эту обитель мрака и смерти, убежать на пыльную равнину, позолоченную закатным солнцем.

И вдруг он чувствует незнакомую силу в своих руках, в своем дыхании. Медленно, точно вспоминая древний ритуал, Hyp молча кладет ладонь на лоб Ма аль-Айнина. Смочив слюной кончики пальцев, он проводит ими по беспокойно трепещущим векам. Осторожно дует в лицо, в рот, в глаза старцу. Обвивает руками его торс, и хрупкое тело медленно обмякает, опускается на землю.

Лицо Ма аль-Айнина кажется теперь спокойным, словно страдания оставили его. Закрыв глаза, старец тихо, бесшумно дышит, словно вот-вот уснет. И на самого Нура тоже нисходит покой; боль, терзавшая его внутренности, отпустила. Не сводя глаз с шейха, он чуть отстраняется от него. Потом выходит из дома, а Лалла Меймуна черной тенью вытягивается на земле, чтобы уснуть.

За порогом дома медленно спускается ночь. Слышны крики птиц, летящих над высохшим руслом реки к пальмовой роще. Снова налетает порывами теплый ветер с моря, шурша листьями на обвалившейся крыше. Засветив масляную лампу, Меймуна дает шейху попить воды. Hyp у дверей дома не может уснуть: его горло сжато, оно горит огнем. Несколько раз ночью по знаку Меймуны подходит он к старцу, проводит рукой по его лбу, дует ему в рот и на веки. Но усталость и отчаяние лишили Нура силы, и ему уже не удается унять тревогу, от которой дрожат губы Ма аль-Айнина. Быть может, боль, снедающая самого Нура, отнимает силу у его дыхания.

Перед самой зарей, когда воздух был недвижен и тих и умолкло все, даже насекомые, Ма аль-Айнин умер. Меймуна, державшая его руку, почувствовала это, простерлась на земле рядом с тем, кого любила, и заплакала, уже не сдерживая рыданий. Hyp, стоявший у двери, бросил последний взгляд на великого шейха, покоившегося на белом бурнусе, на его хрупкую фигуру, такую легкую, что казалось, он парит над землей. И Hyp, пятясь, вышел. Он теперь один в ночи, на пепельного цвета равнине, залитой сиянием полной луны. От горя и усталости он не в силах уйти далеко. Он падает на землю возле колючих кустарников и мгновенно засыпает, не слыша плача Лаллы Меймуны, похожего на песнопение.

Так она и исчезла в один прекрасный день – ушла без всякого предупреждения. Встала спозаранку, на рассвете, как, бывало, у себя в родном краю, когда спешила к морю или к границе пустыни. Прислушалась, как дышит на широкой постели сморенный летней жарой фотограф. За окном уже пронзительно кричали стрижи, да откуда-то доносился слабый плеск воды – должно быть, работала поливальная машина. Лалла помешкала: ей хотелось оставить фотографу какой-нибудь знак, прощальный привет. Но ничего подходящего не нашлось, тогда она взяла кусок мыла и нарисовала им ставший благодаря ей знаменитым знак своего племени, которым обычно подписывала фотографии на улицах Парижа. Это был самый древний из всех известных ей знаков, и к тому же он походил на сердце.


А потом она вышла из дому и зашагала по улицам города, с тем чтобы больше уже не вернуться.

Много дней и ночей ехала она в поездах, из города в город, из страны в страну. Ждать поезда на вокзалах приходилось так долго, что ноги становились как деревянные, а спину и поясницу начинало ломить.

Мимо взад и вперед ходили люди, разговаривали, смотрели по сторонам. Но они не обращали внимания на молодую женщину с усталым лицом, которая, несмотря на жару, куталась в несуразное старое коричневое пальто, доходившее ей до щиколоток. Быть может, они думали, что она бедна или больна. Иногда в вагонах попутчики заговаривали с ней, но она не понимала их языка и только улыбалась в ответ.

И вот наконец корабль медленно плывет по маслянистому морю. Отчалив от Альхесираса, он направляется в Танжер. На палубе сверкают солнце и соль, а пассажиры – мужчины, женщины и дети, – сгрудившись в тени, сидят возле своих картонок и чемоданов. Некоторые, чтобы разогнать тоску, временами затягивают грустную, тягучую песню, потом голоса вновь умолкают и слышится только тарахтенье мотора.

