355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан-Мари Гюстав Леклезио » Пустыня » Текст книги (страница 14)
Пустыня
  • Текст добавлен: 14 октября 2016, 23:45

Текст книги "Пустыня"


Автор книги: Жан-Мари Гюстав Леклезио



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)

Толстяк в черном костюме подходит к их столику:

– Желаете кофе?

Лалла мотает головой. Когда метрдотель подает ей на подносе счет, Лалла протягивает ему бумажку обратно:

– Прочтите сами.

Она извлекает из пальто пачку смятых купюр и одну за другой разглаживает их на скатерти. Метрдотель берет деньги. Он уже собирается уйти, но вдруг что-то вспоминает:

– Господин, который сидит за столиком у двери, хочет с вами поговорить.

Радич хватает Лаллу за руку и решительно тянет за собой:

– Пошли, уйдем отсюда!

Оказавшись у двери, Лалла замечает за соседним столиком мужчину лет тридцати, с печальным лицом. Он встает и подходит к ней. Он мнется, запинается:

– Я, извините, что я так прямо, но я...

Лалла с улыбкой смотрит ему в глаза.

– Словом, я фотограф, мне бы очень хотелось сфотографировать вас, когда вам будет угодно.

И так как Лалла не отвечает, продолжая улыбаться, он еще больше смущается:

– Понимаете, я сейчас видел, как вы вошли в ресторан, это было чудо, вы... Да-да, настоящее чудо.

Он вынимает из кармана пиджака шариковую ручку и быстро пишет на клочке бумаги свое имя и адрес. Но Лалла качает головой и не берет протянутой записки.

– Я не умею читать, – говорит она.

– Тогда скажите мне, где вы живете, – просит фотограф. У него серо-голубые, очень печальные и влажные, как у собаки, глаза.

Лалла смотрит на него своими лучистыми глазами, он пытается еще что-то сказать.

– Я живу в гостинице «Сент-Бланш», – говорит Лалла и быстро уходит.

Радич-побирушка ждет ее на улице. Ветер треплет его длинные чёрные волосы, облепляет ими его худое лицо. Вид у Радича недовольный. Когда Лалла обращается к нему, он передергивает плечами.

Они бредут вдвоем куда глаза глядят и выходят к морю. Здесь оно совсем другое, не такое, как в краю Намана-рыбака. Вдоль берега, прижимаясь к серым скалам, тянется высокая бетонная стена. Короткие волны, вскипая, бьются между скалами, пена вздымается вверх, как туман. Но Лалле все это нравится, ей приятно, облизывая губы, чувствовать на них вкус соли. Вместе с Радичем она спускается вниз, туда, где скалы защищают от ветра. Здесь жарко палит солнце, лучи его сверкают и искрятся вдали на поверхности моря и на покрытых солью скалах. После городского шума и прихотливых запахов ресторана хорошо очутиться здесь, где перед тобой только море и небо. На западе виднеются маленькие островки и выступающие из воды черные скалы. Они похожи на китов, говорит Радич. А лодочки с большим белым парусом совсем как игрушечные кораблики.

Когда солнце начинает клониться к горизонту, когда лучи на волнах и скалах умеряют свой блеск и ветер тоже утихает, хочется болтать и грезить. Лалла глядит на маленькие сочные растения, пахнущие медом и перцем, в расселинах серых скал у моря; они дрожат от каждого порыва ветра. Хорошо бы стать совсем маленькой, думает она, и укрыться в зарослях этих растений, жила бы она тогда под навесом скалы, и ей хватало бы капли воды в день и крошки хлеба на целых два дня.

Радич вынимает из кармана старого коричневого пиджака пачку сигарет и угощает Лаллу. Он говорит ей, что никогда не курит при других, а только когда забьется куда-нибудь, где ему нравится. Лалла – первый человек, при ком он курит. Это американские сигареты, с одного конца у них картонный мундштук, набитый ватой, и они тошнотворно отдают медом. Лалла и Радич медленно курят, глядя на море. Ветер рассеивает голубой дымок.

«Рассказать тебе про нашу жизнь в ночлежке, возле резервуаров? – Голос Радича вдруг изменился, немного охрип, словно волнение сдавило ему горло. Он говорит, не глядя на Лаллу, и все затягивается сигаретой, пока окурок не обжигает ему пальцы. – Понимаешь, раньше я жил не у хозяина. Я жил с отцом и матерью в фургоне, мы переезжали с ярмарки на ярмарку, у нас был тир, ну, само собой, карабинов у нас не водилось – только шары и консервные банки. А потом отец умер, а нас было много, и денег не хватало, вот мать и продала меня хозяину, и я переехал сюда, в Марсель. Поначалу-то я не знал, что мать меня продала, но как-то раз вздумал уйти, а хозяин поймал меня, избил и сказал, что к матери мне теперь путь заказан, потому что она, мол, меня продала, и теперь он мне заместо отца, ну вот, больше я от него не бегал, не хотел видеть мать. Вначале я сильно тосковал, я ведь тут никого не знал и был совсем один. А потом привык, потому что хозяин добрый: ешь сколько хочешь, и лучше мне у него оставаться, чем воротиться к матери, раз она сама от меня отказалась. Нас у хозяина было шестеро парней, вернее, вначале семеро, но потом один умер – заболел воспалением легких и сразу умер. Ну вот, мы садились в тех местах, за которые хозяин заплатил, просили милостыню, а вечером приносили деньги, немножко себе оставляли, а остальное – хозяину, он за то нас кормил. Хозяин всегда предупреждал нас, чтобы мы держали ухо востро и не попадались полиции, а не то угодим в приют, и ему нас оттуда не выручить. Потому-то мы на одном месте никогда долго не оставались – хозяин отводил нас на другое. Сначала жили мы в сарае в северной части города, а потом завели фургон вроде отцовского и устроились на пустыре, на окраине, вместе с цыганами. Теперь мы все живем в одном большом доме, недалеко от резервуаров, есть там и другие парни, они работают на хозяина, которого Марселем зовут, а еще есть Анита, на нее тоже дети вкалывают, двое мальчишек и три девчонки, старшая вроде и в самом деле ей родная дочь. Мы работаем у вокзала, только не каждый день, чтобы нас не засекли, а еще у порта и на бульваре Бельсенс или на Каннебьер. Но теперь хозяин сказал, что я слишком взрослый, чтобы просить милостыню, это, говорит, хорошо для малолеток или еще для девчонок, а я должен работать по-настоящему: он учит меня обчищать карманы и таскать с прилавков магазинов и на рынках. Да вот хотя бы костюм, что на мне, рубашка, ботинки, все это он спер для меня в магазине, а я на стреме стоял. Вот когда мы сейчас с тобой в универсам заходили, если бы ты захотела, все бы это барахло задарма получила, это проще простого, тебе только выбрать, а уж я бы все вынес, мне это раз плюнуть. Вот, к примеру, бумажник – тут надо работать вдвоем: один крадет и сразу передает другому, чтобы не застукали. Хозяин говорит, я к этому делу способный, руки у меня длинные и пальцы ловкие. Говорит, с такими руками надо или музыкантом быть, или воровать. Теперь мы втроем работаем вместе с дочкой Аниты, ходим в универсамы и еще кое-куда. Иной раз хозяин скажет Аните: пойдем, мол, наведаемся в универсам – и берет с собой двух парней, а иной раз дочку Аниты и одного парня, ну, парень – это, понятное дело, я. Универсам, сама знаешь, магазин громадный, там одних рядов столько, что заблудиться можно, тут тебе и жратва, и одежда, и обувь, и мыло, и диски – ну все что душе угодно. Вдвоем дело идет быстро. У нас сумка с двойным дном, для мелочей, для всякой жратвы, а остальное Анита прячет на животе, под платье она подкладывает круглую такую штуковину, вроде она беременная, а у хозяина внутри плаща уйма карманов, ну, мы набираем чего хотим, и привет! Поначалу я, знаешь, боялся, что меня сцапают, но тут важно минуту подходящую выбрать и не теряться: как забоишься, тут тебя легавые и заметут. Я теперь их враз узнаю, даже издали: у них у всех походочка особая, и все косятся краешком глаза, я их за километр чую. Но мне больше нравится работать на улице, машины обчищать. Хозяин обещал научить меня этому делу, он по тачкам большой спец, иногда пригоняет машину из города, чтобы я мог потренироваться. Он научил меня открывать замки куском проволоки или отмычкой. Почти всякую машину можно отмычкой открыть, а еще он показывает, как подсунуть проволоку под щиток и отключить противоугонное устройство. Но он говорит, водить машину я еще не могу, молод. Поэтому я просто беру все, что там найдется, а в ящике для перчаток куча всякого добра бывает, тут и чековые книжки, и документы, даже деньги, а под сиденьями – фотоаппараты, радиоприемники. Я люблю работать на зорьке, и совсем один, когда на улицах ни души, разве что кошка пробежит, люблю смотреть, как солнышко встает, а небо по утрам чистое – точно вымытое. Хозяин хочет, чтобы я еще научился дверные замки взламывать в богатых виллах, здесь, на берегу, он говорит, мы на пару можем здорово поработать, потому что мы легкие и по стенам ловко лазаем. Вот он и обучает нас разным штукам: как замки открывать и окна. Сам он уже не хочет этим больше заниматься – говорит, слишком стар стал и не сумеет удрать, когда надо, но дело не в том, просто его один раз сцапали, и он теперь боится. Я разок уже был в деле с одним парнем, его Рито зовут, он постарше меня и раньше работал у хозяина, вот он и взял меня с собой. Мы пошли на улицу недалеко от Прадо, он там засек один дом, узнал, что в доме никого нет. Я в дом не входил, ждал в саду, Рито взял, что смог, а потом мы вещи в машину перенесли, в ней хозяин дожидался. Ну и натерпелся я страху, но это, я думаю, потому, что на стреме стоял в саду, наверняка я бы меньше боялся, если бы сам в доме работал. Но сперва надо много чему научиться, не то сразу загребут. К примеру, надо выбрать подходящее окно, а потом взобраться на дерево или по водосточной трубе. Главное, чтобы голова не кружилась. И потом, нельзя в панику ударяться, если вдруг заявится полиция, надо замереть на месте или на крыше спрятаться, а если побежишь, в два счета схватят. Вот хозяин и учит нас всему этому в ночлежке, заставляет карабкаться по стенке в дом или ночью ходить по крыше и прыгать вроде как с парашютом, скок – и всё. Но он говорит, что надолго мы тут не задержимся, купим автофургон и поедем в Испанию. По мне бы, лучше в Ниццу, но хозяин обязательно хочет в Испанию. Поедешь с нами? Давай я хозяину скажу, что ты моя подружка, он тебя расспрашивать не станет, просто скажу, что подружка и что будешь жить с нами в автофургоне, вот и всё. Может, ты тоже научишься в магазинах промышлять, а не то будем вместе обчищать машины: один раз – я, другой раз – ты, так нас никто не засечет. Анита добрая, она тебе понравится, я знаю, у нее волосы светлые, а глаза голубые, никто не верит, что она цыганка. Если ты с нами поедешь, мне тогда все равно, куда ехать, пусть не в Ниццу, пусть в Испанию, вообще куда угодно...»

Радич замолкает. Ему хотелось бы расспросить Лаллу о ребенке, которого она ждет, но он не решается. Он чиркает спичкой, закуривает новую сигарету и время от времени протягивает Лалле, давая затянуться. Оба глядят на море, такое прекрасное, на черные, похожие на китов острова, на игрушечные кораблики, медленно плывущие по искрящейся воде. Порой ветер налетает с такой силой, что кажется, еще немного – и он опрокинет и небо, и море.

Лалла рассматривает свои фотографии на страницах иллюстрированных изданий, на обложках журналов. Разглядывает пачки снимков, пробные оттиски, цветные макеты, с которых смотрит ее лицо, почти в натуральную величину. Она листает журналы от конца к началу, держа их чуть наискосок и склонив голову к плечу.

«Нравится тебе?» – спрашивает фотограф не без тревоги, словно это может иметь значение.

А она в ответ смеется своим беззвучным смехом, сверкая белоснежными зубами. Все эти фотографии, журналы вызывают у нее смех, словно это забавная шутка, словно не она изображена на этих листках бумаги. Да это и в самом деле не она. Это Хава, имя, которым она назвалась, которое назвала фотографу; так он и стал ее звать; так он обратился к ней в первый раз, когда встретил на лестнице квартала Панье и привел к себе, в свою большую пустую квартиру на первом этаже нового жилого дома.

Теперь Хава вездесуща: она на страницах журналов, на пробных оттисках, на стенах квартиры. Хава в белом платье с черным поясом; на фоне скал, лишенных тени; Хава в черном шелку, лоб обвязан платком до самых бровей; Хава среди лабиринтов улочек старого города, в охряной, красной и золотистой гамме; Хава во весь рост над Средиземным морем; Хава среди толпы на бульваре Бельсенс или на ступенях вокзальной лестницы; Хава в одежде цвета индиго, босиком на асфальте бескрайней, как пустынный простор, эспланады; вдали силуэты резервуаров с нефтью и дымящиеся трубы; Хава шагает, Хава танцует, Хава спит; смуглолицая красавица Хава со стройным и гладким телом, облитым солнцем; Хава с орлиным взором и густыми черными кудрями, ниспадающими на плечи, или после купания в море, с волосами, гладко облегающими голову, словно шлем из пластика.

Но кто же она такая, эта Хава? Каждое утро, просыпаясь в большой серовато-белой гостиной, где она спит на полу на надувном матраце, она бесшумно умывается в ванной комнате, потом вылезает через окно и бредет по улицам куда глаза глядят, до самого моря. Фотограф просыпается, открывает глаза, но не шевелится, словно ничего не слышит, чтобы не мешать Хаве. Он знает: она такая, ее нельзя удерживать. Он просто оставляет окно раскрытым настежь, чтобы она могла вернуться домой, как кошка.

Иногда она возвращается только к ночи. Проскальзывает в квартиру через окно. Фотограф слышит, что она вернулась; он выходит из лаборатории и садится рядом с ней в гостиной, чтобы немного поболтать. Глядя на нее, он всегда ощущает волнение, в лице ее столько света и жизни, что глаза его начинают мигать, после темноты лаборатории он совсем ослеплен. Ему всякий раз кажется, что надо о многом рассказать ей, но едва он ее увидит, как сразу забывает, что хотел сказать. Зато она говорит, рассказывает, что видела и слышала на улицах, и, рассказывая, что-нибудь жует – купленный ею хлеб, апельсин, финики, которые она целыми килограммами носит к фотографу.

Самое необычное во всем этом – письма. Они приходят отовсюду, адресованы они просто Хаве. Их пересылают модные и иллюстрированные журналы, которые надписывают на конверте имя фотографа и его адрес. Он и счастлив, и обеспокоен этим потоком писем. Хава просит, чтобы он читал ей их вслух, и слушает, склонив голову набок и попивая мятный чай (кухонька фотографа теперь заставлена банками с зеленым и жасминным чаем и пакетиками мяты). Письма бывают поразительные, очень глупые, от девушек, которые где-то увидели фотографию Хавы и обращаются к ней так, будто знакомы всю жизнь. Или же от юношей, которые влюбились в нее и пишут ей, что она прекрасна, как Нефертити или как принцесса-инка, и они мечтают познакомиться с ней.

«Вот обманщики!» – смеется Хава.

Когда фотограф показывает ей свежие отпечатки – Хава с ее миндалевидными, сверкающими, как драгоценные камни, глазами, с ее янтарной кожей, искрящейся на солнце, с ее чуть иронической улыбкой и заостренным профилем, – Лалла Хава снова смеется и твердит: «Ох, обманщик! Вот обманщик!»

Она уверена, что фотографии совершенно на нее не похожи.

Приходят также и деловые письма, в них говорится о контрактах, о деньгах, о деловых встречах, о демонстрациях мод. Все решения, все заботы берет на себя фотограф. Он обзванивает портных, отмечает в записной книжке, когда назначена встреча, подписывает контракты. Он выбирает модели одежды, цвета, определяет место, где будет фотографировать. Потом сажает Лаллу в свою машину, красный «фольксваген»-пикап, и они уезжают далеко-далеко, туда, где уже нет домов, а только серые, поросшие серым же кустарником холмы, или едут к дельте большой реки с топкими берегами, где небо и вода одного цвета.

Лалла Хава любит разъезжать в машине фотографа. Она смотрит, как за стеклом меняется пейзаж, как навстречу вьется черная дорога, а по сторонам разбегаются, исчезают дома, сады, нераспаханные земли. По обочинам дороги стоят люди, они смотрят отсутствующим взглядом, как во сне. А может, Лалла Хава и впрямь грезит? Это сон, где нет больше четкой границы между днем и ночью, нет ни голода, ни жажды и только скользят мимо меловые горы, колючие заросли, перекрестки дорог и мелькают города с их улицами, памятниками, отелями.

Фотограф без устали снимает Хаву. Меняет аппаратуру, по-разному ставит свет, увеличивает выдержку. Лицо Хавы всюду, везде. Оно в ярком солнечном свете, как в нимбе, на фоне зимнего неба, оно трепещет в ночной тьме среди радиоволн и телефонных перекличек. Фотограф уединяется в своей лаборатории и там при свете оранжевой лампочки неотрывно вглядывается в лицо, возникающее на фотобумаге в ванночке с проявителем. Сначала появляются глаза, громадные глаза, два пятна, они становятся всё глубже, потом – черные волосы, изгиб рта, линия носа, тень под подбородком. Взгляд устремлен куда-то вдаль – Лалла всегда так смотрит, куда-то вдаль, на другой конец света, – и сердце фотографа начинает биться чаще, как тогда, когда он в первый раз случайно поймал ее лучистый взгляд в ресторане «Галер», или позднее, когда он вновь случайно встретил ее на лестнице старого города.

Она отдает в его распоряжение лишь оболочку, свой образ – ничего более. Иногда он ощущает тепло ее ладони или электрический разряд, пробегающий по телу от мимолетного прикосновения ее волос, и еще ее запах, чуть терпкий, острый, как аромат лимона, и еще звук ее голоса, ее звонкий смех. Но кто же она такая? Быть может, для него она только толчок, зацепка, позволяющая отдаться своей мечте, и он устремляется в погоню за ней в своей затемненной лаборатории со всей этой аппаратурой и линзами, где еще гуще сумрак глаз Лаллы, а улыбка еще ярче. Отдаться мечте, которую он, как и другие, творит на страницах журналов, на глянцевитых фотографиях иллюстрированных изданий.

Он увозит Хаву на самолете в Париж, под его серым небом они ездят на деловые встречи в такси, вдоль берегов Сены. Он снимает ее на набережных мутной реки, на больших площадях, на бесконечных проспектах. Он неутомимо фотографирует прекрасное смуглое лицо, которое лучи солнца обтекают, точно вода. Хава в черном атласном комбинезоне, Хава в темно-синем плаще, волосы заплетены в одну толстую косу. Каждый раз, когда он встречается взглядом с Хавой, у него екает сердце, вот почему он торопится снимать ее снова и снова. Он подходит ближе, отступает дальше, меняет аппаратуру, опускается на одно колено.

«Ты словно танцуешь», – смеется над ним Хава.

Ему хотелось бы рассердиться, но он не может. Он стирает пот со лба, с надбровной дуги, прильнувшей к видоискателю. Но Лалла внезапно покидает освещенное место: ей надоело сниматься. Она уходит. А он, чтобы заполнить пустоту, часами глядит на ее изображение во мраке лаборатории, оборудованной в ванной комнате отеля, прислушиваясь к ударам собственного сердца и ожидая, когда в ванночке с проявителем появится прекрасное лицо, и прежде всего глаза – лучистый взгляд из глубины миндалевидных глаз, свет, вобравший в себя сумрак. Взгляд из дальней дали, словно кто-то другой, таинственный, глядит из этих зрачков и безмолвно вершит свой суд... А потом медленно, как сгущается облако, проступет лоб, высокие скулы, смуглая кожа, омытая солнцем и ветром. Есть в ней какая-то тайна, иногда приоткрывающаяся на фотографии, нечто такое, что можно увидеть, но чем нельзя завладеть, даже если запечатлеешь на снимке каждую секунду ее существования, до самой смерти. И еще эта ее улыбка, нежная, чуть ироничная, от которой в уголках губ появляются ямочки, а миндалевидные глаза сужаются. Вот все это фотографу хочется уловить своим аппаратом, чтобы потом оно вновь родилось во мраке его лаборатории. Иногда ему чудится, что он в самом деле вот-вот увидит ее улыбку, свет ее глаз, прелесть черт. Но это длится лишь короткое мгновение. На листке бумаги, погруженной в проявитель, отпечаток меняется, мутнеет, темнеет, и, кажется, изображение вытесняет живое существо.

А может, тайна ее не во внешности? Может, она в походке, в ее движениях? Фотограф следит за жестами Лаллы Хавы, за тем, как она садится, протягивает руки с открытыми ладонями и они образуют безукоризненную линию от изгиба локтя до кончиков пальцев. Он любуется линией ее шеи, гибкой спиной, широкими кистями и ступнями, плечами, тяжелой копной черных с пепельными отсветами волос, спадающих тяжелыми кольцами на ее плечи. Он глядит на Лаллу Хаву и минутами словно бы видит другой лик, проступающий сквозь лицо молодой женщины, другое тело, проступающее за ее телом, – едва различимое, легкое, мимолетное, другое существо появляется где-то в глубине, потом исчезает, оставив трепетное воспоминание. Кто это? А та, которую она зовет Хава, кто она, каково ее истинное имя?

Иногда Хава смотрит на него или на людей в ресторанах, в холлах аэропорта, в конторах, смотрит так, словно взгляд ее просто стирает их всех с лица земли, возвращает в небытие, которому они и должны принадлежать. Когда у нее появляется этот странный взгляд, фотографа пронизывает дрожь, точно мертвящий холод вливается в его жилы. Он не понимает, что происходит. Быть может, то, другое существо, живущее в Лалле Хаве, смотрит на мир и выносит ему приговор ее глазами, и в такие мгновения начинает казаться, что весь этот огромный город, эта река, площади, проспекты – все куда-то исчезает, открывая бескрайний простор пустыни, песка, неба и ветра.

И фотограф увозит Лаллу Хаву в те места, которые напоминают пустыню: на огромные каменистые равнины, на болота, на эспланады, на пустыри. И Лалла шагает в солнечных лучах, взгляд ее обшаривает горизонт, как взор хищной птицы, выискивающей чью-то тень, чей-то силуэт. Она долго вглядывается в даль, словно и впрямь кого-то ищет, потом замирает над собственной тенью, а он начинает снимать.

Что она ищет? Чего хочет от жизни? Фотограф всматривается в ее глаза, в ее лицо и за потоком излучаемого ею света угадывает всю глубину ее тревоги. И еще есть тут недоверие, инстинктивное желание убежать, странный блеск, вспыхивающий порой в глазах диких животных. Однажды, как он и ожидал, она заговорила с ним об этом, мягко сказала ему о ребенке, которого носит, от которого округлился ее живот и набухают ее груди. «Знаешь, – сказала она, – однажды я уйду, не пытайся меня удерживать, я уйду навсегда...»

Брать деньги она не желает, они ее не интересуют. Каждый раз, когда фотограф дает ей деньги, плату за долгие часы позирования, она выбирает из пачки банкнот одну или две бумажки, а остальные возвращает ему. Иногда даже она сама дает ему бумажные деньги и монеты, извлекая их из кармана своего комбинезона, словно не хочет ничего себе оставлять.

А иногда она бегает по всему городу, разыскивая нищих, забившихся в угол у стены, и высыпает им целые пригоршни монет, крепко сжимая пальцами их ладони, чтобы они ничего не выронили. Она дает деньги босоногим цыганкам с покрывалами на лицах, которые бродят по большим улицам, старухам в черной одежде, примостившимся у дверей почты, бездомным бродягам на скамейках в скверах, старикам, роющимся на помойках возле богатых домов в вечерних сумерках. Все они уже хорошо ее знают и, завидев, следят за ней блестящими глазами. Бродяги принимают ее за проститутку – одни проститутки дают им столько денег – и подшучивают над ней, громко смеются. Но всегда радуются ее приходу.

Теперь о ней говорят повсюду. В Париже ее осаждают журналисты, как-то вечером в холле гостиницы какая-то женщина стала брать у нее интервью:

– Все говорят о вас, говорят о тайне Хавы. Кто же такая эта Хава?

– Хава – это не мое имя. Когда я родилась, мне не дали имени, поэтому меня прозвали Бла Эсм – Безымянная.

– Тогда почему же вы Хава?

– Так звали мою мать, вот потому я и зовусь Хава, дочь Хавы, вот и всё.

– Из какой страны вы приехали?

– Моя родина безымянна, как и я сама.

– Где же она?

– Там, где больше нет ничего, никого.

– Зачем вы приехали сюда?

– Я люблю путешествовать.

– Что вы любите в жизни?

– Жизнь.

– Ваша любимая еда?

– Фрукты.

– Любимый цвет?

– Синий.

– Любимый камень?

– Придорожная галька.

– А музыка?

– Колыбельные песни.

– Говорят, вы пишете стихи?

– Я не умею писать.

– Собираетесь ли вы сниматься в кино?

– Нет.

– Что вы думаете о любви?

Но Лалле Хаве вдруг надоел этот разговор, и она быстро уходит, – не оглядываясь, толкает дверь отеля и исчезает на улице.

Теперь на улице многие ее узнают, девушки протягивают ее фотографии и просят дать автограф. Но поскольку Лалла Хава неграмотна, она рисует знак своего племени, тот, которым клеймили верблюдов и коз, формой он немного напоминает сердце:


На улицах, в магазинах, на дорогах – повсюду так много людей! Они толкаются, оглядывают друг друга. Но когда на них падает взгляд Лаллы Хавы, их как будто сметает с лица земли, все вокруг умолкает, пустеет.

Лалле хочется поскорее миновать эти слишком людные улицы, чтобы увидеть, что же скрывается за ними. Однажды ночью фотограф повез ее в дансинг «Палас». «Пари-Палас» – так он называется. Для танцев Лалла надела черное платье с глубоким вырезом на спине, фотограф собирается ее снимать.

Это место тоже напоминает большие пустынные площади, где видны лишь очертания домов да кузова освещенных солнцем автомобилей на обочине. Страшное, пустынное место, где мужчины и женщины, гримасничая, теснятся в душной темноте, пронзаемой вспышками света, среди облаков сигаретного дыма, под дробный грохот, от которого содрогаются пол и стены.

Лалла Хава садится в уголке на ступеньку и смотрит на танцующих, на их блестящие от пота лица, на переливающуюся одежду. В глубине зала, точно в пещере, расположились музыканты, они перебирают струны своих гитар, бьют в барабаны, но кажется, что музыка, похожая на вопли великанов, доносится откуда-то издалека.

А потом и Лалла тоже танцует на подмостках, среди толпы. Танцует так, как научилась когда-то, одна среди толпы, чтобы скрыть свой страх, потому что здесь слишком много шума и света. Фотограф сидит на ступеньках не двигаясь, забыв о том, что хотел ее снимать. Вначале танцующие не обращают внимания на Хаву, свет слепит им глаза. Но потом они словно почувствовали, что незаметно для них происходит что-то необыкновенное, они расступились, один за другим перестали танцевать и смотрят на Лаллу Хаву. Она оказалась одна в круге света, она никого не видит. Она танцует, следуя медленному ритму электронной музыки, словно эта музыка звучит внутри нее самой. Свет играет на черной ткани ее платья, на ее смуглой коже, на ее волосах. В тени ресниц почти не видно ее глаз, но взгляд ее пронизывает людей, его мощь, его красота заполняют весь зал. Хава танцует босиком на гладком полу, ее длинные, плоские ступни бьют по нему в такт барабанному ритму, или, вернее, кажется, что именно дробь, которую выбивают ее ступни, и диктует музыке ритм. Ее гибкое тело, бедра колышутся, плечи и руки чуть разведены в стороны, словно крылья. Свет прожекторов пробегает по ней, обволакивая ее, взметая вихри вокруг ее ног. Она совершенно одна в большом зале, как была бы одна посреди эспланады или каменного плато, и электронная музыка, с ее медленным, тягучим ритмом, звучит для нее одной. Может, они наконец исчезли, все те, кто был вокруг нее, эти мужчины и женщины, мимолетные отблески зеркальных отражений, ослепленные, поглощенные вихрем? Теперь она больше не видит и не слышит их. Исчез даже фотограф, сидевший на ступеньке. Они стали подобны скалам, известняковым глыбам. Но зато она сама, она обрела наконец способность двигаться, она свободна, она кружится, чуть разведя в стороны руки, а ноги ее отбивают ритм, то кончиком большого пальца, то пяткой ударяя об пол, словно по спицам гигантского колеса, ось которого уходит в ночную тьму.

Она танцует для того, чтобы бежать отсюда, стать невидимой, чтобы птицей взмыть в облака. Под ее босыми ступнями пол, покрытый пластиком, становится жгучим, легким, напоминая цветом песок, и воздух обвевает ее тело, как ветер. В водовороте танца меняется свет: это уже не жесткий, холодный свет прожектора, а прекрасный солнечный свет, под лучами которого земля, скалы и само небо становятся белыми. В нее вливается музыка, медленная, тягучая электронная музыка, музыка гитар, органа и барабанов, но, быть может, она вовсе уже и не слышит ее. Эта музыка такая медленная, такая глубокая, что она обволакивает ее загорелую кожу, ее волосы, ее глаза. От Лаллы волнами расходится хмель танца, и мужчины и женщины, на мгновение замершие, теперь вновь вступают в танец, но уже подчиняясь ритму тела Хавы и постукивая по полу то кончиками пальцев, то пяткой. Не слышно ни слова, ни вздоха. Люди в опьянении ждут, чтобы дух танца вселился в них и увлек их за собой, подобно смерчу, проносящемуся над морем. Волосы Хавы ритмично взлетают и падают ей на плечи, кисти с раздвинутыми пальцами вздрагивают. Босые ноги танцующих всё чаще, всё громче стучат по блестящему, как стекло, полу, ритм электронной музыки ускоряется, нарастает. В большом зале не стало стен, зеркал, электрического света. Они исчезли, сметенные, опрокинутые вихрем танца. Исчезли города, лишенные надежды, города-пропасти, города нищих и проституток, где каждая улица – западня, каждый дом – могила. Все они исчезли, хмельной взгляд танцующих стер все препятствия, всю вековую ложь. Вокруг Лаллы Хавы тянется теперь лишь безбрежный простор белого камня и пыли, живой простор песка и солончаков, волны барханов. Все стало таким, как было прежде там, где обрывалась козья тропа и где, казалось, кончилось все, словно ты был на краю земли, у подножия неба, у порога ветра. Это было как тогда, когда впервые она почувствовала на себе взгляд Ас-Сира, того, кого называла Тайной. И вот, в водовороте танца, когда ноги кружат ее всё быстрее и быстрее, она вновь чувствует, впервые за долгое время, как в нее вперяется, изучая ее, тот самый взгляд среди беспредельного голого пространства, вдали от танцующих людей, вдали от туманных городов, в нее проник взгляд Ас-Сира, Тайны, коснулся самого ее сердца. И сразу свет стал нестерпимо жгучим, похожим на белый опаляющий взрыв, лучи которого протянулись по всему залу, на молнию, которая разбила все электрические лампочки и неоновые трубки, испепелила музыкантов, перебирающих струны гитары, и разнесла на куски все микрофоны.

Медленно, не переставая кружиться, Лалла, точно сломанный манекен, опускается на блестящий пол. Проходит долгая минута, а она все еще лежит на полу, с лицом, скрытым разметавшимися волосами, прежде чем фотограф решается приблизиться к ней, а танцоры расступаются, всё еще не понимая, что с ними произошло.

И вот пришла смерть. Она начала косить овец и коз, и лошадей тоже; околевшие животные оставались лежать на дне реки со вздутым животом и раскинутыми ногами. Потом настал черед детей и стариков, они метались в бреду и уже не могли подняться. Умерших стало так много, что пришлось устроить для них кладбище на красном песчаном холме, ниже по течению реки. Их выносили на рассвете, не совершая никакого похоронного обряда, просто завернув в старую холстину, и хоронили в наспех вырытой яме, а сверху клали несколько камней, чтобы дикие собаки не добрались до покойника. Вместе со смертью налетел ветер шерги. Он дул порывами, окутывая людей складками жгучего покрывала, иссушая землю. Каждое утро Hyp вместе с другими детьми бродил вдоль реки в поисках креветок. Он также ставил силки, сплетенные из травы и прутьев, надеясь поймать зайца или тушканчика, но часто лисицы, опережая его, опустошали ловушки.

Голод терзал людей, это от него умирали дети. Много дней прошло с тех пор, как путники прибыли к стенам красного города, но никто не предлагал им еды, а их собственные запасы подходили к концу. Каждый день великий шейх посылал к стенам города воинов, чтобы просить помощи и земли для своего народа. Но знатные горожане всё только обещали и ничего не делали. Мы сами бедствуем, уверяли они. Дождей давно не было, земля спеклась от засухи, а прежний урожай весь съеден. Иногда сам шейх с сыновьями подходил к воротам города и просил уделить пришельцам пастбища, пашни, часть пальмовых рощ. Нам самим не хватает земли, говорили знатные люди, от истоков реки до моря все плодородные земли захвачены христианами, и часто их солдаты наведываются в город Агадир и отбирают большую часть урожая.

Каждый раз Ма аль-Айнин молча выслушивал ответ знатных горожан и возвращался в свою палатку на берегу реки. Но уже не гнев и нетерпение обуревали его сердце. С тех пор как смерть каждый день уносила людей и задул раскаленный ветер пустыни, он, как и весь его народ, был охвачен отчаянием. Казалось, люди, бродившие вдоль пустынных берегов реки или сидевшие в тени своих палаток, поняли: они осуждены на гибель. Эти красные земли, иссохшие поля, скудные террасы, засаженные оливковыми и апельсиновыми деревьями, темные пальмовые рощи не имели к ним отношения, были далекими, подобно миражу.

Несмотря на все свое отчаяние, Лархдаф и Саадбу предлагали напасть на город, но шейх был против насилия. Синие Люди пустыни слишком измучены, они слишком долго были в пути, и притом голодали. Большинство воинов страдали от лихорадки и цинги, ноги их были в гнойных язвах. Даже оружие и то пришло в негодность.

Жители города опасались пришельцев из пустыни и весь день держали на запоре крепостные ворота. Тех, кто попытался пробраться через крепостные стены, встретили ружейной пальбой – это было предупреждение.

И тогда, поняв, что надеяться не на что, что все они, каждый в свой черед, погибнут здесь, на раскаленном ложе реки, у стен безжалостного города, Ма аль-Айнин подал знак уходить на север. На сей раз перед дальней дорогой не было ни молитвы, ни песен, ни танцев. Один за другим, медленно, как больные животные, которые, пошатываясь, встают и распрямляют ноги, покидали берега реки Синие Люди, вновь пустившись в путь навстречу неизвестности.

Теперь отряд, сопровождавший шейха, утратил свой прежний вид. Воины шли рядом с остальными путниками и их стадами, такие же изнуренные, в лохмотьях, с пустым взглядом лихорадочно горящих глаз. Быть может, они потеряли веру в то, что долгий путь приведет их к цели, и продолжали идти вперед лишь по привычке, на пределе сил, и, казалось, они вот-вот рухнут на землю. Женщины шли, подавшись вперед, закрыв лицо синими покрывалами, многие уже лишились детей, которые остались лежать в красной земле долины Сус. В самом конце каравана, растянувшегося по всей долине, брели дети, старики, раненые воины, те, кто шел медленнее других. Среди них был и Hyp, поводырь слепца. Он даже не знал, где его семья, затерявшаяся в облаке пыли. Лишь у немногих воинов еще уцелели лошади. Среди них на белом верблюде, в белом бурнусе ехал великий шейх.

Они двигались в полном молчании. Каждый шел погруженный в себя, с почерневшим лицом, неотрывно глядя воспаленными глазами на красные склоны холмов на западе, выискивая там дорогу, ведущую через горы к священному городу Марракеш. Шли под палящим солнцем, которое безжалостно жгло голову, шею, разливалось мучительной болью по всем членам, проникая до самых внутренностей. Никто не слышал уже ни шума ветра, ни шороха шагов по песку. Не слышал ничего, кроме стука собственного сердца, трепетания своих натянутых нервов, боли, свистящей и скрежещущей в барабанных перепонках.

Hyp не ощущал больше у себя на плече тяжести руки слепого воина. Он шел вперед, сам не зная зачем, без надежды когда-нибудь остановиться. Быть может, в тот день, когда его мать и отец решили покинуть становья на юге, они осудили себя на вечные скитания, на этот бесконечный переход от колодца к колодцу по иссохшим долинам? Но были ли вообще на свете другие края, кроме этой земли, этого беспредельного пространства, которое пыль перемешала с небом, этих гор, не дающих тени, острых камней, безводных рек, колючих кустарников, способных, слегка оцарапав тебя, принести смерть? Каждый день вдали, на склонах холмов, перед странниками представали всё новые дома, красные глинобитные крепости, окруженные полями и пальмами. Но путники смотрели на них, как смотрят на миражи, плывущие в перегретом воздухе, далекие, недоступные. Обитатели селений не показывались. Они убежали в горы, а может быть, попрятались за крепостными стенами, готовые сразиться с Синими Пришельцами из пустыни.

Сыновья Ма аль-Айнина, ехавшие верхом во главе каравана, показали на узкую щель долины среди хаоса гор: «Вот она, дорога! Дорога на север!»

И они пустились в многодневный путь через горы. В ущельях свирепствовал раскаленный ветер. Бескрайнее синее небо простиралось над красными утесами. Здесь не было ни души – ни людей, ни животных, только изредка мелькнет на песке змеиный след или высоко в поднебесье – тень грифа. Странники шли, не ища признаков жизни, не видя проблеска надежды. Как слепые брели друг за другом мужчины и женщины, ступая по следам тех, кто прошел впереди, по следам, перепутанным со следами животных. Кто указывал им путь? Дорога петляла по ущельям, преодолевала каменные осыпи, сливалась с высохшими руслами рек.

Наконец путники добрались до реки Исен, набухшей от талой воды. Прекрасная чистая влага струилась между бесплодными берегами. Но люди равнодушно взирали на эту воду: она была не для них, они не могли назвать ее своей. Много дней провели они на берегу реки, пока воины великого шейха во главе с Лархдафом и Саадбу поднимались по дороге к Шишава.

«Мы пришли? Это наша земля?» – как и прежде, спрашивал слепец.

Ледяная вода сбегала вниз с уступа на уступ, спуск становился все круче, все труднее. Наконец караван добрался до шлехской деревушки в самой низине. Там его дожидались воины шейха. Они разбили свою большую палатку, и горские шейхи заклали несколько барашков, чтобы оказать достойный прием Ма аль-Айнину. Деревушка у подножия высокой горы называлась Аглала. Пришельцы из пустыни расположились у ее стен, ничего не требуя. Но вечером деревенские ребятишки принесли им мясо на вертеле и кислое молоко, и каждый поел так сытно, как не ел уже давным-давно. Потом странники развели костры из кедровых веток, потому что ночь была холодной.

Hyp долго смотрел, как танцуют в густой ночной тьме языки пламени. До него доносилось пение, странная музыка, какой Hyp никогда не слышал, медленная и тягучая мелодия, пение под аккомпанемент флейты. Деревенские жители просили Ма аль-Айнина благословить их, исцелить от болезней.

Теперь странники направлялись к противоположному склону горы, туда, где лежал священный город. Быть может, там пришельцы из пустыни увидят конец своих мук – так уверяли воины Ма аль-Айнина, ведь именно в Марракеше четырнадцать лет тому назад Мауля Хафид, Повелитель Правоверных, принял от Ма аль-Айнина присягу на верность. Там султан подарил шейху землю, чтобы он построил на ней школу Гудфиа. И к тому же в священном городе Марракеш ждал своего отца, чтобы присоединиться к священной войне, старший сын Ма аль-Айнина. Маулю Хибу, которого звали также Дехиба – Золотая Капля, а еще Мауля Себа, то есть Лев, почитали все, ибо избрали его властителем южных земель.

Вечером, когда путники делали привал и разжигали костры, Hyp отводил слепого туда, где отдыхали воины Ма аль-Айнина, и они слушали рассказы о былом, о том, как великий шейх и его сыновья явились в Марракеш в сопровождении воителей пустыни, все на быстроногих верблюдах, как они вошли в священный город и как султан принял шейха вместе с двумя его сыновьями – Маулей Себой, Львом, и Мухаммедом аш-Шамсом, прозванным Солнцем; рассказывали воины и о том, как султан одарил шейха, чтобы тот мог возвести укрепления города Смары, и какой путь проделали мужчины со стадами верблюдов, такими многочисленными, что они заполнили всю равнину, из края в край, а женщины и дети, с поклажей и продовольствием, тем временем погрузились на большой пароход под названием «Башир» и много дней и ночей плыли от Могадора до Марса-Тарфая.

Певучими голосами рассказывали они и историю самого Ма аль-Айнина, и казалось, они рассказывают сон, который приснился им когда-то. Голосам воинов вторило потрескивание пламени, временами сквозь клубы дыма Hyp различал хрупкую фигуру старца, которая сама была подобна язычку пламени посреди становья.

«Великий шейх родился далеко отсюда, на юге, в земле Ход. Отец его был сыном Маули Идриса, а мать из рода самого Пророка. При рождении отец дал великому шейху имя Ахмед, но мать нарекла его Ма аль-Айнин, Влага Очей, потому что, когда он появился на свет, она плакала от радости...»

В ночной тьме рядом со слепым воином, приникнув головой к большому камню, слушал Hyp их рассказ.

«Ему едва исполнилось семь лет, а он уже мог прочитать наизусть весь Коран без единой ошибки, и тогда отец его, Мухаммед аль-Фадаль, послал сына в священный город Мекку, и ребенок по пути творил чудеса. Он исцелял больных, а тем, кто просил у него воды, отвечал: «Небо ниспошлет тебе воду», и тотчас на землю проливался дождь...»

Слепец покачивал головой в такт повествованию, а Нура постепенно начинало клонить в сон.

«И тогда со всех концов пустыни стали стекаться люди, чтобы увидеть ребенка, который творит чудеса, а ребенку, сыну великого Мухаммеда Фадаль бен Мамина, стоило смочить своей слюной глаза больного и подуть на его губы, как больной тотчас поднимался и целовал ему руку, потому что был исцелен...»

Hyp чувствовал, как рядом с ним всем телом дрожит слепой воин, мерно покачивающий головой. Голова его двигалась в такт монотонному голосу рассказчика, и так же в такт колебались пламя и дым костра; казалось, сама земля покачивается, следуя ритму этого голоса.

«И тогда великий шейх обосновался в священном городе Шингетти у оазиса Назаран, вблизи ад-Дакла, чтобы проповедовать свое учение, ибо ему была ведома наука звезд и чисел и слово Аллаха. И жители пустыни стали его учениками, их называли берик Аллах – те, кто получил благословение Аллаха...»

Голос Синего Воина все так же монотонно звучал в темноте у костра; пламя поднималось вверх, плясало; людей окутывало дымом, и они кашляли. Hyp слушал рассказы о чудесах, об источниках, забивших в пустыне, о дождях, напоивших иссохшую землю, и о том, что говорил великий шейх на площади в Шингетти или перед своим жилищем у Назарана. Мальчик слушал о том, как начался долгий путь Ма аль-Айнина через пустыню до смары – земли, заросшей кустарником, где великий шейх основал свой город. Он слушал рассказы о его легендарных сражениях против испанцев в Эль-Аюне, Ифни и Тизните, где с ним рядом бились его сыновья Реббо, Таалеб Лархдаф, аш-Шамс и тот, кого звали Мауля Себа, то есть Лев.

Каждый вечер все так же нараспев рассказывал один и тот же голос эту повесть, и Hyp забывал, где находится, словно Синий Человек вел рассказ о нем самом.

По ту сторону гор путники вступили на громадную красную равнину и шли от деревни к деревне, направляясь к северу. И в каждой деревне, занимая место умерших, к каравану присоединялись мужчины с лихорадочно горящими глазами, женщины и дети. Впереди на белом верблюде, окруженный сыновьями и воинами, ехал великий шейх. Hyp видел издали облако пыли, которое словно бы указывало им дорогу.

Когда показался великий город Марракеш, странники не осмелились приблизиться к нему и разбили свой стан к югу от него на берегу пересохшей реки. Два дня ждали Синие Люди, не смея шевельнуться, в тени своих палаток и шалашей. Горячий летний ветер осыпал их пылью, но они ждали, все силы их были сосредоточены на одном – ожидании.

Наконец на третий день вернулись сыновья Ма аль-Айнина. Рядом с ними верхом на коне ехал рослый человек, одетый как северные воины. Имя его тотчас облетело весь стан. «Это Мауля Хиба, – переходило из уст в уста. – Тот, кого прозвали Мауля Дехиба, Золотая Капля, и еще Мауля Себа, Лев».

Услышав это имя, слепой воин задрожал, слезы заструились из его выжженных глаз. Он бросился бежать вперед, расставив руки, с протяжным, надрывающим слух криком, похожим на стон.

Hyp пытался его удержать, но слепец бежал что есть силы, спотыкаясь о камни, увязая в пыли. Пришельцы из пустыни расступались перед ним, некоторые в страхе отводили глаза: они решили, что в слепца вселились демоны. Казалось, слепой воин охвачен мучительным восторгом, который превышает меру человеческих сил. Много раз падал он, споткнувшись о корень или о камень, но каждый раз поднимался и бежал дальше, туда, где находились Ма аль-Айнин и Мауля Хиба, хотя не мог их видеть. Наконец Hyp догнал его, схватил за руку, но слепец с криком рванулся дальше, увлекая за собой Нура. Он бежал все вперед, словно видел Ма аль-Айнина и сына его, уверенно стремился прямо к ним. Воины шейха испугались, схватились за ружья, чтобы остановить слепца. Но шейх повелел:

– Пропустите их! – Потом слез с верблюда и подошел к слепцу: – Чего ты хочешь, скажи?

Слепой воин простерся на земле, выбросив вперед руки, рыдания сотрясали его тело, душили его. Только пронзительный стон, теперь уже слабый, прерывистый, как жалоба, вырывался из его груди. Тогда заговорил Hyp:

– Верни ему зрение, великий повелитель.

Ма аль-Айнин долго смотрел на простертого на земле человека, на его сотрясавшееся от рыданий тело, на лохмотья, на окровавленные, истерзанные за время долгого пути руки и ноги. Не говоря ни слова, он опустился на колени рядом со слепцом и возложил руки ему на затылок. Вокруг теснились Синие Люди и сыновья шейха. Установилась такая тишина, что у Нура голова пошла кругом. Странная, неведомая сила исходила от пыльной земли, вовлекала людей в свой водоворот. Быть может, то была игра закатных лучей, а может быть, власть взгляда, устремленного на землю и рвавшегося за ее пределы, точно плененная плотиной вода. Медленно приподнялся слепой воин, свет упал на его лицо, по которому были размазаны песок и слезы. Краем своего светло-голубого покрывала Ма аль-Айнин обтер лицо воина. Потом провел рукой по его лбу, по обожженным векам, точно стирая с них что-то. Кончиками смоченных слюной пальцев он протер веки слепца и тихонько подул ему в лицо, не произнося ни слова. Молчание длилось очень долго, и Hyp уже не помнил, что было до этого и что говорил он сам. Стоя в песке на коленях рядом с шейхом, он неотрывно смотрел в лицо слепого, которое словно бы озарялось каким-то новым светом. Воин больше не стонал. Он замер перед Ма Аль-Айнином, чуть разведя руки, широко раскрыв невидящие глаза, словно медленно упиваясь взглядом шейха.

Подошли сыновья Ма аль-Айнина, среди них – и Mayля Хиба. Они помогли старцу подняться. Слепому помог встать на ноги Hyp, бережно взявший воина за руку. Тот зашагал, опираясь на плечо мальчика, закатные лучи золотой пылью сверкали на его лице. Он молчал. Он шел очень медленно, как человек, перенесший тяжелую болезнь, всей ступней упираясь в каменистую землю. Он шел слегка пошатываясь, но уже не выбрасывая руки в стороны, и видно было, что он больше не страдает. Неподвижные и молчаливые, следили пришельцы из пустыни, как он бредет на другой конец становья. Он уже не страдал, лицо его было спокойным и кротким, во взгляде сиял золотой отсвет солнца, скатившегося к горизонту. А рука его на плече Нура стала легкой, как у человека, который знает, куда идет.

Уэд Тадла, 18 июня 1910 года


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю