355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан-Мари Гюстав Леклезио » Пустыня » Текст книги (страница 12)
Пустыня
  • Текст добавлен: 14 октября 2016, 23:45

Текст книги "Пустыня"


Автор книги: Жан-Мари Гюстав Леклезио



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)

Когда, окончив работу в гостинице «Сент-Бланш», Лалла выходит за порог, на нее обрушивается с неба слишком яркий солнечный свет, и ее шатает. Она как можно глубже втягивает шею в воротник своего коричневого пальто, а голову до самых бровей обматывает серым платком тетки, но все-таки не может укрыться от слепящей белизны неба, от пустоты улиц. Дурнота поднимается откуда-то из живота, подступает к горлу, наполняет рот горечью. Лалла быстро присаживается где попало, не пытаясь понять, что с ней, ни о чем не думая, не обращая внимания на прохожих, – она боится снова упасть в обморок. Изо всех сил борется она с дурнотой, пытаясь утишить сердцебиение, смирить буйство в своем чреве. Она кладет обе руки на живот, чтобы ласковое тепло ее ладоней через платье проникло внутрь и младенец почувствовал его. Так она помогала себе раньше, когда ее одолевали мучительные боли в низу живота, словно какой-то зверь терзал ее внутренности. А потом она начинает раскачиваться взад и вперед, сидя на краю тротуара, рядом со стоящими вдоль него машинами.

Люди идут мимо, не останавливаясь. Они немного замедляют шаг, точно хотят подойти, но, когда Лалла поднимает голову, в ее глазах такая мука, что они в страхе спешат прочь.

Через некоторое время боль под ее ладонями утихает. Грудь начинает дышать свободнее. Несмотря на холод, Лаллу бросает в пот, влажное платье прилипает к спине. Наверное, это и есть голос страха, тот, что слышишь не ухом, а чувствуешь ступнями ног и всем телом, тот, что опустошает улицы города.

Лалла идет в старый город, медленно поднимается по щербатым ступеням лестницы, по которой стекает вонючая вода. На верху лестницы она сворачивает налево, потом шагает по улице Бон-Жезю. Старые, облупившиеся стены исписаны мелом – непонятными, полустершимися буквами, рисунками. Тротуар весь в красных пятнах, похожих на пятна крови, там копошатся мухи. Красный цвет отдается в голове Лаллы гудением пароходной сирены, он свистит, он просверливает черепную коробку, опустошает мозг. Медленно, с усилием, перешагивает Лалла через первое красное пятно, через второе, через третье. Среди красных пятен белеют какие-то странные предметы: хрящи, сломанные кости, кожа; в голове у Лаллы гудит все сильнее. Она пытается бежать бегом по склону уходящей вниз улицы, но по мокрым камням бежать скользко, особенно когда обувь на резине. На улице Тимон старые стены тоже исчерканы мелом – какие-то слова, а может, имена. Дальше изображена голая женщина, с грудями, похожими на глаза, и Лалле вспоминаются порнографические журналы на неубранной кровати в номере гостиницы. А еще дальше, на старой двери, нарисован мелом огромный фаллос, похожий на гротескную маску.

Лалла продолжает свой путь едва дыша. Холодный пот струится у нее по лбу, по спине, стекает на поясницу, щиплет под мышками. В этот час улицы безлюдны, только взъерошенные собаки, ворча, гложут кости. Окна, почти вровень с землей, забраны решетками, металлическими сетками. А те, что повыше, наглухо закрыты ставнями, дома кажутся необитаемыми. Из отдушин подвалов, темных окон тянет холодом смерти. Смерть словно обдает улицу своим тлетворным дыханием, оно заполняет каждую зловонную выбоину у подножия стен. Куда идти? Лалла снова медленно бредет вперед, еще раз сворачивает направо, где высится старый дом. Лалле всегда немного страшно, когда она глядит на его большие окна, забранные решетками: ей кажется, что это тюрьма, где некогда умирали люди, говорят даже, будто ночью из-за решеток порой слышатся стоны узников. Лалла медленно спускается вниз по всегда безлюдной улице Пистоль, потом проходит мимо старой богадельни, пытаясь разглядеть над серым каменным порталом полюбившийся ей странный розовый купол. Иногда она присаживается здесь у порога какого-нибудь дома и, забыв обо всем, долго любуется куполом, похожим на облако, пока какая-нибудь женщина не подойдет к ней, не спросит, что она тут делает, и не прогонит ее прочь.