Облокотившись о поручни, Лалла смотрит на темно-синюю гладь моря, которую морщит неторопливая зыбь. В белом кильватере корабля резвятся, то догоняя друг друга, то разбегаясь в стороны, дельфины. Лалла вспоминает белую птицу, заколдованного морского принца, которая парила в их краю над берегом во времена старого Намана. Сердце ее начинает биться сильнее; охваченная каким-то пьянящим чувством, она вглядывается в даль, словно и впрямь может увидеть распростертые над морем крылья. Кожу ее, как прежде, обжигают солнечные лучи, глаза упиваются прекрасным и беспощадным светом, струящимся с неба.

И вдруг голоса, напевающие тягучую песню, всколыхнули ей душу, по ее щекам заструились слезы. Он сама не знает почему. Она слышала эту песню так давно, словно в полузабытом сне. Ее поют сейчас люди с черной кожей, в рубахах с леопардовым рисунком, в холщовых, слишком коротких штанах и японских сандалиях на босу ногу. Раскачиваясь и полузакрыв глаза, подхватывают они тягучую, печальную песню, которую не понимает никто, кроме них самих.

Но Лалла, слушая их песню, чувствует вдруг в самых тайниках души страстное желание вновь увидеть белую землю, высокие пальмы в красных долинах, бескрайние каменные и песчаные просторы, бесконечные пустыни берега и даже поселки с их глинобитными и дощатыми лачугами, крытыми железом и картоном. Она закрывает глаза и видит перед собой все это, словно никуда и не уезжала, а просто заснула на часок-другой.

А в недрах ее тела, в ее разбухшем чреве что-то шевелится, толкается, причиняя боль, растягивая изнутри кожу. Лалла думает о ребенке, который должен родиться, который уже живет, уже грезит. Она вздрагивает, прижимает ладони к раздавшемуся животу и, привалившись спиной к железным поручням, отдается тяжелому и мерному покачиванию корабля. Она даже тихонько напевает сквозь зубы, немножко для самой себя, немножко для ребенка, который перестал толкаться в ее животе, заслушавшись старинной песни, той, которую пела Амма и которая пришла от матери Лаллы.

«Настанет день, когда ворон станет белым, и море пересохнет, и в цветке кактуса найдут мед, и застелют ложе ветками акаций, настанет день, о да, настанет день, когда в жале змеи не окажется яда, и ружейные пули больше не будут сеять смерть, потому что в этот день я покину тебя, моя любовь...»

Тарахтенье мотора заглушает звук ее голоса, но в ее чреве слушает слова песни и засыпает под них неведомое дитя. И тогда, чтобы перекричать машину и подбодрить самое себя, Лалла громко выпевает слова любимой песенки: «Сре-ди-зем-но-мо-о-рье...»

Корабль медленно плывет по маслянистому морю под низким небом. Вот на горизонте появляется противное серое пятно, словно к морю прилепилась туча, – Танжер. Лица всех пассажиров обращаются к серому пятну, разговоры смолкают, даже негры перестают петь. К форштевню корабля медленно подплывает Африка, вся размытая, пустынная. Вода в море становится серой и уже не такой глубокой. В небе мелькают первые чайки, тоже серые, тощие и пугливые.

Неужели все так изменилось? Лалла вспоминает свое первое путешествие, когда она ехала в Марсель и ей все еще было внове – улицы, дома, люди. Вспоминает квартирку Аммы, гостиницу «Сент-Бланш», пустыри у резервуаров, вспоминает все, что осталось позади, там, в огромном мертвящем городе. Вспоминает Радича-побирушку, фотографа, журналистов – всех тех, кто нынче стал только тенью.

Теперь у нее нет ничего, кроме одежды, кроме коричневого пальто, которое Амма подарила ей в день ее приезда. Да еще денег, пачки новеньких, сколотых булавкой банковских билетов, которые она перед уходом взяла у фотографа из кармана его куртки. И ей кажется, что с ней вовсе ничего не происходило, никогда не покидала она Городка с его лачугами из досок и картона, не покидала каменистых равнин и холмов, где жил Хартани. Просто заснула на часок-другой.

Она смотрит на пустынный горизонт, на корму корабля, потом на берег, на гору, где лепятся, словно кровоподтеки на сером теле земли, домики арабского города. Она вздрагивает: в чреве ее вновь беспокойно зашевелился ребенок.

В автобусе, который катит по пыльной дороге, то и дело останавливаясь, чтобы подобрать крестьян, женщин и детей, Лаллу снова охватывает странное пьянящее чувство. Ее обволакивает солнечный свет и тонкая пыль, туманом встающая с обеих сторон автобуса; душная взвесь проникает в салон, оседает в горле и скрипит под пальцами; солнечный свет, сушь и пыль – Лалла ощущает их присутствие, и у нее точно нарождается новая кожа, вырабатывается новое дыхание.

Возможно ли, что на свете существует что-то другое? Другой мир, другие лица, другое солнце? Обман воспоминаний не может устоять перед пыхтением одышливого автобуса, жарой, пылью. Солнечный свет все стер, соскоблил дочиста, как и прежде, на каменном плато. Лалла снова ощущает на себе, вокруг себя бремя таинственного взгляда – не людского взгляда, в котором сквозит желание или зависть, а таинственного взгляда того, кто знает Лаллу и владычествует над ней, подобно божеству.

Автобус катит по пыльной дороге, взбирается вверх по холмам. Вокруг одна только сухая, выжженная земля, похожая на сброшенную змеиную кожу. Над крышей автобуса полыхают огнем небо и солнце, в салоне становится жарко, как в раскаленной печи. По лбу Лаллы, по шее, по спине стекают капли пота. Пассажиры сидят неподвижно, с безучастным видом. Мужчины кутаются в шерстяные бурнусы, женщины под иссиня-черными покрывалами примостились на полу между сиденьями. Только шофер двигается, гримасничает, поглядывает в зеркало заднего вида; несколько раз он встречается глазами с Лаллой, и она отворачивается. Толстяк с плоским лицом устанавливает зеркало так, чтобы лучше ее рассмотреть, потом раздраженно водворяет его на прежнее место.

Радио, включенное на полную мощность, свистит и кашляет, а когда автобус проезжает мимо мачты высоковольтной передачи, выпускает длинную гнусавую руладу.

Весь день катит автобус по гудронированному шоссе и пыльным дорогам, минует пересохшие русла рек, останавливается у глинобитных деревушек, где его поджидают ребятишки. Тощие собаки бегут за ним следом, пытаясь вцепиться зубами в колеса. Иногда автобус вдруг тормозит среди пустынной равнины – забарахлил мотор. Пока плосконосый шофер, подняв капот, ковыряется в моторе, прочищает форсунку, пассажиры выходят из автобуса и садятся в его тени или идут помочиться в кусты молочая. Некоторые вынимают из кармана маленькие лимоны и долго сосут их, причмокивая.

Потом автобус снова пускается в путь по тряским дорогам, карабкается все вверх и вверх по холмам навстречу заходящему солнцу. На пустынные равнины быстро спускается тьма, она окутывает камни, а пыль обращает в пепел. Но вот внезапно автобус остановился среди полной темноты, и вдали, на том берегу реки, Лалла видит огни. Ночь стоит душная, наполненная звоном цикад, кваканьем жаб. Но после долгих часов в автобусе кажется, что вокруг царит тишина.

Лалла сходит с автобуса и медленно бредет вдоль реки. Она узнает здание общественной бани, а вот и брод. Река совершенно черная, прилив немного оттеснил ее поток. Лалла перебирается через реку вброд – вода доходит ей до середины бедра, но речная прохлада бодрит. В полумраке она различает фигуру женщины, которая тоже переходит реку, неся на голове сверток и задрав подол длинного платья до самого живота.

Там дальше, на другом берегу, начинается тропинка, которая ведет к Городку. Вот уже появились глинобитные и дощатые лачуги, одна, еще одна. Но Лалла не узнаёт их. Повсюду выросли новые домишки, даже у самого берега, заливаемого в половодье. Электрический свет тускло освещает утоптанную землю улочек, лачуги из досок и железа кажутся совсем заброшенными. Проходя мимо них, Лалла слышит чей-то шепот, плач детей. А издалека, из-за города, доносится какое-то неправдоподобное тявканье дикой собаки. Ноги Лаллы ступают по старым следам, она сбрасывает теннисные туфли, чтобы явственней ощутить прохладу и шершавость земли.

Все тот же взгляд направляет ее шаги по улицам Городка, долгий-долгий и очень ласковый взгляд, идущий сразу со всех сторон и из самой глубины неба, взгляд, струящийся вместе с ветром. Лалла шагает мимо знакомых домов, вдыхая запах догорающих углей, узнавая голос ветра, шелестящего листами железа и картона. Все это вернулось к ней сразу, словно она никуда не уезжала, словно просто заснула на часок-другой.

И вот, вместо того чтобы идти к дому Икикр у колонки, Лалла сворачивает к дюнам. Тело ее отяжелело от усталости, поясницу ломит, но неведомый взгляд направляет ее шаги – она знает, что должна выйти из Городка. Ступая босиком так быстро, как только может, она проходит между колючими кустарниками и карликовыми пальмами к самым дюнам.

Тут все осталось как было. Она идет, как когда-то, вдоль серых дюн. Иногда останавливается, оглядывается вокруг и, сорвав сочный стебелек, растирает его между пальцами, чтобы вдохнуть пряный аромат, который так любила. Она узнаёт все ложбинки, все дорожки: и те, что тянутся к каменистым холмам, и те, что ведут к солончакам, и те, что никуда не ведут. Тьма густая и теплая, над головой блестят звезды. Сколько времени пролетело для них? Они не сдвинулись с места, сияние их не померкло, словно пламя волшебной лампы. Быть может, переместились дюны, но разве узнаешь? Старый остов, выпустивший когти и выставивший рога, которого она когда-то так боялась, исчез. Не видно больше старых консервных банок, да сожжено несколько кустов – их ветви обломали на растопку для жаровен.

Лалла никак не может найти свое любимое место на гребне дюны. Тропинку, которая ведет к берегу, занесло песком. Лалла с трудом карабкается по холодному песчаному склону на самый гребень. Дыхание со свистом вырывается из ее груди, а поясницу ломит так, что она невольно стонет. Стиснув зубы, она старается, чтобы стоны ее перешли в песню. Она вспоминает песенку, которую пела когда-то, чтобы прогнать страх: «Сре-ди-зем-но-мо-о-рье!»

Она пытается петь, но ей не хватает голоса.

Теперь она идет по плотному прибрежному песку, у самой кромки морской пены. Дует слабый ветерок, в темноте ласково рокочут волны, и Лаллу вновь охватывает пьянящее чувство, подобное тому, что она испытала на пароходе и в автобусе: словно все вокруг ждало ее, надеялось на ее возвращение. Быть может, здесь, на берегу, растворенный в свете звезд, в рокоте моря, в белизне пены, витает взгляд Ас-Сира, того, кого она зовет Тайна. В эту ночь нет места страху, это бескрайняя ночь, подобной которой Лалле еще ни разу не довелось пережить.

Теперь она пришла к тому месту, куда Наман-рыбак обыкновенно вытаскивал свою лодку, чтобы разогреть вар или починить сети. Но здесь все пусто, далекий ночной берег безлюден. Только старое фиговое дерево высится у дюны, привычно откинув назад, по движению ветра, свои широкие ветви. Лалла с наслаждением вдыхает его знакомый запах, такой крепкий и пресный, следит за трепетанием листвы. Она садится у подножия дюны, неподалеку от дерева, и долго смотрит на него, словно ждет, что с минуты на минуту появится старый рыбак.

Усталость наливает тяжестью тело Лаллы, ноги и руки сковывает боль. Она откидывается навзничь на холодный песок и сразу засыпает, убаюканная говором моря и запахом фигового дерева.

На востоке над каменными холмами поднимается луна. Ее бледный свет озаряет море и дюны, омывает лицо Лаллы. Позднее, глубокой ночью, поднимается ветер, теплый ветер с моря. Он пробегает по лицу Лаллы, по ее волосам, припорашивает ее тело песком. Теперь небо становится бескрайним, а земля исчезает. В подзвездном мире за эти месяцы многое стало другим, изменилось. В долинах, вблизи бухт и устьев рек, точно плесень, разрослись поселки. Многие люди умерли, разрушились дома, погребенные в туче пыли и тараканов. Но здесь, на берегу, возле фигового дерева, куда приходил старый Наман, все осталось как было. Словно молодая женщина все эти месяцы просто спала.

Луна медленно поднимается к зениту. Потом начинает клониться на запад, в сторону открытого моря. Небо чистое, безоблачное. В пустыне, за каменистыми равнинами и холмами, из песка сочится холод, растекающийся как вода. И чудится, будто вся земля и даже небо, луна и звезды перестали дышать, остановили свой бег во времени.

Они застыли в неподвижности, пока нарождается первая заря – фаджр.

В пустыне лисица и шакал перестали преследовать тушканчика или зайца. Рогатые змеи, скорпионы, сколопендры замерли на стылой земле под черным небом. Это фаджр сковал их оцепенением, превратил в камни, в каменистую пыль, в пар, потому что в этот час на земле владычествует небо, оно леденит тела, а порой пресекает жизнь и дыхание. В ложбине дюны неподвижно лежит Лалла. По ее коже пробегает дрожь, длинные волны дрожи; они сотрясают все ее тело; у нее стучат зубы, но она продолжает спать.

И тогда приходит вторая заря – белая. В непроглядную черноту воздуха просачивается свет. Вот он уже искрится в морской пене, на соляных гребнях гор, на острых камнях у подножия фигового дерева. Бледный, серый свет окрашивает вершины холмов, мало-помалу скрадывает звезды: Козу, Пса, Змею, Скорпиона и трех сестер – Минтаку, Альнилам, Альнитак. Потом небо словно бы опрокинулось. Гася последние светила, его затянуло большое беловатое бельмо. В ложбинах меж дюнами вздрагивает низкая колючая травка, на ее ворсинках жемчужинами повисли капли росы.

По щекам Лаллы сбегает несколько капель, похожих на слезы. Молодая женщина просыпается, тихонько стонет. Глаз она еще не открыла, но стон ее становится громче, сливается с неумолчным рокотом моря, который вновь зазвучал в ее ушах. Боль в животе то нарастает, то отпускает, зов ее все неотступнее, он подступает все ближе, ритмичный, как говор волн.

Лалла приподнимается на своем песчаном ложе, но боль вдруг становится такой сильной, что у нее пресекается дыхание. И тогда она понимает: ей пришло время родить, она родит сейчас, здесь, на этом берегу, и страх захлестывает ее, накрывает волной, она знает, что одна здесь, одна-одинешенька, никто не придет ей на помощь, никто. Она с трудом встает, пошатываясь, делает несколько шагов по холодному песку, но снова падает, теперь стон ее переходит в крик. А вокруг только белый песок да дюны, еще одетые ночным мраком, и перед ней море, тяжелое, серо-зеленое море, пока подернутое мглой.

Лежа на песке, на боку, подогнув колени, Лалла снова стонет, вторя медленному ритму моря. Боль накатывает волнами, следуя за набегающим морским валом; высокий гребень вздымается над темной гладью вод, ловя по временам отблески бледного света, и потом обрушивается на берег. Лалла следит за движением боли в своем теле по морскому прибою, по зыби, рождающейся на сумрачном горизонте, где тьма еще не рассеялась, и медленно катящейся на восток, к самому берегу, на который волна ложится немного наискосок, выбрасывая пышную бахрому пены, а шуршание воды по затверделому песку, кажется, подступает все ближе, накрывает ее с головой. Иногда боль делается невыносимой, словно все ее внутренности извергаются из нее, разрывая на части живот; вопль ее становится громче, перекрывая плеск обрушивающихся на песок волн.

Лалла встает на колени, пытаясь на четвереньках ползти вдоль дюны к дороге. Это стоит ей таких усилий, что, несмотря на предрассветный холод, пот заливает ее лицо и тело. Она ждет еще, вперив взгляд в начавшее светлеть море. Потом, повернув голову к дороге, лежащей за дюнами, зовет: «Харта-а-ни! Харта-а-ни!», как когда-то, когда она ходила на каменистую равнину, а он прятался в расселине скалы. Она пытается засвистеть, как свистели пастухи, но растрескавшиеся, дрожащие губы не повинуются ей.

Еще немного – ив Городке проснутся люди, встанут с постелей. Женщины пойдут за водой к колонке. Девушки станут собирать в кустах сухие ветки на растопку, потом женщины разведут огонь под жаровнями, чтобы поджарить мясо, разогреть овсяную кашу, вскипятить воду для чая. Но все это далеко, в каком-то другом мире. Словно это сон, который продолжается вдали от нее, на топкой равнине, у дельты большой реки, где живут люди. А может быть, и еще дальше, на том берегу моря, в большом городе нищих и воров, городе-убийце с его белыми домами и машинами-ловушками. Фаджр, первая заря, уже повсюду разлила свой бледный, холодный свет, и именно в эти мгновения старики в безмолвии и в страхе встречают смерть.

Лалла чувствует, как внутренности исторгаются из нее, сердце бьется медленно и мучительно. Волны боли следуют теперь одна за другой, и промежуток между ними так мал, что это просто одна сплошная боль пульсирует и зыбится в ее утробе. Медленно, изнемогая от муки, Лалла ползет вдоль дюны, упираясь локтями в землю. В нескольких саженях от нее, среди кучи камней, высится дерево, совсем черное на фоне белого неба. Никогда еще старое фиговое дерево не казалось ей таким большим, таким могучим. Широкий ствол выгнут назад, толстые ветви откинуты, а прекрасная кружевная листва чуть шевелится на свежем ветру, поблескивая в лучах зари. Но самое прекрасное, самое могущественное – это его запах. Он обволакивает Лаллу, притягивает ее, опьяняет, и в то же время от него мутит, он зыбится вместе с волнами боли. Дыша с трудом, медленно-медленно волочит Лалла свое тело по чуть тормозящему движение песку. Ее раздвинутые ноги оставляют на песке след, словно лодка, которую тащили посуху.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю