355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан-Мари Гюстав Леклезио » Пустыня » Текст книги (страница 11)
Пустыня
  • Текст добавлен: 14 октября 2016, 23:45

Текст книги "Пустыня"


Автор книги: Жан-Мари Гюстав Леклезио



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)

Радич показывает ей на парня, который проходит внизу, возле автобусов.

– Он работает вместе со мной, у нас общий хозяин.

Это молодой негр, очень худой, кожа да кости; он подходит к пассажирам, предлагая поднести багаж, но, похоже, дела у него идут плохо. Радич пожимает плечами:

– Не умеет он взяться за дело. Зовут его Баки, не знаю, что это значит, но другие негры смеются, когда он называет свое имя. Он всегда приносит хозяину одни гроши.

Заметив удивление во взгляде Лаллы, Радич поясняет:

– Ну да, ты ведь не знаешь, наш хозяин – цыган, как и я. Зовут его Лино. А то место, где мы все живем, зовется ночлежкой. Большой такой дом. Там полно детей, и все работают на Лино.

Радич знает по имени всех городских нищих. Знает, где они живут, с кем работают, знает даже простых бродяг, которые обретаются в одиночку, сами по себе. Некоторые ребятишки промышляют целой семьей, с братьями и сестрами, и еще подворовывают в больших магазинах и универсамах. Самые маленькие стоят на стреме или отвлекают продавцов, а иногда передают краденое. В особенности много нищенок-цыганок в длинных цветастых платьях, с лицами, закрытыми черным покрывалом, сквозь которое видны одни глаза, черные и блестящие, как у птиц. Есть еще старики и старухи, несчастные, голодные, которые хватают за куртки и юбки хорошо одетых людей и, бормоча заклинания, не отпускают их, пока те не подадут какую-нибудь мелочь.

У Лаллы сжимается сердце, когда она их видит или когда ей попадается на глаза молодая уродливая женщина с сосущим ее грудь младенцем, которая просит милостыню на углу широкого проспекта. Прежде Лалла не вполне понимала, что такое страх, потому что там, у Хартани, бояться можно было только змей да скорпионов, ну еще злых духов, зыбкими тенями притаившихся в ночи; но здесь царит страх перед пустотой, нуждой, голодом, безымянный страх; он словно сочится из зловещих, вонючих подвалов, из их приоткрытых форточек, поднимается из темных дворов-колодцев, проникает в холодные, как могилы, комнаты или, подобно тлетворному ветру, мчится по широким проспектам, где без остановки, без передышки, день и ночь, из месяца в месяц, из года в год идут, идут, уходят, теснятся люди под неумолкающее шарканье каучуковых подошв, наполняя тяжелый воздух гулом своих слов, своих машин, своим бормотаньем и пыхтеньем.

Иногда голова у Лаллы кружится так сильно, что она должна немедленно, сию же минуту, куда-нибудь сесть, и она ищет глазами, обо что можно опереться. Ее смуглая, отливающая металлом кожа становится серой, глаза тухнут, и она медленно оседает, словно опускаясь в глубокий колодец, без надежды выкарабкаться на поверхность.

– Что с вами, мадемуазель? Ну как, лучше? Вам лучше?

Голос кричит откуда-то издалека; прежде чем к ней возвращается зрение, Лалла чувствует, как кто-то дышит ей в лицо чесноком. Она полулежит на тротуаре, привалившись к стене. Какой-то человек держит ее за руку, склонившись над нею.

– Мне лучше, уже лучше...

Ей удается заговорить медленно-медленно, а может, она только мысленно произносит эти слова?

Человек помогает ей встать, подводит к террасе кафе. Собравшаяся вокруг толпа рассеивается, но все же Лалла слышит, как женский голос решительно объявляет:

– Да она просто-напросто беременная.

Человек усаживает ее за столик. Он все так же наклоняется к ней. Это маленький толстяк с рябым лицом, усатый и почти совсем лысый.

– Вам надо чего-нибудь выпить, это вас подкрепит.

– Я хочу есть, – говорит Лалла. Ей все безразлично, она думает, что, как видно, сейчас умрет. – Я хочу есть, – медленно повторяет она.

Человек испуган, он что-то лепечет. Он вскакивает, бежит к стойке и тут же возвращается с сандвичем и корзиночкой с бриошами. Лалла не слушает, что он говорит, она жадно ест – сначала сандвич, потом одну за другой все бриоши. Человек смотрит, как она ест, его пухлое лицо все еще выражает волнение. Он выпаливает несколько фраз, потом умолкает, боясь утомить Лаллу.

– Когда вы вдруг упали, прямо у моих ног, не знаю, что со мной стало, до того я перепугался! Бывало с вами раньше такое? Или это в первый раз? Я просто хочу сказать, это ведь ужасно, на улице столько народу, те, что шли за вами, чуть на вас не наступили и даже не остановились, это ведь... Меня зовут Поль, Поль Эстев. А вас? Вы говорите по-французски? Вы ведь приезжая, правда? Вы сыты? Хотите, я принесу еще сандвич?

От него сильно пахнет чесноком, табаком и вином, но Лалла рада, что он рядом, он кажется ей славным, и в глазах ее появляется слабый блеск. Он замечает это и снова начинает говорить взахлеб, сразу за двоих, одновременно и спрашивая и отвечая:

– Ну как, вы наелись? Хотите чего-нибудь выпить? Немножко коньяку? Нет, пожалуй, чего-нибудь сладкого, это лучше при слабости, скажем кока? А не то фруктового соку? Я вас не очень утомил? Понимаете, я в первый раз вижу, как человек падает в обморок, вот так, прямо на землю, и я, понимаете, я просто потрясен... Я служащий... Работаю в Почтовом ведомстве, ну вот, и, понимаете, я не привык... словом, я хочу сказать, может, вам надо показаться врачу, хотите, я позвоню?

Он уже вскакивает с места, но Лалла качает головой, и он снова садится. Немного погодя она выпивает горячего чаю, и силы возвращаются к ней. Смуглая кожа снова приобрела медный оттенок, глаза сияют. Она встает, толстяк выводит ее на улицу.

– Вы... вы уверены, что теперь уже все в порядке... Вы дойдете одна?

– Да-да, спасибо, – отвечает Лалла.

На прощанье Поль Эстев пишет на клочке бумаги свое имя и адрес.

– Если вам что-нибудь понадобится...

Он пожимает Лалле руку. Ростом он не намного выше ее. Его голубые глаза все еще затуманены волнением.

– До свидания, – говорит Лалла. И, не оборачиваясь, идет прочь так быстро, как только может.

Город кишит собаками. В отличие от нищих, они предпочитают жить в Панье, между площадью Ланш и улицей Рефюж. Лалла смотрит, когда они пробегают мимо, собаки всегда приковывают ее внимание. Тощие, со взъерошенной шерстью, они совсем не похожи, однако, на тех диких собак, что воровали в Городке кур и овец; здешние гораздо больше и сильнее, и во всем облике их есть что-то опасное, какая-то отчаянность. В поисках пищи они роются во всех помойках, гложут старые кости, рыбьи головы, пожирают ошметки, которые им бросают мясники. Одного пса Лалла особенно отличает. Он всегда сидит в одном и том же месте, у подножия лестницы на улицу, которая ведет к большой полосатой церкви. Пес весь черный, только на шее белая полоска, спускающаяся на грудь.

Зовут его не то Диб, не то Хиб, Лалла в точности не знает, но это не имеет никакого значения, ведь пес бездомный. Лалла слышала, что так его окликал на улице какой-то мальчонка. При виде Лаллы пес как будто радуется, он виляет хвостом, но не подходит к ней близко, да и к себе никого не подпускает. Лалла просто говорит ему несколько слов, спрашивает, как он поживает, но на ходу, не останавливаясь, а если у нее с собой какая-нибудь еда, бросает ему кусочек.

Здесь, в Панье, все более или менее знают друг друга. Не то что в остальных кварталах города, где по широким проспектам стремятся людские потоки под грохот моторов и башмаков. Здесь, в Панье, улочки короткие, извилистые, они переходят в другие улочки, переулки, проходы, лестницы, этот квартал напоминает большую квартиру с коридорами и проходными комнатами. И все же, если не считать большого черного пса по имени Диб или Хиб да нескольких ребятишек, имен которых Лалла не знает, большинство жителей, кажется, ее даже не замечают. Лалла бесшумно скользит от одной улицы к другой, следуя за движением солнца по небосклону, за его лучами.

Быть может, здешние люди чего-то боятся? Но чего? Трудно сказать, они словно бы под надзором и должны следить за каждым своим движением, за каждым словом. Но на самом деле никакого надзора за ними нет. Так, может, это оттого, что все они говорят на разных языках? Тут есть уроженцы Северной Африки, Магриба, марокканцы, алжирцы, тунисцы, мавританцы; есть и другие африканцы: сенегальцы, малийцы, дагомейцы; есть и евреи из разных стран, которые всегда говорят на языке, немного отличном от языка той страны, откуда они приехали; есть тут португальцы, испанцы, итальянцы и странные, не похожие на остальных, югославы, турки, армяне, литовцы. Лалла не знает, что это за народы, но так их называют в Панье, и Амма все эти названия знает. Но особенно много здесь цыган, вроде тех, что живут в соседнем доме, их так много, что невозможно упомнить, встречал ли ты их раньше, или это приехали новые; они не любят ни арабов, ни испанцев, ни югославов; они никого не любят, потому что не привыкли жить в таком месте, как Панье, вот и готовы в любую минуту затеять драку, даже дети, даже женщины; по словам Аммы, они держат во рту лезвие бритвы. Иногда ночью обитателей Панье будит шум уличной драки. Лалла сбегает по лестнице вниз и видит: на улице в бледном свете фонаря по земле ползет человек, придерживая рукой нож, всаженный ему в грудь. Наутро по улице тянется длинный липкий след, а над ним вьются мухи.

Иногда в квартал наведываются полицейские, они оставляют свою большую черную машину у подножия лестницы и заходят в дома, в особенности в те, где живут арабы и цыгане. Есть полицейские в мундирах и фуражках, они не самые опасные; опаснее другие – те, что ходят в штатской одежде, в сером пиджаке и водолазке. Они стучат в дверь, громко стучат – им надо отворять немедленно – и входят в дом, не говоря ни слова, посмотреть, кто здесь живет. У Аммы полицейский усаживается на обитый искусственной кожей диван, на котором спит Лалла; сейчас он его продавит, думает девушка, и вечером, когда она будет стелить постель, в том месте, где сидел полицейский, окажется дыра.

– Фамилия? Имя? Какого племени? Разрешение на жительство? Разрешение на работу? Имя нанимателя? Номер полиса социального страхования? Договор с домохозяином, квитанция об оплате квартиры?

Он даже не глядит на бумаги, которые, одну за другой, ему подает Амма. Он сидит на диване и со скучающим видом покуривает сигарету. Но все же бросает взгляд на Лаллу, которая настороженно стоит у двери в комнату Аммы.

– Это твоя дочь? – спрашивает он у Аммы.

– Племянница, – отвечает та.

Полицейский берет бумаги и начинает их изучать.

– Где ее родители?

– Умерли.

– А-а! – говорит полицейский. Он продолжает изучать бумаги, словно о чем-то раздумывая. – Она работает?

– Пока еще нет, мсье, – говорит Амма. Она говорит «мсье», когда чего-нибудь боится.

– Но она собирается работать?

– Да, мсье, если найдет работу. Девушке нелегко найти работу.

– Ей семнадцать?

– Да, мсье.

– Ты смотри, приглядывай за ней, семнадцатилетней девушке тут опасно.

Амма ничего не отвечает. Полицейский, полагая, что она ничего не поняла, продолжает твердить свое. Он говорит медленно, с расстановкой, и глаза его блестят, словно теперь наконец ему стало интересно.

– Гляди, чтоб твоя дочь не кончила на панели, на улице Пуа де ла Фарин. Там полно таких девчонок, как она, поняла?

– Да, мсье, – говорит Амма. Она не решается повторить, что Лалла не ее дочь.

Но полицейский чувствует устремленный на него тяжелый взгляд Лаллы, и ему не по себе. На несколько секунд он умолкает, молчание становится нестерпимым. И вдруг толстяка прорвало, он говорит в бешенстве, сузив от злости глаза:

– «Да, мсье, понимаю, мсье» – все так твердят, а потом в один прекрасный день твоя дочка окажется на панели, станет десятифранковой шлюхой, тогда не хнычь, не говори, что ты, мол, не знала – я тебя предупредил.