Но сегодня даже розовый купол внушает ей страх, словно за узкими окнами притаилась угроза или словно это гробница. Не оглядываясь, она торопливо идет прочь и тихими улочками вновь спускается вниз, к морю. Под порывами ветра хлопает белье: большие белые простыни с обтрепанными краями, детская и мужская одежда, голубое и розовое женское исподнее. Лалле неприятно на него смотреть, оно словно обрисовывает невидимые тела, ноги, груди, какие-то обезглавленные останки. Она бредет по улице Родийа, здесь опять тянутся низкие окна, забранные сетками и решетками, за ними томятся в плену взрослые и дети. По временам до Лаллы доносятся обрывки разговоров, звон посуды или стук кастрюль, а иногда гнусавая музыка, и она думает обо всех тех, кто заточен в холоде и мраке этих комнат с тараканами и крысами, обо всех тех, кто больше не увидит солнечного света, не вдохнет свежего ветра.

Вот здесь, в комнате за почерневшими и треснувшими стеклами, живет толстая женщина-калека, она живет одна с двумя тощими кошками и вечно рассказывает о своем саде, о своих розах и деревьях, о высоком лимонном дереве, приносящем вкуснейшие в мире лимоны, а у самой нет ничего, кроме холодного темного угла да двух слепых кошек. А здесь ютится Ибрагим, старый солдат из Орана, который сражался с немцами, с турками и сербами и в ответ на расспросы Лаллы не устает повторять названия мест, где происходили бои: Салоники, Варна, Бяла. Но разве и ему не суждено умереть в капкане облупившегося дома, где лестница такая темная и скользкая, что он спотыкается на каждой ступеньке, а стены стискивают его худую грудь, словно насквозь промокшее пальто? А тут живет испанка с шестью ребятишками, все они спят вповалку в одной комнате с узким оконцем и вечно рыщут по Панье, оборванные, бледные, голодные. А в этом доме, по которому проходит огромная трещина и на стенах словно выступает болезненный пот, живут больные муж с женой, они так громко кашляют, что Лалла иногда вздрагивает по ночам, словно и впрямь может через все стены услышать их кашель. И еще чета иностранцев: муж – итальянец, жена – гречанка, он каждый вечер напивается и жестоко избивает жену, молотит кулаками по голове, бьет ни с того ни с сего, даже не со зла, а просто потому, что она рядом и смотрит на него заплаканными глазами и лицо ее отекло от усталости. Лалла ненавидит итальянца; вспоминая о нем, она стискивает зубы, и в то же время ей внушает страх молчаливое, безнадежное отчаяние этого запоя и эта покорность жены, потому что ими пропитан каждый камень, каждое пятно на проклятых улицах этого города, каждый рисунок на стенах Панье.

Повсюду здесь царят голод, страх, зябкая бедность, повсюду здесь – старые, отсыревшие лохмотья, старые, увядшие лица.

Улица Панье, улица Було, переулок Буссену – везде те же облупленные стены, дома, верхние этажи которых уходят в холодное небо, а внизу застаивается зеленая вода и гниют кучи отбросов. Здесь нет ни ос, ни мушек, которые свободно пляшут в воздухе среди золотых пылинок. Одни только люди, крысы и тараканы – все те, кто ютится в дырах, лишенных света, воздуха, неба. Лалла кружит по улицам, как старый лохматый черный пес, не находя покоя. Потом присаживается ненадолго на ступеньках лестницы у стены, за которой растет единственное в этой части города старое дерево, благоухающее фиговое дерево. И она вдруг вспоминает о дереве, которое любила у себя на родине, о дереве, у которого старый Наман чинил свои сети и рассказывал истории. Но она, как старый, усталый пес, не может долго оставаться на одном месте. Она вновь бредет по темному лабиринту улочек, а тем временем солнце опускается все ниже. Потом она присаживается на скамье в маленьком сквере, где обычно играют дети. Бывают дни, когда Лалла с удовольствием смотрит, как малыши топают вперевалочку, растопырив руки, на нетвердых ногах. Но сейчас здесь совсем уж темно, и только старая темнокожая женщина в широком пестром платье сидит на одной из скамеек. Лалла садится рядом с ней и пытается вызвать ее на разговор: «Вы живете здесь? А откуда вы приехали? Из какой страны?» Старуха смотрит на нее непонимающим взглядом, потом, испугавшись, прикрывает лицо подолом пестрого платья.

