355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан Лоррен » Принцессы ласк и упоения » Текст книги (страница 4)
Принцессы ласк и упоения
  • Текст добавлен: 13 мая 2017, 15:30

Текст книги "Принцессы ласк и упоения"


Автор книги: Жан Лоррен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)

Изида! Наркисс никогда не видел себя. Если бы Наркисс мог видеть свой образ, он увидел бы лицо Изиды, а жрецы, желавшие управлять именем Изиды, но не желавшие подчиняться ей, опасались часа, когда Наркисс познает себя, и со дня на день отдаляли момент откровения. Узнав о своей красоте, фараон узнал бы и о своей силе, о своем происхождении и о своем могуществе. Надо было отнять у него всякую энергию до роковой встречи с самим собою, из фараона надо было сделать идола, а не царя. С этой-то целью его отняли у матери, удалили от народа и лишили советов вельмож.

Большие стальные зеркала, днем и ночью висевшие на колоннах храмов, священные зеркала, в которых Озирис и Изида по очереди любуются своей славой, Осирис – днем, а Изида – ночью, были сняты и унесены в подземелья. Честолюбие жрецов не остановилось перед этим святотатством, и под портиками, лишенными величественного отражения богов, Наркисс прожил пятнадцать лет, ни разу не видев своего образа. Он увидел бы в нем лучезарную красоту своей прародительницы и узнал бы о своем могуществе.

Его оберегали также и от вида кровавых жертвоприношений, при которых закалывали быков, посвященных культу Озириса. Вид крови опасен для сына богов; в нем проснулась бы жажда власти и убийства – вековое наследие царей. Для этих жертв, которые должны были остаться неведомыми фараону, был предназначен третий храм, самый древний из трех святилищ и самый разрушенный; фундамент его уходил в самый Нил, затянутый болотом, зловонная тина которого теперь сгустилась от разлагающихся трупов жертв. Здесь, среди развалин двадцати повалившихся и заросших буйной листвой колонн, совершались теперь жертвенные церемонии; здесь, в жаркие часы дня, во время искусно удлиняемого отдыха фараона, единственный жрец, оставшийся мужчиной среди толпы евнухов, закалывал быков, баранов, а иногда и пленных, обещанных требовательному Апису, и мертвый рукав Нила загнил от крови. У четырех углов храма днем и ночью курились ароматы, чтоб отгонять миазмы, изгородь из кактусов и смоковниц защищала вход, по достаточно было и отвратительного запаха, чтоб отдалить ребенка от этого места, а, кроме того, жрецы запретили ему выходить за пределы второго храма.

Наркисс был равнодушен и горд, он обладал надменным безразличием невежественных людей и животных. Кактусовая изгородь казалась ему грозной и безобразной, от запретных развалин исходил запах гнили, а Наркисс любил аромат цветов, запах притираний и духов, блеск сверкающих гемм и холодную влажность больших мясистых лотосов. Наркисс не знал взгляда своих глаз и цвета крови…

Отняв от моего рта янтарный мундштук наргиле, Али, сидевший у моих ног, приподнялся с поклоном с груды ковров и подушек, на которых мы сидели за курением, он – рассказывая, я – мечтая. «Довольно курить сегодня, сади, уж сумерки. Это– час, когда пустыня голубеет, как в сказке о Наркиссе. Проедемся в оазис. Триполи красивее всего, если смотреть из оазиса на закате». – И это вся твоя сказка, в ней нет конца? – «Я доскажу ее потом. Ты очень бледен, ты слишком много курил. Надо подышать свежим воздухом. Лошади оседланы, Кудуар подъехал к воротам и делает мне знаки». – Я знаю. – «Я расскажу тебе потом, сегодня вечером, если хочешь, как умер Наркисс на берегу Нила, в развалинах третьего храма, среди лотосов и лилий, качающихся на набухших от крови стеблях».

III

Однажды ночью, бродя среди развалин, переходя из колоннады в колоннаду и с террасы на террасу, Наркисс незаметно дошел до ограды третьего храма. Кактусовая изгородь скрывала от глаз его фундамент и, под тяжелыми громадами портиков, высокие колонны зеленого мрамора, вдруг выросшие перед ним и словно не имевшие основания, казались призрачным зданием, чарами луны, миражом, внезапно расцветшим на песках. Наркисс вошел в храм. Сначала он чуть не лишился чувств: в храме царила удушливая атмосфера, насыщенная запахом крови и трупов, но в то же время и запахом цветов и ароматом курений. Лепестки лотосов и большого красного цветка, неведомого Наркиссу, покрывали мраморные плиты пола. Вокруг большого ониксового стола стояли бронзовые треножники; на них медленно горел нард, бензой и мирра, и длинные спирали голубоватого дыма вились, как покрывала, в теплом воздухе. Наркисс остановился: большой ониксовый стол местами был красен и влажен, как будто на нем раздавили снопы странных пурпуровых цветов, дождь лепестков которых так понравился Наркиссу. Стенки жертвенника были гладки и темны, но блестели, как вода камней его ожерелий, и, хотя жрецы вымыли его эссенциями, от всего жертвенника, в этом насыщенном ароматами воздухе, исходил своеобразный запах, от которого расширялись ноздри Наркисса. Неведомое дотоле волнение зажгло его глаза, вздымало его грудь, сжимало сердце; ему хотелось бы навсегда остаться здесь, под этой высокой воздушной колоннадой, так смело высившейся в синеющем сумраке, остаться навсегда среди фиолетовых испарений треножников, среди этого аромата убийства, лотосов и фимиама. Он три раза обошел жертвенник, положил руки на влажный стол и невольно прижался к нему толовой. Это несколько успокоило ого. Но два треножника погасли, зловоние болота вдруг усилилось, трупный запах Нила пересилил в храме запах цветов и курений, и, задыхаясь от ядовитых испарений реки, Наркисс вздрогнул и очнулся.

Спасаясь от запаха тины и гнили, он устремился к выходу; вдали, за колоннадой, блеснула вода, и оттуда доносилась свежесть и прохлада, словно выдыхаемая белыми цветами исполинских магнолий; казалось, то стоит белая стража, и юноша, неведомо для самого себя, спустился к Нилу.

Двадцать малахитовых глыб, двадцать расшатанных и покрытых пятнами мха ступеней вели к реке. Фараон спустился по ним, и здесь, среди двойного ряда сфинксов, полулежащих под мягкими сводами лиан, внук Изиды, не удивлявшийся ничему, скрестил руки на своем изумрудном ожерелье. Весь изумление и радость, внук Изиды остановился, раскрыл рот, и восторг заглушил его крик.

Среди хаоса стеблей, листьев и цветов кишела жизнь, безумная, как страсть, и грозно вздымалась буйная, торжествующая, распаленная, гигантская и грозная растительность… Цветы крупней кистей фиников, стебли вышиной с пальмы, прозрачные травы, словно напитанные лучистым соком, светящиеся аквамарином и нефритом, переплетались, как змеи, заканчиваясь венцами чашечек и лепестков, каскадами звезд; целые поля папирусов, испещренные осколками светил, венчики невиданных форм и цвета, одни прямые и твердые, как металл, другие – круглые и белые, бутоны чудесных лотосов, похожие на страусовые яйца и окруженные ореолом огромных листьев. И все это извивалось, перепутывалось, переплеталось, глушило друг друга, стремилось друг за другом и друг от друга убегало, четко вырисовываясь в бронзовом овале на бледной поверхности мрачного болота, показавшегося при лунном свете серебряным зеркалом.

В нескольких шагах оттуда виднелся полуразрушенный портик; фантастический силуэт его двоился в стоячей воде, и вместе с ним, среди папирусов и широких кувшинок, отражалась вековая лестница сфинксов. Выросшие на трупах стебли и венчики светились в тени странным голубоватым светом.

Сюда небрежные гиеродулы бросали после жертвоприношений изуродованные тела жертв. Осирису приносили в дар только голову и сердце быков и признаки мужского пола баранов и пленных. Отбросы и трупы тащили от жертвенника к старой лестнице и там бросали в тину реки, и гнилая вода ее была густа от крови. Мухи и москиты кишели на солнце, подстерегаемые жабами и отвратительными ящерицами с черепашьими головами. По ночам над этим страшным кладбищем тучами кружились летучие мыши и бледные светляки, и к этой-то клоаке, к этому-то цветнику, выросшему на убийстве и крови, привела маленького фараона божественная мечта.

Он уже не чувствовал отвратительного дыхания этого кладбища, не видел мерзкой гнили трупов животных, лежавших поперек ступеней, заснувших на листьях гадов, змей, обвившихся вокруг слишком зеленых стеблей, – среди гнилых древесных стволов и фосфоресцирующих цветов мальчик ничего этого уже не видел.

Широко раскрыв восторженные глаза, раздвинув пальцы и вытянув прямо перед собой ладони, Наркисс в упоении спускался к реке. Вокруг него хрупкие ирисы, женственные лотосы и бесстыдные арумы, янтарными фаллосами торчавшие из белоснежных рожков, светились нефритовыми, опаловыми и берилловыми огнями. В лунном отблеске светляки казались блуждающими в ночи драгоценными камнями, змеи блестели на листьях, как разлитая эмаль. Вдали расплавленным металлом сверкал Нил, и в этих чарах мрака и воды, гниения, цветов и листьев, таинственного и зыбкого узора, вытканного ночью и питательными соками растений, ослепленный Наркисс видел лишь один цветок, неожиданный, неведомый цветок-грезу, длинный, гибкий, с жемчужным отливом стебель, колеблющийся ритмическим движением; и прелестный венчик его, имевший форму человеческого лица, улыбался по мере того, как Наркисс приближался к нему, и смотрел на него человеческими глазами, поднимаясь все выше и выше к нему.

Странный цветок Нила, – он всплыл при его появлении между листьями кувшинок и шелковистыми стеблями папируса. Цветок… может быть, это было скорее какое-нибудь водяное божество, неведомое в Мемфисе и царящее в этой малоизвестной местности? Человеческое существо не могло бы жить в воде, в этой грязи, в плену у лиан и камышей… Быть может, это какая-нибудь дочь царя, околдованная демоном, потому что, как и он, она сверкала драгоценностями… Дорогие украшения и цветочные гирлянды тихо шевелились, спадая с ее бледных бедер, у шеи ее вспыхивали светлые огоньки, и, как и у него, на голове странного существа красовалась диадема из трех эмалевых обручей, соединенных между собой маленькими золотыми лотосами и бирюзовыми скарабеями… Как и у Наркисса, к правому плечу видения присосалась металлическая змея, хвост которой обвивал всю его руку до тонкой кисти, и правая рука его, как и у Наркисса, горела блеском дорогих перстней. Но ярче и прозрачнее всех гемм на челе и пальцах светились между веками два живых огромных глаза, синие, как вода ночью, и, не видав их никогда раньше, Наркисс узнал жуткие и пристальные глаза волшебного образа, явившегося перед ним. Фараон упал ниц на ступенях, и внук Изиды поклонился Изиде.

В тинистых недрах речного кладбища цветок с лицом человека все продолжал улыбаться.

Тогда Наркисс поднялся – и, сложив руки, устремив глаза на призрачное видение, в экстазе, фараон шагнул с последней ступени лестницы сфинксов и ступил в болото.

Туша зарезанного быка, гнившая на ступени, подалась на секунду под его обнаженной ногой, струйка розовой крови брызнула на тину, развернулась потревоженная во сне змее. На поверхности воды, залитые голубым светом поцелуев великой богини, сияли во мраке белоснежные арумы и перламутровые кувшинки.

На другой день, при первых лучах зари, жрецы Осириса нашли юного фараона мертвым, погруженным в тину, среди трупов и гнили, накапливавшейся веками. Наркисс стоял в тине, задохнувшись от гнилостных испарений болота, погруженный до шеи в клоаку, но голова его возвышалась над зловещими цветами, распустившимися вокруг него, как корона. И, как прелестный цветок, его бескровное и нарумяненное лицо, юное лицо, с увенчанным эмалью и бирюзою челом, устремлялось вверх из тины, и на этом мертвом челе, распластав крылья, спали ночные бабочки.

Изида признала Изиду, Изида призвала к себе кровь Изиды.

Так умер в светлую июньскую ночь Наркисс, внук великой богини и властитель египетского царства.

Илад

Пусть будут ложью твои сказки,

– Мечтаний прелесть их переживет.

Уже несколько часов шел он по пыльной дороге; камни царапали и ранили его нежные ноги. Он бежал из дворца, как во сне. Спеша за негритянкой, открывшей ему двери, он радостно спускался по темным лестницам, спиралью извивавшимся в влажной громаде скалы, и не обратил внимания на тяжелые браслеты, которые теперь впивались в его щиколотки. Охваченный радостным ощущением свободы, он побежал вперед по широкому, безмолвному и унылому полю, замершему в удушливом зное августовского дня; но теперь, при виде этой залитой солнцем пустынной равнины, среди однообразной и тусклой дремоты оливковых рощ и необъятных полей с побуревшими колосьями, свобода эта пугала его.

Сначала он бежал, приподняв свою синевато-фиолетовую одежду с длинной золотой бахромой, ударявшей его по ногам. Потом чело его побледнело, губы пересохли, и он медленно брел по равнине. Филигранные браслеты на ногах звенели и с каждым шагом глубже впивались в тело; пот крупными каплями струился по его щекам, ткань широкой туники прилипла к влажным плечам, а длинные черные волосы, с которых упала диадема, запылились и спадали на его глаза, в первый раз омраченные страданием.

Куда он шел? Он сам не знал, так как никогда, с самого раннего детства, не выходил из высоких зал дворца, выложенных мозаикой и освежаемых фонтанами ароматной воды. Он покидал их только иногда по вечерам, когда, под охраной двух чернокожих евнухов, выходил на террасу и, опершись на балюстраду, среди богов с ястребиными головами, долго смотрел, как за Сиренаикскими горами садилось солнце.

И здесь, однажды вечером, любуясь в сумерки траурной пышностью упадающего за горизонт солнца, он в первый раз услышал чудесный голос, зазвучавший в его душе. Небо зеленело голубоватым отливом бирюзы, солнце давно уже скрылось за высокой фиолетовой стеной гор, а их освещенные хребты еще блестели в розовой тени, такой же розовой, как его нарумяненные ступни, и голос заговорил о неведомых странах и о дремучих лесах, о студеных ключах в сумраке больших рощ, звенящих от песен и смеха. Тогда мальчика охватило отчаяние от того, что он живет взаперти под расписными сводами царского замка, и безумное желание увидеть вновь эту далекую страну. Он вспомнил, что знал ее в иные времена, и полюбил слушать таинственный голос.

Перед ним вставали леса, зеленая прохлада, сквозь которую, играя по листьям, пробираются яркие лучи; большие голубые цветы, подобные тем, что иногда приносили истомленные гонцы и чьи душистые чашечки, орошаемые днем и ночью, медленно увядали в вазах; эти голубые цветы гирляндами колыхались в воздухе, обвивая огромные деревья в певучей и ароматной тени высоких говорливых камышей, в таинственной сени лесов, населенных птицами и мелькающими фигурами… И видения эти вырастали с деспотической властностью, преследовали мальчика и настойчиво возвращались каждый вечер, в час, когда, выйдя из бани на террасы священных портиков, он облокачивался на порфировые и яшмовые подножия бронзовых, четырехгранных колонн, перевитых золочеными пальмовыми ветвями.

И, наконец, он бежал, с радостью воспользовавшись первым представившимся случаем. Когда негритянка, приложив черный палец к улыбающимся белой эмалью губам, вошла в низкий покой, где он дремал, и безмолвным жестом указала ему на большое окно с металлической решеткой, сквозь которое виднелись песчаные равнины и высокие горы, клубившиеся вдалеке, как облака пыли, он не испытал ни изумления, ни испуга, а молча встал, доверяя этому жесту, показывавшему ему и страну, о которой он мечтал, и желанное бегство, и, с улыбкой на устах, доверчиво последовал сквозь усыпальницы и подземелья за доброй вестницей свободы.

Где же он находился теперь? Он оборачивался назад, но царская цитадель, где протекло его детство, исчезла, стерлась с горизонта, как узоры из цветного песка, которыми руки рабов каждое утро разрисовывали плиты дворца. Исчезла цитадель и высокие стены, на которых возвышались храмы, исчезла отвесная скала с блестящими и гладкими скатами, за которые, подобно гигантским летучим мышам, цеплялись красные кирпичные башни дворца, и башня Лебедей, и башня Геркулеса, и башня Астарты, где была его спальня, – облицованная зелеными и розовыми изразцами, блестящими и переливчатыми, как драгоценные камни, с широким окном, зарешеченным копьями и выходившим на бездонный обрыв.

Все исчезло, растаяло, как воск от сильного зноя, под ослепительным блеском белого неба; колосья шуршали на нивах, и в безмолвии, заглушаемом треском стрекоз, мальчик бежал по направлению к горам, истомленный усталостью, запыленный, с окровавленными ногами, похожий в сверкающей камнями фиолетовой одежде и в тяжелых браслетах, давивших его обнаженные руки, на маленького идола, бежавшего из своего храма. Неужели же голос солгал, тот голос, что обещал снопы голубых цветов и мшистые ковры в тени высоких деревьев? И отчаяние, и ужас беглеца возрастали с каждым шагом, потому что с каждым шагом Серенаикские горы неизменно отступали, как бы убегая от него.

Белое небо покраснело; огромным пожаром пылают горные хребты; воздух посвежел. У подножия высоких шелковистых и шумливых камышей, под длинными серебристыми султанами, перевитыми зеленой лентой листьев, мальчик опустился на землю; его помертвевшие от усталости руки раскинуты на мху, и кровь струится из его побелевших теперь ног, погруженных до щиколотки в холодную воду ручья. Большие синие ирисы, с светлой искрой, мерцающей во влажном цветке, трепещут, как крылья, от вечернего ветерка, и рой однодневок дрожит и гудит, как горсть пшеницы, которую провеивают на решете. Голос не обманул, мечта мальчика осуществилась, и тени гор с материнской лаской окутывают его, как прохладным плащом.

Изумленными и восхищенными глазами Илад[1]1
  У автора – Нуlas (Гилас); так звали похищенного нимфами и бесследно исчезнувшего воспитанника и возлюбленного Геракла (Прим. ред.).


[Закрыть]
любуется окружающей его картиной и с упоением юного бога, обретшего наконец, после долгого изгнания, Олимп, он узнает страну, которую мимолетно видел и предчувствовал в своих снах.

Но вместе с тем его сердце гнетет и терзает сожаление, сожаление о старом дворце, где он, царский сын, хотя и вечный раб, вырос в безвестности, во влажном тепле ароматных бань и в прохладном безмолвии больших зал, вымощенных мраморными плитами и устланных цыновками. Днем и ночью в широких водоемах звенели прозрачные струи, и, отдаваясь заботам евнухов и купальщиков с нежными, как у женщин, руками, он проводил долгие дни, полунагой, под покрывалами, окрашивая сурьмой ресницы и натирая ароматами лицо и руки: то были египетские румяна и редкие эссенции, летучие и дурманящие, с большим трудом привозимые из далекой Азии в серебряных кувшинах. По вечерам старый маг с головой хищной птицы садился возле него и рассказывал ему сказки. В них говорилось только о любви между богами и людьми; прекрасные, как заря, герои скакали на драконах и переплывали моря, стремясь освободить нимф с глазами цвета морской волны, которые были принцессами; молния превращалась в этих сказках в лебедя, чтобы соблазнить царицу; луна сходила с неба для того, чтобы поцеловать в уста спящего пастуха, и голоса пели под водой, завлекая в объятия смерти белокурого эфеба, которого звали, как и его, Иладом. Илад в особенности любил эту последнюю сказку. Может быть, голос, вызвавший его из цитадели в прохладу этих неведомых мест, хотел похоронить и его в ручье? Но радость мальчика от возможности дышать вольным воздухом вдали от высоких стен, где томилось в плену его детство, была так велика, что он забывал о своих смутных страхах и невольно улыбался. Он думал об уроках музыки и танцев, от которых избавился на завтра и на следующие дни, потому что каждое утро, вымытый, надушенный и причесанный, как женщина, он выходил к двум пленным грекам и, под беспокойными взглядами евнуха, они учили его, один – петь стихи, играя на лире, а другой – танцевать под музыку, запрокидывая торс и поднимая тунику, как куртизанка.

Мальчик ненавидел эти уроки.

Как странна была его жизнь в этой пышной и угрюмой тюрьме, и какой судьбе готовили его таким воспитанием? Иногда, не больше одного или двух раз в месяц, к нему вихрем врывались чернокожие люди с повязанными вокруг бедер передниками и, беспорядочно толкаясь, распростирались ничком на земле перед высоким человеком, в расцвете лет, шагавшим по человеческим телам, покрывавшим пол, как живой ковер. То был необычайно красивый человек, странно бледный, с черной, сильно вьющейся бородой, блестящей от ароматов. Янтарные, изумрудные и нефритовые ожерелья звенели на его груди, длинные зеленые камни дрожали в его ушах, как слезы, а из-под коричневых век, тоже окрашенных сурьмой, сверкали суровые глаза, полные безбрежной скуки. Над черными, завитыми волосами его возвышалась тиара, и мальчик боялся этого отягченного драгоценностями человека, который подолгу смотрел на него, не говоря ни слова, иногда ласкал его, положив на шею руку, тяжелую от колец, потом уходил так же безмолвно, как и пришел.

Другие называли его царем. Царь! – и глаза их загорались тревогой, а голоса дрожали от страха; царь всемогущ. Этот человек мог все: вот почему Илад бежал!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю