Текст книги "В прах"
Автор книги: Жан-Луи Байи
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
IX. Дело о вкладышах
Мы предупреждали: когда все более невыносимая обстановка и все менее приятные образы в этом сарае начнут нас по-настоящему тяготить, мы заговорим о чем-то другом. И вот час настал.
Оставим нашего героя превращаться в грибницу, изменяться в цвете, переходя от зеленого к бурому, от бурого – к темно-фиолетовому, а дальше – к черному. Оставим Поля-Эмиля мухам, которые будут его выедать, используя одновременно как кормушку и ясли. Пусть он сочится, а они его пьют.
Давайте не будем об этом говорить.
Лучше вспомним о трогательной личности профессора Жана-Пьера Меньена или, скорее, как он сам подписывался, Пьера Меньена.
Сей ученый муж обладая настоящим даром на завлекательные названия, посудите сами: трактат «Насекомые-кровопийцы» (1906), доклад «Могильная фауна» (1887), отмеченный Академией наук, и в особенности его шедевр «Трупная фауна» (1894, издательство «Массон и Готье-Виллар»).
Я не уверен, но подозреваю, что именно ему мы обязаны выражением «работники смерти» для обозначения клещей-чистильщиков и прочих насекомых-мертвоедов, а также термином «звенья» применительно к категориям насекомых и животных, сменяющихся при дележе пиршества. Эти находки свидетельствуют о том, что в его подходе непогрешимая научность сочеталась с незаурядной стилистикой.
Предисловие захватывающее. На неполных четырех страницах автор повествует о зарождении судебной медицины, начиная с интуитивного прозрения доктора Бержере из Арбуа (который, обследуя мумифицированный труп новорожденного ребенка, обнаруженного в камине, вывел дату убийства по присутствию в маленьком тельце личинок и куколок) и вплоть до техник, разработанных им самим в результата бесчисленных опытов и наблюдений, проведенных с судебно-медицинскими экспертами, господами Деку и Соке.
Предисловие завлекает, вступление забирает. Одной фразой Меньен расправляется с невеждами, которые все еще верят в спонтанное рождение червей в трупе; он, не церемонясь, напоминает им, не-веждам, об опытах тосканского врача Франческо Реди (1626—1697). Излагая суть этих строгих опытов, он выводит на сцену синих мух (Musca comitorіа), черных мух с белым крапом (Sarcophaga саtaria), домовых мух (Musca domestica или Curtonevra stabulans), зелено-золотых мух (Lucilia Caesar): сколь восхитительная манера перечисления! Мы словно видим звезд за кулисами или приветствуем их в гримерке перед спектаклем, этих будущих героинь открывающейся нам книги. Процитировав труды Маккара, дабы отметить их достоинства, но еще и огрехи, он выводит заключительную формулировку, которая даже внутри осторожных кавычек показывает, что нужный тон найден: «Работники смерти являются к трапезе поочередно и всегда в одном и том же порядке». Этим все сказано, без пафоса, с тем, что мы осмелимся назвать дружественной прохладцей. К столу, насекомые, акариды, микроскопические твари! Этим все сказано, и после профессора Меньена нам нечего добавить; остается лишь цепляться к мелочам, придираться по пустякам, образно выражаясь, совершать крайнее надругательство над мухами. Что до меня, то я воздержусь, полностью доверяя «Трупной фауне» и не принимая во внимание последующие изыскания. Нашего Поля-Эмиля пожрут, как было принято пожирать в 1894 году: тогда все обстояло не так уж и плохо, и не думаю, что мы, современные потомки, обратимся в прах более эффективно, чем наши предки.
Признаться ли ? Эта переменка пошла мне явно на пользу, и когда придет время вернуться в сарай, я войду туда с легким сердцем.
Луи Дарёй – маленький Луи, некогда бывший на вершине успеха – начальной стадии для Поля-Эмиля, – получил недурственное образованно, Музыка осталась в стороне, зато он – дипломант коммерческой школы, которую называют высшей не иначе как потому, что в ней студенты учатся презирать низменную будничность сего мира и привязанность к материальным благам ради бескорыстного отношения к жизни и сострадательности к простонародью.
За первыми шагами своего одноклассника он следил довольно вяло, но после Конкурса принцессы Астрид оживился. Позвонил. У тебя есть агент? Я именно тот, кто тебе нужен.
В общем, его заслуги невелики. Студии звукозаписи, взбудораженные принцессой Астрид, осаждают Поля-Эмиля, и Луи ловко набивает цену. Он умеет читать контракты, уберегает артиста от серьезных промахов. Уважение, которое внушает Луи, отражается и на Поле-Эмиле; простофилю уже никто не пытается надуть.
Не упуская из виду график роста своих комиссионных, Луи составляет для Поля-Эмиля сумасшедший график концертов. Он обосновываете поговоркой «куй железо...», к которой можно было бы добавить девиз «пока есть перья, будем ощипывать». Единственная страсть Поля-Эмиля – игра. Какая разница, на публике или нет? Он совсем не волнуется перед сольными концертами. Вырученные за них деньги его тоже не волнуют.
Он записывает свой первый диск, произведения Шуберта; расчетливый Луи Дарёй уже предвидит, как сгущаются тучи. Сеансы звукозаписи проходят безупречно: с 1828 года Шуберт ждал Поля-Эмиля. Но формат серии, в которой выходит диск, – «исполнители будущего» – предполагает обязательное наличие фотографии музыканта. Первые выпуски полностью оправдывают концепцию серии: красивые глаза, задумчивые лица, смазливые мордашки, сладкие губки... Диски раскупаются вмиг, словно меломаны всю жизнь мечтали об этих вкладышах с разворотом, где пианисты позировали бы в виде Аполлона с фиговым листком или Фрины, прикрытой лишь одной негой. С Полем-Эмилем возникает проблема.
Студийный фотограф Фюр входит с улыбкой в зал, где его ожидает пианист за инструментом, и застывает, ошарашенный предстоящим покорением Эвереста. Все усилия тщетны. Замысловатая светотень превращает Поля-Эмиля в какого-то монстра из преисподней. Снимки сверху акцентируют плешивость, придают губе вовсе не нужную ей рельефность; снимки снизу внушают опасение, что персонаж вот-вот набросится на вас с дьявольским смехом. Общие планы подчеркивают перепад между впалой грудью и выпуклым брюхом. При крупных планах объективы заклинивает от ужаса. Фюр не желает пасовать перед трудностями и предлагает фотографировать одни лишь руки на клавишах; понимая, что такое руки Поля-Эмиля, он долго выискивает невероятный ракурс, благодаря которому они могли бы предстать утонченными, выправленными в суставах и вызвать предчувствие небесной музыки, способной родиться из-под этих пальцев. Сделав пять сотен снимков, возвращается к Дарёю и шепчет, что из них нет ни одного приличною, оставить абсолютно нечего, я напечатаю не самые провальные, но даже они не подойдут. Твой парень – пугало, что ты хочешь, времена изменились, с внешностью Бела Лугоши играют не на пианино, а вампиров в кино. Была бы у него хоть физиономия яркая, мы бы что-нибудь придумали.
Кто бы возражая: у Поля-Эмиля расплывающиеся черты, ускользающий взгляд, вялое лицо. Нет ничего, что годилось бы для изображена, что могло бы достойно вписаться в квадратный размер пластиковой коробки. В этом неуверенном теле, в этом смазанном глиняном лице все отталкивает покупателя, который инстинктивно противится мысли, что подобная сумятица может породить гармонию.
А что, Шуберт красавец? – слабо протестует Луи. Но он прекрасно знает, что тогда было другое время, музыка слушалась не глазами, у детей были неровные зубы, у спортсменов – кривые носы, а у премьер-министров – жирные пятна на фраках.
Тогда возникает идея – у Луи? у Фюра? у ответственного за постпроизводство? – нарушить формат серии и дать слепок руки Шопена. Но если диск с произведениями Шуберта, то почему на обложке рука Шопена? Потому, что у Шопена рука красивая, а у Шуберта – какая-то куцая, посмотрите на его жирное лицо, приплюснутый нос, да и слепка его руки вроде бы нет, а что до его некрасивых пальцев, то тогда уж лучше оставить пальцы Поля-Эмиля. А об этом и речи быть не может, они страшные.
Итак, Фюр отправляется в музей романтической жизни фотографировать слепок руки Шопена, сделанный Клезенже, – почти такой же обворожительный, что и слепок с порочною тела Аглаэ Саватье, сделанный двумя годами раньше. Ему сообщают, что в Сите де ля мюзик находится слепок руки Ива Ната, в Венеции есть слепок руки Вагнера, в Милане – слепки рук знаменитых дирижеров Ла Скала, а где-то еще – слепок руки Листа. По поводу Ива Ната есть сомнения: рука у него коренастая и массивная. Открывается длинная перспектива обложек с изображением рук, неподвластных порче благодаря гипсу и бронзе.
О том, что замышляется, Поль-Эмиль даже не подозревает. Он объявляет Жанине: меня фотографировал один тип, сделал сотни снимков. Похоже, очень хороший фотограф. Вот увидишь, обложка будет наверняка красивой.
Выпуск диска, горечь разочарования. Мадам Луэ, готовая в любой час дня созерцать обложку, прослушала диск всего один раз. Луи должен придумать какую-то причину. Он находит несколько обоснований, и каждое ставит под сомнение остальные. Студия планирует целую серию сольных дисков Луэ, которые с первого взгляда будут распознаваться по обложкам с этими знаменитыми руками. Когда ты исполняешь произведение, ты – не Поль-Эмиль Луэ, ты – сама Музыка: нужно что-то более абстрактное, более общее, понимаешь? Когда умер Шуберт, Шопену было столько же лет, сколько и тебе, представь, тебе, призеру того конкурса (это – правда, с погрешностью в три года: для законченною высшего образования Луи пришлось наизусть выучить кучу ненужных дат). И последнее объяснение, которым можно было бы вполне обойтись: не старайся понять, это идиоты.
Оценки критиков превосходны. Однако можно легко отличить тех, кто ничего не знает о Поле-Эмиле Луэ и для которых это всего лишь имя и премия, от тех, кто видел его на концертах или в телевизионном репортаже. Незнающие безоговорочно восторгаются изысканностью подачи, восхваляют необычайный колорит, манеру привносить в меланхолию некую просветленность. Те же, кто его видел, не могут удержаться от удивления, как если бы флоберовский медведь, вместо того чтобы сплясать, сыграл мелодию, способную «растрогать звезды». Они пишут: «игра удивительной утонченности» или «неожиданная грациозность исполнения экспромтов Шуберта».
Ни те ни другие – ни слова о руке Шопена.
X. Интервью
Этот человеческий останец – череп, лежащий прямо передо мной, когда я пишу, и украшающий мой письменный стол вот уже тридцать пять лет, – не погнушаются взять в руки самые привередливые. Выскобленный, гладкий и блестящий, он приобрел патину старины и светло-желтый оттенок слоновой кости, как на клавишах вдоволь пожившего рояля.
Мне известей лишь финал его истории: его отдали или уступили науке, надлежащим и довольно искусным образом препарировали, затем выставили на продажу в магазине, специализирующемся на учебных и практических медицинских пособиях, типа Малуан. Там его приобрел мой дед-врач, которого мне так и не довелось увидеть. У предмета были все шансы приглянуться подростку, жаждавшему поиграть с мыслью о смерти, а также похвастаться перед одноклассниками или – как теперь вспомнишь – полагавшему, что, разглядывая его ежедневно, он сможет познать что-то о своем небытии; так кто-то, ему подобный, вопрошал монахов-пустынников, а принц Датский – ах – бедного Йорика. Вот почему я и забрал его себе.
Судя по размерам, по сравнению с мужским мой – скорее череп женщины: посему я прозвал ее Марией-Луизой – и не без основания, которое у меня, несомненно, было, но со временем куда-то сплыло.
Весьма забавно погрузиться внутрь пустых сфенойдных пазух, где природа обустроила косые отверстая; через них – воображаю я – зрительный нерв пробирался к мозгу, от которого сегодня осталась лишь полая форма. Две явно меньшие полости пропускали слуховой нерв; я вижу их с обеих сторон черепа, мне подсказывают, что это слуховые проходы. Не считая двух обломанных, сохранилась дюжина целых зубов. Мне нравится, как препаратор прикрепил челюсть, или лицевую часть, к мозговой части или черепу, не хромированными пружинами, которые своей индустриальной новизной лишали бы экспонат определенного очарования, а почти невидимой тесемкой из клееной кожи или пергамента, чей потемневший с годами коричневый цвет чудно гармонирует с общей цветовой гаммой. Наверняка именно так всегда и делали в конце девятнадцатого века; у меня под рукой сейчас нет современного черепа, с которым можно было бы сравнить этот, дабы удостовериться. Куда меньше мне нравятся две ровные дырки, механически просверленные в париетальной кости, которые портят природную естественность вещи. Они, думаю, служили для того, чтобы фиксировать весь скелет в якобы стоячем положены и; благодаря им сегодня я беру Марию-Луизу почти как боулинговый шар. Но эти дырки раздражают меня все же меньше, чем распил, который ради педагогических целей – мною вовсе не оспариваемых – позволяет раскрывать черепа, словно шкатулки для рукоделия; впрочем, это сделано так, что, если не хочется, в них можно и не заглядывать. Когда Мария-Луиза обращена ко мне фронтальной частью, как сейчас, она, подобно прочим черепам, широко улыбается: озорно вздернутые рельефные скуловые кости позволяют вообразить скуластую девушку, которая охотно смеялась, демонстрируя безупречные зубы (совсем не похожие на те, что я вижу сейчас: очень редкие спереди).
Вот идеал – за исключением двух просверленных дырок, – к которому стремится Поль-Эмиль. Для него это будет концом безобразия. Ведь, если оставить в стороне редких специалистов-извращенцев, кто может установить эстетическую иерархию между черепом красавца и черепом урода? Кто знает, не перевернет ли смерть шкалу красоты, принятую живыми? И не обретет ли череп Поля-Эмиля в смерти привлекательную прямоту, изобретательную лаконичность и, наконец, гармонию, в которой ему отказывала жизнь?
Нельзя не отмстить, что до этого ему еще далеко. В его черепе, пусть даже начинающем проглядывать, нет ничего от гладкой чистоты Марии-Луизы. Вместо патины – желтоватые, бурые и рыжие лохмотья плохо удерживаемой плоти, на лбу – темно-ржавый скальп, лишь смрадные воспоминания от былых век над гнусным месивом былых глаз и (взгляните, пожалуйста) еще не ссохшиеся остатки губ, которые шевелились во время интервью.
Она мало что смыслит в музыке, но под рукой больше никого нет. Пенсар, который обычно ведет классику, весь уик-энд занят во Дворце Конгрессов на большой коллоквиуме «Поэтика комиксов манга».
Ничего страшного, говорит Жозефине заведующий отделом культуры, разговори его, а потом, когда напишешь свой текст, придумаешь вопросы сообразно ответам. Все остальное найдешь в типовой анкете. Благодарю за основы мастерства, отвечает обиженная барышня. А еще можешь одеться посексуальнее; ему лет двадцать, наверняка захочет блеснуть.
Гостиничный портье тоже был бы не прочь блеснуть, поскольку барышня явно приложила усилия, чтобы произвести впечатление: ножки и грудь на виду, дымчатые веки, ярко-алые губы. Увы, прихорашивались не для портье, а для виртуозною пианиста: на парне в фуражке взгляд голубых глаз даже не остановился. Господин Луэ ждет вас в своем номере. Она поднимается.
Дверь открывается, и барышня сразу жалеет о своих румянах и туши: вот это образина! Она представляла себе светлые локоны, заостренные черты лица, горделивый взор и вдохновленное чело, шевелюру, готовую всколыхнуться, и пальцы, в силу профессии способные на самые утонченные ласки, – ну, короче, пианист. Ей протягивают грубую ручищу: мрачные веки, влажная губища, редкие волосины. Она представляется, в ответ маслянистая улыбка, и взгляд виртуоза погружается в ее декольте. Вопросы подготовлены на карточке, барышня храбро приступает.
После Самсона Франсуа еще ни один французский пианист не побеждал на знаменитой конкурсе принцессы Астрид: наверное, волнительно оказаться на такой же высоте, как и этот великий музыкант?
О существовании которого я не знала до того, как перейти в отдел информации, добавляет она в тишине.
Не знаю, есть ли у меня его талант, но я бы не хотел иметь его печень.
Барышня вежливо смеется: задание, похоже, будет щекотливым.
После стольких лет упорной работы ваша карьера уже определилась. И вот настало время встречи с публикой. Отвечает ли она вашим ожиданиям?
Вот уже пятнадцать лет, как у меня одна и та же публика: пятьдесят две белые клавиши, и тридцать шесть черных. Я стараюсь лишь осчастливить инструмент, который мне доверили. Люди аплодируют, когда понимают, что я закончил, за исключением тех, которые ошибаются и хлопают слишком рано. Они думают, что доставляют мне удовольствие, но я и так знаю, что у меня получилось: это мне уже сказал инструмент. Он знает, что именно доставляет ему наслаждение. А зрители довольны всегда; во-первых, потому, что они ничего не понимают в музыке, а во-вторых, билеты стоят дорого, и им неприятно признавать, что они заплатили за невесть что.
Многие из ваших коллег активно участвуют в общественной деятельности. Как к этому относитесь вы? Что вызывает ваше негодование?
Пастушки. Я требую их искоренить. Их воображают свежими и нежными, такими как вы, мадемуазель, – как ваше имя? – как вы, Жозефина. На самом деле это грязные замарашки, едва похожие на людей, они воняют козлятиной и, как собаки, лают на свои стада.
Жозефине – у которой нет другого выхода, как недопонять, – остается лишь переспросить, пастушки?
Им скучно, вот они все время и выпивают, и пьют то, чем я не стал бы даже протирать стекла. Поэтому они с утра до вечера пьяные и все время слышат голоса: отсюда история Жанны д’Арк.
Ну и ну. Ну и ну. Тогда, может быть, скажете несколько слов о концерте, который вы предложите нам сегодня вечером?
Брамс... Шопен... Лист... Мадемуазель, первую балладу Шопена я сыграю для вас, для вас и вашего бюста. Ведь вы придете, не правда ли? Вот, возьмите контрамарку. В третьем ряду от оркестра – дальше я не смогу видеть вас хорошо.
Жозефина поспешно ретируется. А на следующий день выходит статья:
Поль-Эмиль Луэ, молодой чудо-пианист, о котором говорит весь музыкальный мир, принимает нас в своем номере люкс гостиницы «Отель дю Парк». Чуткий, открытый для диалога, но при желании ироничный, он увлеченно говорит о своей профессии, признается, что с нетерпением ожидает встречи с публикой после долгих лет затворничества, которое позволило ему терпеливо взращивать свое искусство.
Тонко анализируя отношения между музыкантом и меломанами, он объясняет: «В течение пятнадцати лет моей основной публикой был сам рояль; вслушиваясь в его реакцию, я знал, чего он ждал, что любил и что отвергая. Отныне по аплодисментам я буду понимать, прав ли мой рояль».
Однако при этом Поль-Эмиль Луэ не отказывается занимать активную гражданскую позицию. Одна из тем волнует его в особенности: борьба за улучшение условий жизни сельскохозяйственных работниц.
Но очень скоро мы вновь возвращаемся к музыке. И молодое чудо, почти краснея, признается: «В пятницу я буду исполнять жемчужину романтической музыки, Первую балладу Шопена, и думать об одной женщине».
Жозефина Добини
Выходя из редакции, Жозефина бросает взгляд на свой письменный стол, видит, не сразу идентифицируя, контрамарку, подаренную безумным пианистом. Направляясь к корзине для мусора, передумывает: раз уж есть любители, то жалко, если контрамарка пропадет. Театр по пути к дому, концерт через двадцать минут, она без труда найдет, кому ее отдать.
В вестибюле Гранд-театра, у подножия полукруглой лестницы, последние зрители переводят дыхание, отнюдь не мелодичный звонок объявляет о скором начале концерта.
И вот Жозефина, вместо того чтобы кого-то одарить, неожиданно для себя самой идет в зал, обгоняя опаздывающих зрителей, показывает контрамарку и садится на четвертое место в третьем ряду.
В тот миг, когда она опускает свои юные ягодицы на красное бархатное сиденье, свет гаснет в зале, зажигается на сцене: Поль-Эмиль во фраке, роскошный и уродливый, машинально склоняет туловище, почти бежит, как будто спасаясь, к табурету, извлекает из кармана большой платок, тщательно вытирает руки, ерзает, устраиваясь в своей тарелке, гладит зверя.
Между двумя отрывками быстро кивает, словно отбывая повинность; не очень-то учтивый этот виртуоз.
Однако перед Первой балладой Луэ делает более длительный поклон, во время которого пробегает взглядом третий ряд. Замечает Жозефину.
И на протяжении всей Баллады – а она не маленькая – П.-Э. Л. ни разу не посмотрит на клавиши. Публика в замешательстве. П.-Э. Л. играет, повернув голову в сторону зала, вытянув шею, уставившись в одну точку. Публика оглядывается.
Только посмотрите, неужели пианино играет само по себе, П.-Э. Л. его почти не слушает. Публика в восторге.
Одна лишь Жозефина понимает, в чем дело: она неловко пытается запахнуть две полы своей откровенной блузки cache-cœur на груди, а грудь у нее восхитительная.
С последним аккордом
публика взрывается, Жозефина убегает.