За сквериком, в глубине площади, стена дома, хорошо знакомая Лалле. Лалла знает каждое пятно на ее штукатурке, каждую трещину, каждый ржавый подтек. На самом верху торчат черные раструбы дымоходов и водостоков. Под крышей – маленькие окошки без ставен, с грязными стеклами. Ниже комнатки старухи Иды на веревке висит белье, заскорузлое от дождя и пыли. Еще ниже – окна цыган. Большая часть стекол выбита, кое-где не осталось даже рам – просто зияют черные дыры, похожие на пустые глазницы.

Лалла пристально глядит на эти темные провалы и вновь ощущает холодное и жуткое присутствие смерти. Она дрожит. Зловещая пустота царит на этой площади, вихрь пустоты и смерти вырывается из этих окон, кружит вокруг домов. На скамье рядом с ней, не шевелясь и не дыша, замерла старая мулатка. Лалле видны только ее исхудалые руки со вздутыми, похожими на веревки венами и длинными, испачканными хной пальцами, которые придерживают подол платья у щеки, обращенной к Лалле.

Быть может, здесь тоже таится западня? Лалле хочется вскочить и убежать, но ее словно пригвоздило к скамье, как бывает в кошмарном сне. Мало-помалу город обволакивается сумраком, тень заполняет площадь, затопляет все ее уголки, все трещины, вливается в окна с выбитыми стеклами. Становится холодно, Лалла плотнее закутывается в коричневое пальто, подняв воротник до самых глаз. Но холод проникает сквозь резиновые подошвы ее босоножек, поднимается по ногам к бедрам, к пояснице. Лалла закрывает глаза, чтобы собраться с силами и выстоять, чтобы не видеть больше этого смерча пустоты в скверике, где под слепыми глазницами окон брошены детские игрушки.

Когда она открывает глаза, рядом с ней никого нет. Лалла и не заметила, как ушла старуха мулатка в пестром платье. Как ни странно, небо и земля стали светлее, словно ночь отступила.

И снова Лалла кружит по безмолвным улочкам. Спускается по лестницам, изувеченным отбойными молотками. Холод метет мостовую, гремит железными крышами сараев, где свалены инструменты.

Выйдя к морю, Лалла обнаруживает, что день еще длится. Большое светлое пятно сияет над собором, между его башнями. Лалла бегом перебегает проспект, не обращая внимания на мчащиеся машины, которые сигналят гудками, мигают фарами. Она медленно подходит к высокой паперти, поднимается по ступеням и идет между колоннами. Она вспоминает, как в первый раз пришла в собор. Тогда ей стало страшно: он был большой и одинокий, как утес. Но потом Радич-побирушка показал ей, где ночует летом, когда с моря долетает ласковое дыхание ветерка. Он показал ей, откуда можно увидеть, как ночью в порт входят грузовые суда с красными и зелеными огнями. И еще показал, откуда между колоннами на паперти видны луна и звезды.

Но в этот вечер на паперти пусто. Бело-зеленый камень холоден как лед, под сводами собора царит давящее безмолвие, нарушаемое лишь отдаленным шуршаньем автомобильных шин да шорохом летучих мышей под сводами. Голуби, почти сплошь усеявшие карнизы, уже спят, тесно прижавшись друг к другу.

Лалла присаживается на ступени в тени каменной балюстрады. Она смотрит на плиты в пятнах птичьего помета, на пыльную землю перед папертью. Резкий ветер со свистом прорывается сквозь прутья решетки. Здесь так же одиноко, как на корабле в открытом море. От этого одиночества болит сердце, сжимает горло и виски, все звуки обретают какое-то странное эхо и вдали на улицах вздрагивают огоньки.

Позже, когда становится совсем темно, Лалла возвращается в центр города. Она минует площадь Ланш, где у дверей баров толпятся мужчины, и, держась за двойные железные перила, которые ей так нравятся, поднимается по улице Аккуль. Но даже здесь не рассеивается тоска, преследует ее, словно огромная ощетинившаяся собака с голодными глазами, которая бродит вдоль сточных канав в поисках кости. Конечно, в этом виноват голод, голод, от которого сводит живот и звенит в голове, но это всеобъемлющий голод, когда ты изголодался по всему, по всему, в чем тебе отказано, что для тебя недоступно. Уже давно-давно люди не могут утолить этот голод, давно не знают они ни отдыха, ни счастья, ни любви; только и есть у них что холодные подвальные комнатушки, где туманом сгустилась злая тоска; только и есть что эти мрачные улочки, по которым бегают крысы, стекает гнилая вода и громоздятся горы нечистот. Только и есть у них что горькое горе.

Идя по узким желобкам улочек Рефюж, Мулен, Бель-Экюэль, Монбрион, Лалла смотрит на груды отбросов, словно вынесенных на берег морем: ржавые консервные банки, старые бумаги, обломки костей, гнилые апельсины, овощи, тряпки, разбитые бутылки, куски резины, крышки от бутылок, мертвые птицы с вырванными крыльями, раздавленные тараканы, пыль, мусор, гниль. Это всё приметы одиночества, запустения, словно люди уже покинули этот город, этот мир, отдав их на растерзание болезням, смерти, забвению. Словно в мире осталось всего несколько несчастных, которые всё еще живут в готовых рухнуть домах, в квартирах, уже сейчас похожих на могильные склепы, где в зияющие провалы окон вливается пустота и ночной холод, от которого сжимает грудь и мутнеют глаза стариков и детей.

Лалла идет все дальше среди развалин, перешагивая через кучи обвалившейся штукатурки. Она сама не знает, куда идет. По нескольку раз проходит она одной и той же улицей, кружит у высоких стен городской больницы. Быть может, Амма сейчас там, в большой подвальной кухне с грязными окнами, протирает намотанной на палку тряпкой черные плиты, которые никогда ничем не отмыть. Лалла ни за что больше не вернется к Амме, никогда. Она кружит по темным улочкам, а тем временем ветер стих, накрапывает мелкий дождь. Мелькают прохожие – черные силуэты без лиц, тоже словно заблудившиеся. Лалла прячется, пропуская их, хоронится в дверных проемах, скрывается позади машин на стоянке. А когда улица снова пустеет, продолжает бесшумно идти, усталая, одурманенная, сонливая.

Но спать она не решается. Где может она забыться сном, расслабиться? Ночной город полон опасностей, тревога не дает уснуть бедным девушкам так безмятежно, как спят дети богачей.

Слишком много звуков в ночной темноте, это подают голос страх, голод, одиночество. Разносятся пьяные крики бродяг в ночлежках, шумят арабские кафе, где не умолкает заунывная музыка и тягучий смех любителей гашиша. Ужасный звук – это сумасшедший муж молотит кулаками жену, а она сначала пронзительно кричит, а потом только всхлипывает и стонет. Теперь Лалла отчетливо слышит все эти звуки, словно они никогда не умолкали. Особенно один звук преследует ее, куда бы она ни шла, от него раскалывается голова и все нутро переворачивается, он не устает напоминать о несчастье – это по ночам кашляет ребенок в соседнем доме, быть может сын туниски, бледной толстухи с зелеными, немного безумными глазами? А может, это кашляет другой ребенок в дальнем доме через несколько улочек, и еще один откликается ему в другом доме, на мансарде с обвалившимся потолком, и еще один, которому не спится в его ледяной постели, и еще один – словно десятки, сотни больных детей кашляют по ночам одинаковым хриплым кашлем, разрывающим горло и бронхи. Лалла останавливается, прислонившись спиной к какой-то двери, и закрывает уши ладонями, прижимая их изо всех сил, чтобы не слышать лающего кашля детей в холодной ночи, кашля, идущего от дома к дому.

Чуть дальше, на повороте улицы, виден внизу, словно с балкона, разветвленный, как дельта реки, перекресток, куда сходится много улиц, где мигают и слепят огни. Лалла спускается по лестнице с холма и через проход Лоретт выходит в громадный двор, окруженный почерневшими от дыма и нищеты стенами, где гремит радио и гудят людские голоса. На мгновение она останавливается, повернув лицо к окнам, словно кто-то должен там появиться. Но слышен лишь бездушный голос радио, оно что-то орет, а потом медленно повторяет одну и ту же фразу: «Под эту музыку на сцену выходят боги!»

Лалла не понимает, что это значит. Бездушный голос перекрывает детский кашель, крики пьяниц и всхлипывание женщины. Вот еще один проход, темный, словно коридор, – и ты на бульваре.

Здесь на мгновение страх и печаль оставляют Лаллу. По тротуару, блестя глазами, размахивая руками, постукивая каблуками по бетонным плитам, покачивая бедрами, шурша прилипающей к телу одеждой, спешат толпы людей. По мостовой катят легковые машины, грузовики, мотоциклы с зажженными фарами, вспыхивают и гаснут огни витрин. Толпа увлекает Лаллу за собой, и та уже не думает о себе, чувствует себя такой опустошенной, словно ее вообще больше нет на свете. Вот поэтому-то ее так тянет на широкие проспекты, ей хочется затеряться в людских волнах, плыть по течению.

Сколько тут света! Шагая все вперед, Лалла любуется яркими огнями. Синие, красные, оранжевые, фиолетовые огни, огни неподвижные, и бегущие, и пляшущие, как пламя спички. Лалле вспоминается звездное небо в необозримой ночной пустыне, когда она лежала на песке рядом с Хартани и они так тихо дышали, словно их тела слились в одно. Но вспоминать тяжело. Надо идти по этим улицам, идти вместе с другими, словно ты знаешь, куда идешь, хотя нет конца пути и нет убежища в ложбине у дюн. И однако надо идти, чтобы не упасть, чтобы тебя не затоптали другие.

Лалла доходит до конца проспекта, потом идет вверх по другому проспекту, а после по третьему. И всюду горят огни, не умолкает людской гомон и рев моторов. И вдруг ее снова охватывает страх и тоска, словно шорох шин и шуршание шагов описывают огромные концентрические круги вокруг какой-то гигантской воронки.

И вновь Лалла видит их: они повсюду, они сидят, привалившись к старым, почерневшим стенам, скорчившись на земле среди экскрементов и нечистот, нищие, слепые старики с протянутой рукой, молодые женщины с потрескавшимися губами, прижимающие к дряблой груди ребенка, девочки в лохмотьях со струпьями на лице, цепляющиеся за одежду прохожих, старухи с темными как сажа лицами, с торчащими космами волос – все те, кого голод и холод выгнал из их трущоб, кого, как отбросы, вынесло волной на поверхность. Вот они здесь, в самом центре равнодушного города, среди опьяняющего гула моторов и голосов, мокнущие под дождем, продуваемые ветром; они кажутся еще более уродливыми и обездоленными в зловещем электрическом свете. Потерянным взглядом провожают они прохожих, отводят свои влажные и печальные глаза, а потом вновь неотступно следят за тобой каким-то собачьим взглядом. Лалла медленно проходит мимо нищих, она смотрит на них, и сердце ее сжимается: при виде этих отверженных ее вновь затягивает в воронку чудовищной пустоты. Лалла идет так медленно, что какая-то нищенка успевает схватить ее за полу пальто и пытается притянуть к себе. Лалла отбивается, силой отрывает пальцы, вцепившиеся в пальто; с жалостью и ужасом глядит она в опухшее от пьянства, покрасневшее от холода лицо молодой еще женщины, в голубые, почти прозрачные, незрячие глаза, со зрачком не больше булавочной головки.

«Иди сюда! Иди!» – твердит нищенка, а Лалла пытается оторвать от себя пальцы с обломанными ногтями. Наконец страх берет верх, Лалла вырывает полу своего пальто из рук бродяжки и спасается бегством, другие нищие гогочут, а слепая, приподнявшись в ворохе своего тряпья, осыпает Лаллу бранью.

С бьющимся сердцем бежит Лалла по проспекту, наталкиваясь на прохожих, на тех, кто гуляет, входит в кафе или кино или выходит оттуда; тут и мужчины в вечерних костюмах, которые возвращаются после банкета – лица их лоснятся оттого, что они переусердствовали, налегая на еду и питье, – и надушенные юнцы, и парочки, и отпускники-военные, и чернокожие курчавые иностранцы, которые лопочут что-то непонятное и, хохоча, пытаются на ходу схватить ее за руку.

В кафе не умолкая гремит музыка, навязчивая, дикая музыка, от которой глухо гудит земля и содрогается тело, которая отдается в животе, давит на барабанные перепонки. Из кафе и баров неизменно вырывается одна и та же музыка, которая вместе с мерцанием неоновых трубок, с красными, зелеными, оранжевыми огнями бьется о стены, о столики, о накрашенные лица женщин.

Как долго бредет Лалла среди этих вихрей, среди этой музыки? Она не знает. Много часов, а быть может, много ночей – ночей, не прерываемых светом дня. Она вспоминает о широких каменных плато, одетых ночною тьмой, о нагромождениях острых как нож камней, о заячьих и змеиных тропах, залитых лунным светом, и озирается вокруг, словно надеясь увидеть все это. Увидеть Хартани в его грубошерстном бурнусе, со сверкающими на черном лице глазами, с медленными, плавными, как у антилоп, движениями. Но вокруг только этот проспект, и еще тот, и эти перекрестки, и всюду лица, глаза, губы, крикливые голоса, слова, гул. Рычание моторов и вой клаксонов, резкие вспышки фар. Неба не видно, словно землю затянуло бельмом. Разве они могут прийти сюда, Хартани и тот Синий Воин пустыни, Ас-Сир, Тайна, как она звала его когда-то? Им не разглядеть ее сквозь это бельмо, отделяющее город от неба. Не узнать среди всех этих лиц, тел, легковых машин, грузовиков, мотоциклов. Даже голос ее они не расслышат в гомоне других разноязыких голосов, в грохоте музыки, от которой дрожит и гудит земля. Вот почему Лалла больше не ищет их, не говорит с ними, словно они исчезли навсегда, словно они умерли для нее.

Ночью нищие проникли и сюда, в самое сердце города. Дождь перестал, ночь такая белая, далекая; уже пробило полночь. Прохожие попадаются редко. Они входят к кафе и бары, а выйдя оттуда, вихрем уносятся на своих машинах. Лалла сворачивает направо, в узкую улочку, идущую чуть в гору, и бредет по ней, прячась за машинами у обочины. На противоположном тротуаре она замечает каких-то мужчин. Они стоят неподвижно, не разговаривая друг с другом. Они смотрят в ту сторону, где вход в гнусный на вид дом, приоткрытая маленькая зеленая дверь, а за ней освещенный коридор.

Лалла тоже остановилась и, спрятавшись за машиной, смотрит. Сердце ее учащенно бьется, на улице повеяло тоскливой пустотой. Словно грязная крепость, высится дом с окнами без ставен, завешенными газетной бумагой. Некоторые из окон освещены зловещим резким светом или странным мерцающим огоньком цвета крови. Дом кажется неподвижным многоглазым великаном – одни глаза открыты, другие спят, – великаном, исполненным злой силы, который вот-вот сожрет ожидающих на улице человечков. Лаллу охватывает такая слабость, что она опирается о кузов машины, дрожа всем телом.

По улице рыщет ветер зла; это он опустошает город, порождает в нем страх, бедность и голод; это он завивается вихрем на площадях, наваливается тяжелым безмолвием на одинокие каморки, где задыхаются дети и старики. Лалла ненавидит этот ветер, ненавидит великанов с открытыми глазами, утвердивших свою власть над городом для того лишь, чтобы пожирать всех этих мужчин и женщин и перемалывать их в своем чреве.

И вдруг маленькая зеленая дверь распахивается настежь, и на тротуаре появляется женщина. Мужчины, не двигаясь с места и продолжая курить, впиваются в нее глазами. Женщина совсем крошечная, почти карлица, с раздавшимся вширь телом и большой головой без шеи. Но личико у нее детское, с маленьким вишневым ротиком и очень черными, подведенными зеленым глазами. Кроме маленького роста, в ней больше всего поражают волосы – короткие кудряшки медно-рыжего цвета, которые искрятся в падающем сзади, из коридора, свете и огненным нимбом окружают головку жирной куколки, придавая ей что-то сверхъестественное.

Лалла как завороженная глядит на волосы маленькой женщины, не шевелясь, почти не дыша. Дует холодный яростный ветер, но карлица с пылающими волосами замирает в дверях дома. На ней черная, очень короткая юбка, открывающая белые жирные ляжки, и нечто вроде фиолетового пуловера с глубоким вырезом. На ногах лакированные лодочки на очень высоких шпильках. Ей холодно, она переступает с ноги на ногу, и каблучки ее цокают в гулкой пустоте улочки.

Теперь мужчины с сигаретами приближаются к ней. Почти все они арабы с очень черными волосами и с какой-то серой кожей, удивившей Лаллу: можно подумать, что эти люди живут под землей и выходят на поверхность только по ночам. Они молчат. Вид у них свирепый: лица упрямые, губы сжаты, взгляд жесткий. Карлица с огненными волосами даже не глядит на них. Она тоже закуривает сигарету, быстро затягивается и кружит на одном месте. Когда она поворачивается спиной, то кажется горбатой.

И вот в верхней части улицы показывается другая женщина. Эта, наоборот, огромного роста, могучая, но уже постаревшая, на ее лице оставили свой след усталость и недосыпание. На ней широкий голубой клеенчатый плащ, черные волосы спутал ветер.

Она медленно спускается по улице, постукивая высокими каблуками, подходит к карлице и становится рядом у двери. Арабы приближаются к ней, заговаривают. Но Лалла не слышит их слов. Потом один за другим они отходят и останавливаются на расстоянии, всё так же не спуская глаз с женщин, которые курят, застыв на одном месте. Под порывами продувающего улицу ветра одежда прилипает к телу женщин, волосы растрепались. Столько ненависти и отчаяния скопилось на этой улочке, словно она все ниже и ниже спускается по ступеням ада, но так и не может достигнуть дна, не может остановиться. Здесь сосредоточился такой исступленный голод, столько неутоленных желаний, насилия. Молча, застыв, точно оловянные солдатики, на краю тротуара, мужчины пожирают глазами живот и грудь женщин, изгиб их бедер, бледную плоть открытых плеч, их голые ноги. Быть может, и правда нигде на свете нет любви, нет жалости, нет доброты? Быть может, бельмо, отделяющее землю от неба, уже задушило людей, заглушило биение их сердец, убило все их воспоминания, все былые надежды, всю красоту?

Лалла чувствует, как в нее проникает водоворот пустоты, словно продувающий улицу ветер все затягивает в свою бездонную вихревую воронку. Быть может, ветер сорвет в конце концов крыши со всех этих гнусных домов, выломает их двери и окна, снесет прогнившие стены, обратит в груду железного лома стоящие вдоль тротуаров машины? Этого не миновать: чаша ненависти переполнилась, переполнилась чаша страданий... Но громадный грозный дом по-прежнему стоит на месте, давит людей своей массой. Все эти дома – неподвижные великаны с кровавыми, жестокими глазами, пожиратели мужчин и женщин. В их утробе мужчины, снедаемые похотью, швыряют молодых женщин на старые, грязные матрацы и несколько секунд молча насилуют их. Потом одеваются и уходят еще прежде, чем догорит брошенная на край стола сигарета. В брюхе этих огромных людоедов на кроватях лежат распятые старухи, и мужчины, навалившись на них всей своей тяжестью, оскверняют их пожелтевшую плоть. И вот во чреве всех этих женщин рождается пустота, безысходная, леденящая пустота, которая, вырвавшись наружу, ветром носится по улицам и переулкам, клубится бесконечным вихрем.

Внезапно Лалла не выдерживает. Ей хочется кричать, плакать, но она не может. Пустота и страх наглухо заткнули ей горло, она едва способна вздохнуть. И тогда она спасается бегством. Она бежит что есть мочи, мчится по улице, и топот ее ног громко отдается в тишине. Мужчины оглядываются и смотрят ей вслед. Карлица что-то кричит, но один из мужчин обхватывает ее за шею и подталкивает в коридор. Пустота, на мгновение потревоженная, смыкается за ними, поглощает их. Несколько мужчин, швырнув сигареты в канаву и крадучись, как тени, уходят в сторону проспекта. На их место являются другие и, стоя на краю тротуара, разглядывают рослую черноволосую женщину, застывшую у входа в дом.

Поблизости от вокзала устроилось на ночлег множество нищих, они спят у дверей, закутавшись в свои лохмотья или обложившись картонками. Вдали сверкает здание вокзала, освещенное белыми, как звезды, фонарями.

В уголке у какой-то двери, притаясь за каменной тумбой, погрузившись в большое озеро влажной тени, прикорнула на земле Лалла. Она, словно черепаха, втянула голову, руки и ноги в панцирь своего просторного коричневого пальто. Лежать на камнях холодно и жестко, от влажного шороха шин пробирает дрожь. И все же, как в былые дни на каменном плато, над ней распахнулось небо, а если хорошенько зажмуриться, то в трещину, образовавшуюся в бельме, можно увидеть окутанную ночью пустыню.

Лалла поселилась в гостинице «Сент-Бланш». В крохотной комнатушке, темной конуре под крышей. Она делит ее со щетками, метелками, ведрами и разным старым хламом, сваленным здесь с незапамятных времен. В конуре есть электрическая лампочка, стол и старая брезентовая раскладушка. Когда Лалла спросила у хозяина, можно ли ей здесь поселиться, он ответил «да», ни о чем не спрашивая, в объяснения не стал вдаваться, а просто сказал, что ночевать здесь она может, что кроватью никто не пользуется. И еще добавил, что плату за свет и воду будет удерживать из ее жалованья, вот и всё. И, не вставая с кровати, снова углубился в свою газету. Хозяин, хоть он грязный и небритый, тем Лалле и нравится, что не задает вопросов. Ему все равно.

С Аммой дело обстояло иначе. Когда Лалла объявила ей, что больше не будет у нее жить, лицо тетки посуровело и она наговорила Лалле всяких обидных слов – решила, что Лалла бросает ее потому, что сошлась с мужчиной. И все же она согласилась, в общем-то ей и самой так было удобнее: она ждала приезда сыновей. В ее квартирке всем им было бы трудно разместиться.

Теперь Лалла поближе узнала тех, кто живет в гостинице «Сент-Бланш». Всё это бедняки, приехавшие из стран, где нечего есть, где живут впроголодь. Даже у самых молодых лица суровые, попусту болтать им некогда. На этаже, где ютится Лалла, жильцов нет, это чердак, там обитают только мыши. Но в комнатушке как раз под ней живут три негра, братья. Они никогда не злятся и не печалятся. Им всегда весело, и Лалле доставляет удовольствие слушать, как они смеются и поют в субботу после полудня и в воскресенье. Она не знает, как их зовут, не знает, где они работают. Иногда она встречает их в коридоре по дороге в уборную или рано утром, спускаясь вниз, чтобы скрести ступеньки лестницы. Но когда она приходит прибрать в их комнате, она их уже не застает. У братьев почти нет вещей, только картонные чемоданы с одеждой и гитара.

В двух комнатах по соседству с неграми живут североафриканцы, работающие на стройках, но обычно надолго они тут не задерживаются. Люди они все славные, но молчаливые, и Лалла тоже редко заговаривает с ними. Комнаты их почти пусты, всю свою одежду они складывают в чемоданы, а чемоданы убирают под кровать. Боятся, что их обокрадут.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю