Текст книги "Принцессы ласк и упоения"
Автор книги: Жан Лоррен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
Принц в лесу. Hic felicitas[2]2
«Здесь радость» (лат.). (Прим. ред.).
[Закрыть]
Принц проснулся. Сколько времени длился его сон? Час, столетие? Изумленным взглядом он обвел местность, которой не узнавал. Высокий дремучий сосновый и березовый лес с мягкой, как войлок, землей, тонувший в голубоватой тени зеленый свод, устрашающий своим безмолвием, – все исчезло. Он заснул в зеленом сумраке леса Дидоны, а проснулся на склоне холма, поросшего короткой, прямой травой и мягко спускающегося к огромной долине. Лесистые холмы волнистой линией замыкали горизонт, и над природой, уже тронутой и позлащенной дыханием осени, носился сладковатый запах влажных листьев и зрелых плодов, запах нежной и грустной чувственности, подобной испарению страдающего тела, увядшего цветка и желудей, запах октября и, может быть, могилы.
Бледное голубое небо с большими, белыми, словно ватными облаками с перламутровыми изломами, давило холмы, как крышка. Три небольших озера неправильной формы курились в глубине долины. Лиловатые испарения, похожие на газовые шарфы, тихонько плыли над прибрежными камышами, и под этим белым и влажным небом три сонных озера, подобно трем крупным опалам, светились тусклым блеском стоячей воды.
Безбрежное спокойствие, умиленная тишина исходили от этой картины, но смутные, внезапно донесшиеся откуда-то шумы заставили принца насторожиться и вывели его из оцепенения. Они похожи были на возрастающее, однообразное и зловещее карканье ворон, и принц, приподнявшись с сухой травы, понял, что оглушительный крик несется из букового леса, уже обнаженного осенью: красноватые стволы его стеной стояли в углу долины, и высокие вершины цвета больного золота выделялись на полускате холма. Они казались черными от ворон.
Карканье их, непрестанное, злобное и хриплое, наполняло теперь всю окрестность. Порой громкий отчаянный вопль раздирал этот однообразный стон, огромная стая черных птиц, сорвавшись с какого-нибудь пункта леса, парила некоторое время в воздухе и опускалась вдалеке. Потом их болтливая, извечная свара возобновлялась с еще большим ожесточением, и над всей долиной стоял точно трескучий говор злобных ведьм; однообразие его наполняло душу тревогой.
Сердце принца сжалось от тоскливого предчувствия; он почувствовал, что спокойствие этой картины лишь видимое. С озер поднимался туман, напоенный коварной малярией; мягкий воздух этого теплого дня, это нежное, белое небо, эта томная долина были отравлены. В аромате листьев и буковых орехов таилось предчувствие тления, напитанный миазмами плывущий туман вызывал тошноту, а возрастающий шум сражения, лес, населенный каркающими птицами, тревожил его. Каким зловещим делом заняты эти безумно кружившиеся стаи ворон?
Ему показалось, будто запах тления, носившийся над всей местностью, исходит из леса. Что же это за вопли отчаяния, раздающееся по временам над безмолвными озерами и так быстро заглушаемые словно ударами клювов и когтей? Бесчисленные черные крылья трауром одели лес и небо и, полный тайного ужаса, принц спрашивал себя, какие предсмертные муки и сцены убийства таит среди своих золотистых стволов этот странный лес с могильным запахом.
Он склонился вперед, тщетно стараясь проникнуть взглядом в эту часть шумной долины, и в эту минуту внизу, на холме, появилась фигура стройной высокой женщины. Она поднималась по склону легким шагом, несколько длинные ноги ее, в лиловой шелковой обуви, едва прикасались пальцами к сухой траве. То была быстрая и эластичная поступь, какой греческие поэты наделяют богинь, и, действительно, все в этой молодой и гармоничной женщине с прямой шеей, крутыми боками и стройными белыми руками напоминало бессмертную.
Платье из мягкой ткани нежного пепельного цвета, свободное на боках, облегало ее стан и когда она подошла ближе, принц залюбовался серебряными цветами, вышитыми на платье, высоким воротником из жемчугов и кирасой из драгоценных камней, стягивавшей ее грудь.
Это была причудливой работы сетка, вся состоящая из пластинок зеленого золота с вставленными в них опалами и розовыми топазами, нежного цвета лепестков увядшей розы; местами среди этих камней мерцали крупные жемчужины, и странное одеяние облекало ее стан точно лунным светом, холодным и прозрачным мерцанием. Такие же молочно-белые камни обвивали ожерельями ее шею и опутывали своими переливами ее плечи и руки. Если бы светлые белокурые волосы ее не были украшены жемчужными анемонами и не рассыпались волной по ее плечам, ее можно было бы принять за воинственную принцессу; но выражение живой беспечности противоречило ее одежде, несмотря на надменный чистый профиль и смелый изгиб красивых губ: легкая улыбка смягчала их презрительную складку.
Несмотря на яркий румянец щек и уст, лицо ее казалось смутным, призрачным, словно выступившим из тумана, и глаза ее, неопределенного цвета, без глубины и без огня, мерцали тускло, как больной алмаз.
Она была изящна, величава, но лишена очарования.
Быстро пройдя мимо принца и почти задев его своим платьем, она, чуть улыбнувшись, сказала: «Идем! Что ты здесь делаешь? Иди за мной!» Принц приподнялся на колени и изумленно взглянул на нее, а она прибавила, слегка дотронувшись до его плеча: «Скорее, я не могу терять времени, поверь мне, последуй моему совету, пока тебя не захватили ночные испарения этой пагубной долины. Как только закатится солнце, от этих лесов и озер исходит мертвящий холод. Но я не могу больше медлить. Меня ждут там, наверху, в замке Счастья». – В замке Счастья! – воскликнул юноша. «И я могу провести тебя туда, одна я знаю дорогу к нему. Я – верная целительница прошлых страданий, настоящих скорбей и будущих тревог. Я залечиваю раны воспоминания. Поцелуй мой исцеляет, а мое прикосновение закаляет и укрепляет жалкие тела и души против всех ударов судьбы. Я действую наперекор будущему и смеюсь над ним. Но встань же и пойдем со мною, если в тебе еще сохранилось желание спастись и если ты не принадлежишь к тем трусам, измученным иллюзиями и мечтами, которые приходят сюда с жаждой небытия и смерти». Под влиянием ее властных слов принц поднялся и пошел рядом с неведомой спутницей, так уверенной в Счастье.
– Мир десять тысяч лет существовала благодаря моему могучему дыханию. Греция обожала меня, ее города и гавани воздавали мне почести, мне строили храмы во всей Малой Азии, и даже в Риме мне воздвигали алтари. Я видела у своих ног консулов, трибунов, знаменитых кутил, увенчанных лаврами полководцев; мне поклонялись поэты в венках из фиалок и даже философы; мудрецы провозгласили меня своей дщерью и, хотя на некоторое время Христос подверг меня гонению, могущество мое вечно. Потом и я, в свою очередь, изгнала его из святилища сердец. Я – здоровье жизни; меня зовут Равнодушие.
Принц смотрел на нее жадными глазами.
– И ты говоришь, что знаешь дорогу к Счастью? Тебе известно, где оно живет, скрываясь от наших взоров?
– Да, – ответила незнакомка в опаловой кирасе, – я знаю дорогу во дворец отдыха и спокойствия. Но вот, за этими высокими кипарисами, на склоне, уже виднеются его террасы.
Принц вздрогнул:
– Как! Этот перистиль с мраморными колоннами и эти бронзовые бюсты в облицованных металлом нишах, эта итальянская вилла на вершине холма, белеющая в саду высоких елей и кипарисов, – это и есть убежище, к которому стремятся все смертные, это и есть замок Счастья?
– Или Забвения. Смотри!
Они стояли под белым перистилем, перед неподвижным рядом бюстов, и в этих высоких зеленоватых фигурах принц узнавал черты известных философов; имена Зенона, Платона, Эпиктета, Пифагора сами собой просились с его губ; но слепые глаза из матового серебра, похожие на глаза призрака, спали под бронзовыми веками, и принцу стало страшно.
Вокруг него простирался симметрично разбитый сад с узкими аллеями, обсаженными буксовыми кустарниками. За ними виднелась жесткая, точно лакированная листва испанских апельсинов, турбийские лавры, а дальше – темные конусы елей и кипарисов; посреди квадратного, вымощенного белым и черным мрамором двора бил фонтан, и высоко взлетающая струя его пеленой падала в яшмовый бассейн, украшенный на углах масками из зеленой бронзы.
И в этом роскошном саду спал молодой человек с одутловатым, бледным лицом; он лежал неподвижно, опершись локтем на край бассейна, свернувшись на полукруглой скамье, над которой стояла невысокая колонка с надписью: «Hic felicitas». Вода, выливаясь из старого бассейна, растекалась по черным и белым шашкам плит, и леденящая сырость, затхлая, как в погребе, прохлада делали атмосферу этого мраморного двора и темного сада похожей на воздух в подземелье. Сон юноши был так глубок, что он не чувствовал воды, текущей по его ногам и пропитавшей подошвы его белых войлочных башмаков; он был одет во все белое, как невеста, и тонкие, бескровные руки его держали раскрытую на коленях большую книгу с эмалевыми застежками. Сухие, прозрачные, как перламутр, цветы мака выпали из страниц. Золотистые волосы, необычайно мягкие и тонкие, струились, как вода, по его полным плечам. И на низком лбу, почти на уровне бледных век, невидимая рука положила венок из огромных водяных лилий.
И Равнодушие сказало:
– Hic felicitas. Хочешь быть похожим на него? Ты будешь спать, как он. Люди счастливы в мире, когда позабудут мир. Здесь царит презрение к лобзаниям и слезам, к горестям и радостям. Эта журчащая, вечно возобновляющаяся вода топит даже воспоминание. Мы храним здесь тайну счастья. Жизнь обманывает нас, будем и мы обманывать жизнь. Это – верное убежище, где можно прилечь, отдохнуть и заснуть.
Но принц чувствовал, как оцепенение охватывает все его существо, ужас леденил его. Этот спящий юноша, словно заживо погребенный в зеленоватом свете и могильной прохладе пышного сада, мертвая неподвижность его как будто распухшего тела, разлагающегося в текучей воде, – все это ужасало его. Юноша в венке из ненюфаров был похож на утопленника, и принц невольно подумал об осенней долине и о тайне трех озер.
Он не произнес ни слова, но спутница его поняла все.
Слегка пожав плечами, она проговорила:
– Ну что ж. Вернись к воронам, к лесному кладбищу, где хищные птицы терзают клювами тщетные Иллюзии. Иллюзии – твои сестры и твои возлюбленные. Вернись на берега озер с ядовитыми испарениями, в которых зарождаются мечты, но не жалуйся, если вороны вырвут у тебя глаза из окровавленных орбит. Ты сам хотел этого. Иди же, страдай, обливайся кровью, возвращайся к Горю, к Лжи, к Жизни, плачь до тех пор, пока в слезах не изольются последние капли крови твоего сердца! Но когда тело твое будет изранено когтями зверей, ноги твои покроются язвами и ты будешь бродить, слепой и безутешный, по лесу убийств, под стаей каркающих ворон, у ног твоих казненных сестер, твоих дорогих Иллюзий, распятых мстительной Судьбой на стволах буковой рощи, – не надейся найти забвение и прийти сюда, чтобы обрести покой. Ступай! Теперь уж поздно!
В задумчивости принц спускался к долине, направляясь к трем прудам.
Сказка косцов
У дорожки, поросшей крапивой, возвышалась белая стена. Белая, голая стена, баз признака плюща или какого-нибудь другого вьющегося растения, тянулась среди поля на много миль. В теплом воздухе дрожали мошки, и под знойным августовским солнцем шептались насекомые и травы.
Уже несколько часов Раймонден шел вдоль этой старой стены из песчаника и известки. Она выросла перед ним, как только он вышел из города, стоявшего на вершине холма, поросшего заячьим горохом и люцерной. На плоскогорье, над которым вились голубоватые бабочки, похожие на летучие колокольчики, он остановился и взглянул на город, расположенный у его ног, на его крыши, стены, колокольни, на зеркальную ленту реки под черными сводами старых мостов и прислонился к древней стене, чтобы пережить вновь свою жизнь в покинутой долине.
Он провел там двадцать лет, двадцать лет, которые он проспал, точно опьяненный светлой радостью золотого лета. И вновь он видел перед собою любимый город с его улицами, перекрестками, бледными, мечтательными ночами, тихими, однообразными днями, с его собором и точно выстланными серой паутиной портиками, и крестным путем, поднимающимся в гору среди цветущих изгородей. Раймонден умилился, вспоминая, на каком лугу, на какой опушке цветет до или после сенокоса тот или иной излюбленный цветок, и заплакал, как плакал уже много раз раньше, прислонившись к высокой белой стене, потом, не видя серой ящерицы, спящей на камне возле его руки, рукавом вытер слезы и гордо произнес: «Этот час – мой, и я унесу его с собою!»
Он пошел вдоль высокой степы, под палящим августовским солнцем, и вдруг на дорожке, густо заросшей травой, скрадывающей звук шагов, увидел высокого старика, выросшего в этом пустынном месте, как знойный мираж.
Он стоял, выпрямившись, с непокрытой головой и казался похожим на кого-то знакомого; в улыбке его была как бы грусть расставанья. Не говоря ни слова, так как он был нем и глух, он широким жестом указал Раймондену на горизонт, обведя линию его кованым железным ключом, который держал в руке.
И в первый раз Раймонден внутренне содрогнулся. С испугом подумал он, что эта белая стена – ограда кладбища, но над ней не виднелось ни кипарисов, ни ракит. Он тотчас успокоился и хотел пройти мимо, но высокий старик остановил его, и Раймонден увидел, что они оба находятся у подножия маленькой башенки.
Это была маленькая башня, вделанная в стену и выдававшаяся над нею только своей черепичной крышей, круглая башенка с облупившейся штукатуркой, из-под которой виднелся красный кирпич. Старец отпер ключом дверь. В сумраке светились кирка и лопата, брошенные накрест друг на друга, и гири старых часов, спустившиеся совсем донизу, почти касались пола. Но маятник продолжал раскачиваться в тени, и старец тихо завел часы, подняв гири.
Семьдесят. Семь раз он с ласковой улыбкой раскрыл пальцы своих бедных старых рук. Семьдесят лет! Ему было семьдесят лет, и каждый день этой долгой жизни он приходил с своим большим ключом подтянуть цепи часов, чтобы они прожили еще день.
Взволнованный Раймонден сделал движение к старику, чтобы пожать ему руку, но старик уже исчез. Он сам находился уже не на поросшей крапивой дорожке, а перед огромным ржаным полем, по ту сторону стены.
Высокие темно-желтые колосья на бесконечное пространство простирали свои неподвижные головы к лиловевшему от зноя небу; они точно пылали под ярким светом и тянулись вширь и вдаль, как море расплавленного металла. А над колосьями летала коса, блестящая и переливчатая, как крыло ворона, и это крыло взлетало и опускалось в руках невидимого косца. Колосья ложились снопами под взмахами косы, и Раймондену стало жутко.
Коса работала долго, беззвучно, и вдруг Раймонден увидел того, кто управлял ею.
Это был зловещий скелет, закутанный, как в саван, во что-то светлое, быстрый и суетливый, с блестящим черепом в венке из иммортелей; васильки и колокольчики весело смеялись между его бедренными костями.
Золото хлебов, еще стоявших позади него, пронизывало его позвонки своим светом, и Раймонден узнал косца.
Это была Смерть, исправная работница, Смерть, что косит без слов и чья жатва всегда прекрасна, так как она косит сильными взмахами.
Ужас сжал горло юноши при виде того, как автоматично движется косец среди золотых хлебов; он быстро работал в солнечном безмолвном поле, как вдруг рядом со скелетом появилась прекрасная нагая девушка.
Нагая, как красота, как утро, как неведение, с золотым серпом в руке, Любовь (это была она) срывала цветы, и песня звенела на ее устах, как пение жаворонка; румяные уста ее, с перламутровыми зубами, влажные, как румяная сердцевина зрелого плода, прижимались по временам к венчику какого-нибудь цветка.
Любовь срывала и целовала васильки, синие, как очи молодых девушек; она собирала и целовала маки, красные, как раны, и под золотым серпом ее стебли срезанных цветов источали более алый и теплый сок, чем скошенные рукою Смерти колосья.
Охваченный бессознательным ужасом, Раймонден припомнил старинную песенку:
Смерть косит, – сбирает
Любовь урожай.
Смерть в саване – снега белее,
Любовь, как богиня, зовущая в рай,
Идет все смелей и смелее;
Она устремляется гордо вперед,
Колосья сбирает и громко поет.
Смерть косит пред ней, не жалея.
Но вдруг картина изменилась, хлеба исчезли, и под серым осенним небом потянулись бесконечные борозды длинного вспаханного поля. И среди комьев жирной земли с торчащими пучками бледной соломы снова появилась та же работница, но на этот раз за сохой.
Из косца скелет превратился в пахаря. Бледные сумерки окутывали его печальным светом, перелетные птицы неслись в облаках, а следом за пахарем все еще шла прекрасная нагая дева; она шла в венке из васильков и колосьев, гордясь последней жатвой, с тою же песнью на устах, и при унылом свете заката сеяла, разбрасывая семена во темным бороздам, и божественный жест ее, полный надежды, преисполнял бодростью и новой верой тоскливый безбрежный горизонт.
Любовь пела, и Раймонден понял, что не следует плакать, потому что любить – это значить умирать и возрождаться; не нужно бояться узнать свою жизнь, но нужно взглянуть ей прямо в лицо и создавать ее согласно образу, под каким она предстанет в данный момент, ибо каждая прожитая минута – достояние косы Смерти – и каждое испытанное наслаждение – достояние серпа Любви, смертоносные же орудия их не более, как их крылья.
Любовь косит своим крылом,
Крылом своим косит и Смерть.
Раймонден вновь очутился перед маленькой башней, у подножия высокой белой стены. Часы еще шуршали в ней, но уже почти совсем стемнело, и, раздвинув странно разросшуюся во время его сна крапиву, Раймонден продолжал путь от города к долине.
СКАЗКИ ИНЕЯ И СНА
Принцесса под стеклом
Посвящается Жорису Карлу Гюисмансу.
I
Это была прелестная, нежная, маленькая принцесса с тонкими, хорошенькими, как у восковой фигурки, ручками и ножками; прозрачная кожа ее была так нежна, словно ее оживляло трепетное и гаснущее при малейшем ветерке пламя свечи, и из-под густых торсад ее каштановых волос лицо ее сияло такой поражающей и холодной белизной, что к имени ее простой народ прибавил прозвище, и ее называли не иначе, как «Бледная Бертрада». Отец же ее, старый воинственный король, вечно сражавшийся с язычниками на северных границах своего королевства, называл ее своей маленькой рождественской розочкой. И действительно, болезненной хрупкостью и нежной прелестью Бертрада напоминала эти бледные зимние цветы.
Печально было ее детство, проведенное в замке среди лесов и болот, где она росла под присмотром воспитательниц с монашескими лицами, вдали от шума придворной жизни.
Мать ее, принцесса Окситании, никогда не могла забыть золотых берегов своей родины и умерла через несколько месяцев после ее рождения, и эта ранняя утрата наложила отпечаток грусти на царственного ребенка, оставленнаго на попечении наемных рук.
Она родилась такой бледной и слабенькой, что долгое время опасались, что она не переживет своей матери. Почти бесприданница и взятая только за необычайную красоту молочно-белого тела и миндалевидных мечтательных глаз зеленоватого цвета бирюзы, эта принцесса, едва прибыв в Курляндию, впала в странную болезнь; рассказывали, что ее томит неизлечимая тоска по родному небу, на котором то и дело появлялись мачты, реи и паруса бесчисленных судов, проходивших у самого подножия императорского дворца, находившегося в вечно разукрашенном знаменами и флагами городе ее отца. Жизнь на берегу моря не проходит даром; этому прекрасному морскому цветку, пересаженному в унылую и плоскую Курляндию, покрытую торфяными болотами и лесами, недоставало шума океана, криков отплывающих матросов, тысячи разнообразных звуков оживленной гавани, и мать Бертрады быстро увяла от тоски по родине, снедаемая скорбью.
Отвращение молодой королевы к замкнутому соснами горизонту и озерам ее новых владений усилилось настолько, что в последние месяцы своей жизни она приказала замуровать до половины крестообразные окна своей спальни, обитой парчой и старинными вышивками, и покинула ее только тогда, когда ее вынесли со сложенными на распятии руками и со скованными стенками гроба ногами. Томительные часы последнего времени беременности и кровавые часы родов и выздоровления она провела в полумраке этой комнаты, устремив глаза на большое зеркало, повешенное на самом потолке, против наполовину замурованных окон, и отражавшее лишь кочевые облака и вечно изменчивое небо.
Умышленно обманываемая греза переносила ее в Окситанию, под раскинутые над приморскими странами небеса, покрытые плывущими облаками с перламутровыми изломами.
Это добровольное изгнание и тоска сократили ее дни; так думал, по крайней мере, народ. Но среди вельмож ходили слухи о смертоносном напитке и о ненависти принцессы крови, некогда пользовавшейся милостями короля и мечтавшей сесть на трон; молодая королева будто бы заплатила жизнью за злобу соперницы. Данный ей яд должен был убить и ребенка, которого она носила под сердцем; но оттого ли, что дозы были плохо рассчитаны, или небо сжалилось над этими двумя существами, предназначенными для одной и той же могилы, но умерла только королева, Бертрада же осталась жива.
Курляндский двор был довольно мрачен и полон странных рассказов: в то время как хрупкая и нежная Бертрада росла под надзором воспитательниц в тиши Лесного замка, король воспитывал при дворе своего племянника, сына старшего брата, умершего довольно загадочной смертью во время охоты, – того самого брата, трон которого он занимал.
Черный принц (так называл народ принца Отто) был мрачный молодой человек на пять лет старше Бертрады, и странное беспорядочное поведение его оправдывало ходившие о нем недобрые слухи.
Столь же бледный, как и его царственная кузина, но сильный и гибкий, несмотря на свою худощавость, он появлялся в городских дворцах и в лачугах старой гавани, всегда закутанный в черный дрогет. От разнузданных кутежей, почти не поддающихся описанию, он переходил к самой пламенной набожности; рассказывали, что он совершал поступки почти божественного милосердия наряду с поступками самой дикой жестокости и что он был одновременно самым отчаянным распутником и вместе самым кротким из молодых монахов, разбирающих старинные рукописи, ибо в необъяснимой причудливости своего нрава он иногда удалялся на целый месяц в какой-нибудь монастырь и вел там жизнь отшельника.
Его пристальный и жесткий взгляд, холодный, как оникс, выдавал его строптивую душу. Ему никто не давал отравы, но народная молва утверждала, будто он – жертва своеобразной цыганской мести. Один цыган, у которого он, из мимолетного каприза, отнял на одну ночь возлюбленную, приказав затем выгнать ее с побоями (таковы забавы принцев), через несколько времени после этого устроил ему странную серенаду. Пробравшись неведомо каким образом, в покои принца (в рассказах о цыганах всегда замешана чертовщина), жалкий кочевник, вместо того, чтобы вонзить кинжал в сердце своего врага, всю ночь пел ему свои родные песни, играя на заколдованной скрипке или на гитаре со струнами, сделанными из волос повешенного. Душа казненного, какого-нибудь разбойника из его племени, ставшего жертвой правосудия, всю ночь терзала принца, и после этого кошмара разум его помрачился.
Старый король, убитый столькими несчастьями, пожимал плечами, пренебрегая слухами, но должен был отказаться от мысли о союзе между принцем и его двоюродной сестрой. Он долго лелеял мечту соединить с красавцем Отто свою милую рождественскую розочку, но было бы слишком жестоко отдать нежную прелестную Бертраду во власть этому капризному и своевольному безумцу.
Принцессе было тогда шестнадцать лет. От матери своей она унаследовала не только несколько страдальческий овал лица, но и покатые плечи с голубыми жилками, просвечивающими под тонкий кожей, и проникновенный взор мечтательных глаз, зеленоватого цвета речной воды у покойницы, лиловатого, как аметист, у Бертрады. От королевы же она унаследовала беспокойную грусть, которая заставляла ее предпочитать полумрак комнат и молчаливые беседы с зеркалом разговорам у окна и прогулкам на открытом воздухе. Любимым ее удовольствием было запираться в какой-нибудь высокой зале, обитой вышивками, и подолгу смотреть на изображенные на них шелковые и шерстяные лица, незаметно оживавшие под ее взглядами. На солнце она смотрела сквозь камни перстней, которые унизывали ее тонкие пальчики, и в лунные ночи ее часто заставали за тем, как она пересыпала камни своих драгоценных ожерелий, любуясь их переливами в сиянии бледного светила.
Во всей природе она любила только отражения. Ее привлекала вода, а из цветов ей нравились только ирисы и ненюфары. В сумерки она любила останавливаться у холодных берегов источников и в больном тумане прудов, но всего больше на свете любила бесконечно и молчаливо созерцать застывшее олово зеркал; казалось, что душа матери притягивает ее к ним, поднимаясь из мрака на их таинственную поверхность.
И вот, в это время, когда ничто не указывало на возможность такого раннего конца, принцесса Бертрада тихо угасла или, скорее, заснула на руках своих прислужниц. Ей шел шестой месяц шестнадцатого года, и еще накануне она провела день в монастыре святой Клары, где монахини устроили ей торжественный прием. На обратном пути она остановила свои носилки посреди зрелых хлебов, залитых жгучим золотом заката, и некоторое время слушала песню жнеца. На следующий день она умерла.
К королю был послан гонец, а тем временем плачущие воспитательницы омыли и умастили благовониями белое девственное тело, одели его в серебряный муар и парчу; потом заплели блестящий шелк ее волос и положили на голову принцессы венок из жемчужных роз и сердцевины тростника, какие возлагают на статуи Мадонны. На золотой филигранной лилии они скрестили ее маленькие, сверкающие перстнями ручки, обули ножки ее в туфельки из беличьего меха и, преклонив колена у подножия двойного ряда высоких свечей, стали ждать в глубокой горести.
Но когда согбенный под тяжестью скорби и годов король явился в опочивальню в сопровождении епископа Афрания, облаченного в фиолетовую мантию и золотую митру, и целой свиты архидьяконов в траурных ризах и врачей, оказалось, что та, которую считали мертвой, только уснула, но странным и зловещим сном! Ничто не могло вернуть ее к жизни – ни молитвы священников, ни попытки чудодеев и врачей. В течение трех дней она была выставлена на эстраде, задрапированной белым бархатом и возвышавшейся посреди собора. В течение трех дней епископом и всем духовенством беспрерывно совершались богослужения; три дня народ, собиравшийся в пределах базилики, пел пасхальные стихиры, и гремел орган, но принцесса не просыпалась.
Лепестки роз, как сугробы снега, нагромождались у подножия высокой эстрады, жемчужные ожерелья сияли перламутровыми отливами на ее белой шейке, вокруг нее горели тысячи свечой, клубились голубоватые спирали ладана, но, далекая, словно недоступная и кажущаяся призрачным видением, принцесса лежала неподвижно: она спала среди парчи, горящих свечей, цветов и песнопений.
Она не жила и не умерла.
Тогда епископа Афрания осенило небесное вдохновение. Быть может, солнце, свежий воздух, ветер и дождь сделают то, чего не могли достигнуть Церковь и ее божественный песнопения? Он приказал сделать для этого нежного, впавшего в летаргию тела длинный узкий стеклянный гроб, украшенный на восьми углах серебряными филигранными лилиями. В него положили на одеяле из стеганого шелка спящую принцессу, и старый прелат решил, что во все дни, что пошлет Господь, принцессу Бертраду будут носить на носилках по городам и деревням, останавливаясь во всех часовнях и монастырях королевства. Длинный кортеж кающихся и молящихся всегда будет сопровождать царственное тело, и, может быть, Бог сжалится над их скорбью. Ночью странствующая рака будет отдыхать на церковном клиросе или в монастырской усыпальнице.
II
И по всей опечаленной стране потянулись бесконечные процессии. На дорогах можно было встретить только дьяконов в стихарях и монахов в рясах, певших горестные молитвы. Всюду, на окраинах полей и у городских застав, видны были лишь горящие глаза и восторженный лица, сложенные руки и босые ноги: женщины простого звания, ремесленники, крестьяне и рабочие в молитвенном рвении сбегались к кортежу спящей принцессы.
На желтеющих спелыми хлебами равнинах и посреди цветущих в апреле изгородей вдруг появлялись длинные, закутанные в капюшоны фигуры, широкие хоругви из мягкого шелка вздувались над нивами, как высокие паруса, запах мирры и ладана смешивался с ароматами земли. И среди горящих свечей и кропильниц медленно следовала рака с царственным телом.
Вся бледная, в белой парче и муаре, с закрытыми под венком из жемчужных роз веками, она была похожа на неподвижную фигуру Скорбящей Божьей Матери, сделанную из шелка и филиграна; прозрачные стенки ее восьмиугольного гроба сверкали на августовском солнце, как за-мерзшая вода. В ноябре случалось, что свечи внезапно гасли под дождем, высокие серебряные кресты качались в онемевших руках носильщиков, ветер рвал хоругви, и перед белым, звеневшим под градом гробом знатные дамы и простонародье вперемешку бросались на колени в дорожную грязь, и во все времена года над завороженными полями плыл беспрерывный похоронный звон колоколов.
Круглый год длились эти медленные и пышные паломничества; процессия заходила во все церкви, во все монастыри в стране. Царственная рака возвращалась в столицу королевства лишь дважды в год, за неделю до Рождества и за неделю до Пасхи. В эти большие церковные праздники, по царившему в народе убеждению, епископ Афраний причащал заколдованную принцессу. Говорили, будто священным веществом причастия он поддерживает жизнь в этом бескровном теле царственной девственницы, не могущей ни жить, ни умереть. Но это была просто народная молва. «Принцесса под стеклом», как звали теперь Бертраду, выставлялась в соборе для поклонения верующих от Вербного воскресенья до вторника пасхальной недели и всю неделю перед Рождеством, но никто не видел, чтобы епископ приближался к августейшей раке. Один раз в году, в Вербное воскресенье, шесть самых юных урсулинок, избранных из всех монастырей в стране, допускались к королевскому гробу и меняли на челе усопшей венок из жемчуга и тростниковых сердцевинок.
По окончании праздников кортеж принцессы снова отправлялся в путь под дождем и солнцем, и уже шел пятый год этих бесплодных паломничеств. Вопреки ожиданиям епископа, «Принцесса под стеклом» не поднимала неподвижных шелковистых век, и прекрасные руки ее по-прежнему были холодны, как мрамор. Старый король, впавший в какое-то оцепенелое слабоумие, равнодушный ко всему от горя, покинул боевой лагерь и заперся в Лесном замке, выстроенном посреди болот, в том замке, где двадцать лет назад угасла принцесса Окситании, мать Бертрады, и где, шестнадцать лет и шесть месяцев спустя, его рождественская роза, Бертрада, заснула таким странным сном. Старый монарх жил там во мраке высоких покоев с замурованными окнами, наедине с прошлым, всплывающим иногда из мертвой воды зеркал, и выходил из своего убежища лишь два раза в год, чтобы взглянуть на «Принцессу под стеклом», выставленную посреди собора.