Он почти кричит, вены на его висках вздулись. Амма замирает, не двигаясь, словно оцепенев, но Лалла не испугалась толстяка. Она жестко смотрит на него, подходит к нему и говорит только:

– Уходите.

Полицейский глядит на нее, опешив, словно она обругала его. Вот он открыл рот, сейчас он встанет и, чего доброго, отхлещет Лаллу по щекам. Но взгляд девушки тверд как клинок, выдержать его трудно. Полицейский рывком вскакивает, в мгновение ока исчезает за дверью и скатывается вниз по лестнице. Лалла слышит, как хлопает входная дверь. Он ушел.

Амма плачет теперь, сидя на диване и закрыв руками лицо. Лалла подходит к ней, обнимает за плечи, целует в щеку, чтобы утешить.

– Наверное, мне надо уехать отсюда, – говорит она ласково, как ребенку. – Правда, мне, может, лучше уехать.

– Нет-нет, – возражает Амма и плачет еще пуще.

Ночью, когда все вокруг погружается в сон и слышно только, как ветер рвет жестяные листы на крыше да где-то капает вода, Лалла лежит на своем диване с открытыми глазами, глядя в темноту. Она вспоминает об их доме там, в Городке, далеко-далеко, и о том, как, бывало, налетал холодный ночной ветер. Ей так хотелось бы распахнуть дверь и, как когда-то, сразу очутиться под открытым небом, среди глубокой ночи, озаренной мириадами звезд. Ощутить босыми ногами твердую, стылую землю. Услышать, как потрескивает морозец, как кричат козодои, ухает сова и воют дикие собаки. Так бы и шла она одна во мраке ночи, под пение цикад, до самых каменных холмов или по тропинке в дюнах, прислушиваясь к дыханию моря.

Во все глаза всматривается она в ночной мрак, словно под взглядом ее вновь может распахнуться небо, словно он способен вызвать к жизни исчезнувшие лица, очертания железных крыш, стен из досок и картона и всех их: старого Намана, девушек у колонки, Сусси, сыновей Аммы и, главное, его, Хартани, каким он был, когда неподвижно стоял на одной ноге под знойным солнцем пустыни, закутавшись с головой в свой бурнус, безмолвный, без единого знака гнева или усталости, когда он стоял возле нее, словно в ожидании смерти, а люди из Красного Креста явились за ней, чтобы увезти с собой. Хотелось бы ей увидеть и того, кого она звала Ас-Сир, Тайна, того, чей далекий взгляд обволакивал ее, пронизывал до самых глубин, словно луч солнца.

Но разве могут они очутиться здесь, по ту сторону моря, по ту сторону всего?

Разве могут они найти дорогу среди всех этих дорог, найти нужную дверь среди всех этих дверей?

Темнота в комнате по-прежнему непроницаема, и в ней пусто, так пусто, что образуется какой-то водоворот, он кружит, втягивая Лаллу в свою воронку. Лалла противится изо всех сил, вцепившись в диван, ее напрягшееся тело вот-вот переломится. Ей хочется кричать, выть, чтобы прорвать безмолвие, сбросить с себя груз ночи. Но судорожно сжатое горло не может издать ни звука, даже дышит Лалла мучительно, с трудом, со свистом, точно выпуская пар. Несколько минут, а может, несколько часов борется она с судорогой, скрутившей ее тело. Наконец внезапно, с первым лучом зари, проникающим во двор, вихрь вдруг утихает, рассеивается. Обессиленное, расслабленное тело Лаллы обмякло на диване. Она думает о ребенке в своем чреве, и в первый раз ей становится горько при мысли о том, что она причинила зло существу, которое от нее зависит. Она кладет ладони на живот и держит их, пока тепло ее рук не поникает до самых недр ее тела. И долго беззвучно плачет, всхлипывая совсем неслышно, плачет, как дышит.

Обитатели Панье – его пленники. Быть может, они сами этого по-настоящему не сознают. Быть может, им кажется, что когда-нибудь они вырвутся отсюда, возвратятся в свои горные деревушки и топкие долины, вновь увидят тех, кого покинули, родителей, детей, друзей. Но это невозможно. Узкие улочки, стиснутые старыми, обветшалыми стенами; сырые, холодные комнаты, где серый воздух камнем наваливается на грудь; душные мастерские, где девушки сидят у машинок и шьют брюки и платья; больничные палаты; строительные площадки; дороги, где грохочут пневматические молотки, – все держит их в плену, в оковах, в цепях, им никогда не освободиться.

Лалла наконец нашла работу. Она нанялась уборщицей в гостиницу «Сент-Бланш» на северной окраине старого города, неподалеку от широкого проспекта, где она как-то познакомилась с Радичем. Каждый день она выходит из дому ранним утром, еще до открытия магазинов. Плотно закутавшись от холода в коричневое пальто, идет она через весь город по темным улочкам, взбирается по лестницам, где со ступеньки на ступеньку стекает грязная вода. На улицах почти не видно людей – одни только взъерошенные собаки, которые роются в помойках среди отбросов. В кармане у Лаллы кусок черствого хлеба: в гостинице ее не кормят; иногда она делится им со старым черным псом по кличке не то Диб, не то Хиб. Едва она приходит, хозяин гостиницы вручает ей ведро и половую щетку, чтобы она вымыла лестницы, хотя, по мнению Лаллы, от этого мытья никакого проку – такие они грязные. Хозяин еще не старый человек, но лицо у него желтое, глаза отекли, словно он никогда не высыпается. Гостиница «Сент-Бланш» – трехэтажный полуразрушенный дом, на первом этаже помещается похоронное бюро. В первый раз, когда Лалла переступила порог гостиницы, она порядком струхнула – еле удержалась, чтобы сразу не сбежать, ее ужаснули грязь, холод и вонь. Но теперь она привыкла. Так же как к квартире Аммы или кварталу Панье – все дело в привычке. Надо только поплотнее сжать губы и втягивать воздух медленно и понемногу, чтобы в тебя не проник запах нищеты, болезни и смерти, который царит на этих лестницах, в этих коридорах и углах, населенных пауками и тараканами.

Хозяин гостиницы не то турок, не то грек. Лалла в точности не знает. Дав ей ведро и щетку, он возвращается к себе на второй этаж и снова ложится в постель. Дверь в его комнату застеклена, чтобы он с постели мог наблюдать за всеми, кто приходит и уходит. Живут в гостинице только бедняки из бедняков, и одни мужчины. Североафриканцы, работающие на стройках, негры с Антильских островов, а также испанцы, у которых нет ни семьи, ни дома, и они поселяются здесь в надежде со временем подыскать что-нибудь получше. Но потом привыкают и остаются, а частенько и вовсе возвращаются на родину, так и не найдя ничего подходящего, потому что квартиру снять дорого, да к тому же обитатели города не желают сдавать жилье таким съемщикам. Вот они и живут в гостинице «Сент-Бланш», по двое – по трое в комнате, не зная друг друга. Каждое утро перед уходом на работу они стучат в застекленную дверь к хозяину и платят ему за ночь вперед.

Протерев грязные ступени лестницы и липкий линолеум в коридорах, Лалла скребет щеткой уборные и единственную душевую, хотя и там грязь лежит таким плотным слоем, что даже жесткие волосы щетки не могут ее соскоблить. Потом она прибирает в комнатах: вытряхивает окурки, выметает крошки и пыль. Хозяин дает ей свои ключи, и она ходит из комнаты в комнату. Гостиница в это время пуста. В комнатах убрать недолго: обитатели их почти нищие, весь их скарб – картонный чемодан, полиэтиленовый мешок с грязным бельем да кусок мыла в газетной бумаге. Иногда на столе лежит конверт с фотографиями. Лалла вглядывается в полустертые лица на глянцевой бумаге, в нежные личики детей и женщин, видные смутно, как сквозь туман. Иногда здесь валяются и письма в грубых конвертах, порой ключи, пустые кошельки, сувениры, купленные на толкучке у старого порта, пластмассовые игрушки для детей, изображенных на расплывчатых снимках. Лалла долго разглядывает все эти предметы, перебирает их мокрыми руками, смотрит на хрупкие сокровища, и кажется, что, замечтавшись, она вот-вот проникнет в мир тусклых фотографий, услышит голоса и смех изображенных на них людей, увидит свет их улыбок. Но очарование быстро рассеивается, Лалла продолжает подметать комнату, убирает крошки наспех проглоченной еды, восстанавливая унылую, серую безликость, на мгновение нарушенную игрушками и фотографиями. Иногда на неубранной постели Лалла находит журнал с непристойными снимками: голые женщины с раздвинутыми ляжками, с тяжелыми, набухшими, точно огромные апельсины, грудями; женщины с ярко накрашенными губами, с пристальным взглядом подведенных синевой или зеленью глаз, с белокурыми или рыжими волосами. Страницы измятые, слипшиеся, снимки стертые, грязные, словно их подобрали на улице, из-под ног у прохожих.

Лалла рассматривает журналы, и сердце у нее начинает биться чаще от горестной тоски; тщательно расправив страницы и водворив на место обложку, словно это еще одно драгоценное воспоминание, она оставляет журнал на прибранной постели.

Когда Лалла делает уборку на лестницах и в комнатах, она не встречает ни души. Она не знает в лицо постояльцев, да и они, торопясь по утрам на работу, проходят мимо, не глядя на нее. К тому же Лалла одевается так, чтобы ее не замечали. Под коричневым пальто на ней серое платье Аммы, доходящее почти до щиколоток. Голову она подвязывает большим платком, а на ногах у нее черные босоножки на резине. В темных гостиничных коридорах, устланных грязновато-бордовым линолеумом среди заляпанных дверей ее черно-серый, едва различимый силуэт похож на ворох тряпья. Знают ее только хозяин гостиницы да дежурящий до утра ночной сторож, высокий и очень худой алжирец с суровым лицом и прекрасными, как у Намана-рыбака, зелеными глазами. Он всегда здоровается с Лаллой по-французски и говорит ей несколько ласковых слов, и, поскольку его глубокий голос звучит с такой церемонной вежливостью, Лалла улыбается ему в ответ. Быть может, только он один здесь замечает, что Лалла – молодая девушка, единственный, кто, несмотря на унылую, темную одежду, рассмотрел прекрасное смуглое лицо и лучистые глаза. Для других она словно бы и не существует.

Лалла заканчивает уборку в гостинице, когда солнце стоит еще высоко в небе. И она идет по широкому проспекту к морю. В это мгновение она забывает обо всем, словно все стирается у нее в памяти. По тротуарам проспекта так же стремительно течет толпа, все так же спешит к чему-то неведомому. Вот мужчины в очках с зеркальными стеклами, они шагают торопливыми широкими шагами, а им навстречу идут бедняки в поношенной одежде, с настороженным, как у лисиц, взглядом. Вот стайки девушек в облегающих нарядах, они постукивают каблучками – цок-цок. Машины, мотоциклы, велосипеды, грузовики, автобусы мчатся на бешеной скорости к морю или к центру города, в них сидят мужчины и женщины, как две капли воды похожие друг на друга. Лалла идет по тротуару, она видит все это: суету, очертания предметов, игру света, и все это проникает в нее, вихрем кружит в ней. Она голодна, она устала от работы в гостинице, и все же ей хочется шагать и шагать, чтобы вобрать побольше света, чтобы изгнать сумрак, угнездившийся где-то внутри. По проспекту гуляет порывистый и холодный зимний ветер, вздымает пыль, гонит обрывки старых газет. Лалла прикрывает глаза и идет, слегка нагнувшись вперед, как когда-то в пустыне, к источнику света в конце проспекта.

Когда она доходит до порта, она совсем как пьяная, пошатывается на краю тротуара. Здесь ветер кружит на свободе, гонит перед собой воду, хлопает снастями. Свет струится не отсюда, а откуда-то издалека, из-за горизонта, с юга, и Лалла идет вдоль набережных к морю. Вокруг нее гудят голоса и моторы, но она их не замечает. То бегом, то шагом спешит она к высокой полосатой церкви, потом еще дальше и наконец добирается до заброшенной части набережной, туда, где ветер взметает цементную пыль.

Тут вдруг сразу наступает тишина, словно она и впрямь оказалась в пустыне. Перед ней тянется белая полоса набережных, освещенных ярким солнцем. Лалла медленно бредет мимо огромных грузовых судов под стрелами подъемных кранов, между рядами красных контейнеров. Здесь нет ни людей, ни моторов – только белый камень и цемент да темная вода доков. Выбрав защищенный от ветра уголок между двумя рядами контейнеров, покрытых синим брезентом, она садится здесь, спрятавшись от ветра, чтобы, глядя на воду, съесть кусок хлеба с сыром. Иногда мимо нее с криком пролетают большие морские птицы, и Лалла вспоминает о своей любимой ложбине в дюнах и о белой птице, заколдованном морском принце. Она угощает хлебом чаек, а иногда к ней слетаются также и голуби. Здесь всегда тихо, никто ни разу не потревожил ее. Только изредка пройдет с удочкой рыбак в поисках места, где хорошо клюет, но он разве что мимоходом покосится на Лаллу и идет себе дальше. Или какой-нибудь мальчонка, заложив руки в карманы, пробежит мимо, подкидывая ногой ржавую консервную банку.

Лалла чувствует, как солнечные лучи мало-помалу проникают в нее, заполняют ее душу, изгоняют все, что там было темного и печального. Она забывает о доме Аммы, об угрюмых дворах, где течет мыльная вода, в которой стирали белье. Забывает гостиницу «Сент-Бланш» и даже все эти улицы, проспекты и бульвары, по которым неустанно и шумно снуют люди. Она становится словно бы частицей поросшего лишайником и мхом утеса, такая же неподвижная, бездумная, как бы расширившаяся от солнечного тепла. Иногда она даже засыпает, привалившись к синему брезенту и уткнув подбородок в колени, и ей снится, будто она плывет на корабле по глади моря на другой конец света.

Грузовые суда медленно скользят по черной воде порта. Они выходят из доков в открытое море. Лалла любит бежать по набережным, провожая их как можно дальше. Прочитать название на борту судна она не может, но разглядывает флаги, пятна ржавчины на обшивке, изогнутые грузовые стрелы, похожие на антенны, трубы, на которых нарисованы звезды, кресты, квадраты и солнце. Впереди грузовых судов, переваливаясь с боку на бок, словно какое-то насекомое, идет лоцманское судно; выйдя в открытое море, пароход дает один или два гудка, чтобы попрощаться.

Хороша и вода в порту. Лалла часто садится у причальной тумбы, свесив над водой ноги. И смотрит на радужные пятна, нефтяные облака, то и дело меняющие форму, и на всякую всячину, всплывающую на поверхность: бутылки из-под пива, апельсиновую кожуру, полиэтиленовые мешочки, куски дерева и обрывки веревки – и странную коричневатую пену, неизвестно откуда взявшуюся, которая кромкой слизи оседает вдоль набережных. За кормой каждого проходящего судна плещется струя воды, волны разбегаются в стороны, бьются о стены набережной. Временами налетает вдруг резкий ветер, он морщит воду в доках, вызывает рябь на поверхности, мутит отражения кораблей.

Иногда зимой, в солнечные дни, к Лалле приходит Радич-побирушка. Он медленно идет вдоль набережных, но Лалла еще издали узнаёт его, выбирается из своего убежища за брезентом и свистит, заложив пальцы в рот, как пастухи в краю Хартани. Паренек бежит к ней, они садятся рядом у причала и молча смотрят на воду.

Потом Радич показывает Лалле то, чего она никогда не замечала: на поверхности черной воды от маленьких бесшумных взрывов расходятся волны. Сначала Лалла подняла голову кверху, решив, что это дождевые капли. Но нет, небо чистое. Тогда она поняла: это пузырьки, поднимающиеся со дна, они лопаются на поверхности. И вот приятели уже вместе любуются извержениями пузырьков.

– Гляди-гляди, вон там!

– А вот еще, гляди!

– А теперь здесь!..

Откуда берутся эти пузырьки? Радич уверяет, будто их выдыхают рыбы, но Лалла думает, что скорее уж растения, и вспоминает таинственные водоросли, которые медленно колышутся на дне порта.

Потом Радич вынимает спичечный коробок. Он говорит, что ему охота покурить, но на самом деле ему нравится не курить, а зажигать спички. Когда у него заводится немного собственных денег, он покупает в табачном киоске большой коробок спичек, на котором нарисована танцующая цыганка. Потом садится в каком-нибудь укромном уголке и одну за другой зажигает спички. Он чиркает ими быстро-быстро – просто ради удовольствия видеть, как, шипя, точно ракета, вспыхивает маленькая красная головка, а потом на конце деревянной палочки под защитой его ладоней пляшет красивое оранжевое пламя.

В порту очень ветрено, Лалле приходится распахнуть полы своего пальто, образовав что-то вроде палатки, едкий запах фосфора щекочет ей ноздри. Каждый раз, когда Радич чиркает спичкой, оба хохочут во все горло и по очереди пытаются удержать в руке маленькую деревянную палочку. Радич учит Лаллу, как сделать так, чтобы спичка сгорела дотла: надо облизать пальцы и взять ими обугленный кончик. Когда Лалла берет спичку за еще краснеющий кончик, раздается тихое шипенье, уголек обжигает большой и указательный пальцы, но жжение это приятное. Лалла смотрит, как пламя пожирает спичку, а уголек извивается словно живой.

Потом они выкуривают вдвоем одну сигарету, прислонившись к синему брезенту и глядя вдаль, туда, где в порту темнеет вода, а небо цвета цементной пыли.

– Сколько тебе лет? – спрашивает Радич.

– Семнадцать, но скоро будет восемнадцать, – отвечает Лалла.

– А мне в будущем месяце четырнадцать, – говорит Радич.

Он задумывается, сдвинув брови.

– А ты... ты уже спала с мужчиной?..

Лалла удивилась его вопросу.

– Нет, то есть да, а почему ты спрашиваешь?

Радич так глубоко задумался, что забыл передать сигарету Лалле, он выпускает одну струйку дыма за другой, но не затягивается.

– А я еще нет, – говорит он.

– Ты про что?

– Я еще не спал с женщиной.

– Тебе еще рано.

– Ничего подобного! – возражает Радич. Волнуясь, он слегка заикается. – Ерунда! Все мои приятели уже спали с женщинами, а некоторые даже завели себе подружек, и они надо мной смеются: говорят, будто я педик, потому что у меня нет женщины.

Он снова задумался, попыхивая сигаретой.

– А мне наплевать на то, что они болтают. По-моему, нехорошо спать с женщиной просто так, ну для форсу, для потехи. Все равно как с сигаретами. Знаешь, я никогда не курю при других, там, в ночлежке. Вот они и думают, что я вообще не курю, и смеются надо мной. Они просто не знают, но мне наплевать, я и не хочу, чтобы они знали.

Теперь он снова передает сигарету Лалле. От окурка почти ничего не осталось. Лалле хватает разок затянуться, и она давит окурок о землю.

– Знаешь, а у меня будет ребенок.

Она сама не знает, зачем сказала это Радичу. Он долго глядит на нее, ничего не отвечая. Глаза его потемнели, потом вдруг опять засияли.

– Вот и хорошо, – серьезно говорит он. – Очень хорошо, я очень рад.

Он так обрадовался, что не может усидеть на месте. Встает, прохаживается у воды, а потом возвращается к Лалле.

– Придешь ко мне в гости, туда, где я живу?

– Если хочешь, приду, – отвечает Лалла.

– Только это далеко, надо ехать на автобусе, а потом долго идти до резервуаров. Когда захочешь, мы поедем вместе, а то ты заблудишься.

И он убегает. Солнце садится, оно почти касается крыш больших домов за набережными. Грузовые суда, похожие на большие ржавые скалы, стоят все так же неподвижно, а мимо них, описывая круги над мачтами, медленно пролетают чайки.

Бывают дни, когда Лалле слышится голос страха. Трудно объяснить, что это такое. Словно бьют чем-то тяжелым по железу, и еще какой-то глухой гул, который слышишь не ухом, а ступнями ног, но отдается он во всем теле. Быть может, это говорит одиночество, и еще голод, всеобъемлющий голод – по ласке, по свету, по песням.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю