355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан Лоррен » Принцессы ласк и упоения » Текст книги (страница 1)
Принцессы ласк и упоения
  • Текст добавлен: 13 мая 2017, 15:30

Текст книги "Принцессы ласк и упоения"


Автор книги: Жан Лоррен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)

Жан Лоррен
ПРИНЦЕССЫ ЛАСК И УПОЕНИЯ
Собрание сочинений
Том II


Предисловие

Как отрадно, в дождливую декабрьскую погоду, когда подурневшие от холода прохожие торопливо бегут, сталкиваясь на углах панелей, а резкий северный ветер, как разъяренная кошка, бросается на запоздавших оборванцев, уныло плетущихся по твердым камням дорог, – как отрадно было бы вновь пережить прошлое, вновь стать ребенком и, съежившись у тлеющего камина, в тепле уютных комнат, дать отдохнуть утомленным жизнью глазам, освежив их чарующей прелестью старых книг с картинками, которые когда-то, – давно-давно, – дарились нам, и как сладко было бы вновь уметь поверить в сказки!..

Волшебные сказки, замененные теперь описаниями путешествий и научных открытий, чудесные истории, обращавшиеся к сердцу через посредство воображения и располагавшие к состраданию искусно возбуждаемой жалостью к химерическим принцессам, преисполняли восторгом мою трепетную и очарованную детскую душу, и первые годы моей жизни протекли в царстве феерии и мечты. Как горячо жалею я детей теперешнего поколения, которые читают Жюля Верна вместо Перро и Фламмариона, вместо Андерсена! Практичные родители этой детворы не знают, какую юность они готовят этим будущим велосипедистам. Нет ни одной сколько-нибудь тонкой эмоции, в основе которой не лежала бы любовь к чудесному: душа пейзажа таится целиком в более или менее населенной образами памяти путешественника, и для того, кто не желает и вместе не боится увидеть на опушке леса Ориану, Титанию среди цветущих дроков и Мелузину у ручья, нет ни гор, ни лесов, ни пробуждения зари на ледниках, ни сумерек над прудами.

Может ли человек, не знающий Гомера, Феокрита и Софокла, действительно стремиться в Грецию и Сицилию? И разве для того, чтобы любить Средиземное море, эту огромную чашу расплавленного сапфира, той утонченной любовью, какую питал к нему Поль Арен, не нужно слышать еще кое-что, помимо пения цикад вокруг разбросанных среди оливковых рощ хибарок, да криков провансальских моряков на реях? Чарующую прелесть Неаполитанскому заливу придает воспоминание о Партенопе, и если на берега Средиземного моря каждую зиму является столько скептиков и равнодушных, то это потому, что прозрачная лазурь его волн в былые дни баюкала и нежила опутанную водорослями перламутровую наготу сирен.

Итак, надо любить сказки, откуда бы они ни являлись к нам, из Греции или Норвегии, из Швабии или Испании, из Бретани или с Востока. Это цветущие миндальные деревья юного воображения: ветер унесет лепестки, жизнь развеет грезу, но что-то останется, и это что-то принесет плод, который будет благоухать всю осень. Кто не верил ребенком, не будет мечтать, став юношей; и нужно позаботиться о том, чтобы еще на пороге жизни запастись мягкими коврами из прекрасных грез, которые украсят наше жилище при наступлении зимы; а сладкие мечты, даже и поблекнув, пышным узором расцветят нам унылый декабрь.

Надо любить сказки, надо питаться и опьяняться ими, как неопасным легким вином, терпкий букет которого, с мнимым привкусом сладости, не улетучивается, а остается, лаская вкус и туманя голову, и этот-то букет по окончании пира удерживает иногда пресытившегося гостя за столом.

Признаюсь, лично я питал к этим ныне отвергнутым и презираемым сказкам чувство страстного обожания. То были туманные сказки, напоенные лунным сиянием и дождем, усыпанные хлопьями снега, – сказки Севера, так как я лишь в поздние годы жизни познал волшебство южного солнца.

На берегу неугомонного серо-зеленого океана, вечно изрезанного пенистыми гребнями волн, в осаждаемом западными ветрами маленьком прибрежном городке, провел я все свое детство. Начиная с ноября, непрестанно налетали шквалы и бури, а по ночам море тяжелыми валами перекатывалось через рез молы, зловеще завывая, как гигантские совы. Сказки, которые нам рассказывали бородатые моряки в высоких мокрых сапогах, доходивших до половины бедра, как и они, были пропитаны запахом тумана, талого снега, дегтя и моря. В них больше говорилось о ночах, чем об утренних зорях, о кораблекрушениях при лунном свете, чем о веселых кавалькадах в румяные утра. Но я любил их грусть, сквозь которую пробивалась несколько наивная вера в чудесное, дышащая надеждой и отчаянием, любил эту поэзию простой души, страшившейся слепой силы стихий, но смягченной тоской по родине и обретающей бодрость в неослабной вере в возвращение.

Эти жуткие сказки, действующие лица которых всю ночь скакали по оконным занавескам моей комнаты, ознаменовывали прибытие в гавань ньюфаундлендцев, возвращение в семью мужей, отцов и братьев, и в городке наступало ликование. То был момент вечерних посиделок, хождений из дома в дом по плохо освещенным улицам, время сборищ у камелька вокруг чаш с горячим сидром, молодым сидром, который пили с корицей, объедаясь каштанами. И сколько чудесных историй рассказывалось на этих сборищах!

У нас они происходили на кухне. У кухарки всегда бывал муж или сын на Ньюфаундленде, у горничной – родной или двоюродный брат, а то и жених в Исландии, и среди городской буржуазии установился обычай разрешать родственникам служанок приходить к ним по вечерам в первый месяц их пребывания на суше, – льгота, по совести, не чрезмерная, потому что бедняги проводили в море девять месяцев, и многим было суждено не вернуться.

В гостиной принимали капитана судна, компаньона-судовладельца, директоров страховых обществ, приезжавших по случаю какой-нибудь аварии, и в то время, как мужчины разговаривали, хорошенькая ручка с золотой цепочкой у кисти небрежно перелистывала иллюстрированные страницы волшебных сказок, и нежный женский голос объяснял нам картинки: приближался Новый год и время подарков. Но гораздо больше переплетенных и золотообрезных книг, гораздо больше их великолепных картинок любил я таинственные истории, что рассказывали на кухне, среди дрожащих от страха служанок, суровые люди в фуфайках и беретах. Их истории казались мне гораздо более правдивыми, проникнутыми более яркой и вместе причудливой фантазией, и среди этих матросских рассказов особенно мне нравился один, – тоскливая и трепетная северная сказка, которую я нашел впоследствии у Андерсена, но которая в устах этих суровых ньюфаундлендцев приобретала страстную силу и яркость виденного и пережитого, потому что, несомненно, они встречались с нею в бурном море, во время своих опасных плаваний, – с этой бледной Царицей Снегов, воспоминание о которой до сих пор преследует меня.

Ах, эта Царица Снегов, облитая громадным заревом своего пустынного вечного дворца! Как я любил и боялся ее, эту окаменелую, погруженную в летаргию царицу белых пчел, эту царственную деву бледных полярных пространств! Как я любил эту недвижимую странницу, парящую в небе в длинные, светлые зимние ночи! Царицу Снегов в призрачных туманных санях!

Испуганное воображение мое видело, как она проносится, бесстрастная, высоко в небе, среди белого вихря пушистых пчел; огромные черные вороны летают вокруг нее, каркая от холода и голода; длинная мантия из лунных лучей струится с плеч ее, развеваясь по ветру и теряясь во мраке. Я знал, что это она в сильные морозы рисовала на оконных стеклах большие причудливые цветы и деревья из инея, и в полночь всегда боялся увидеть у своего окна ее потухшие глаза и лучезарное чело, потому что со вниманием слушал сказку и знал, что, когда Царица Снегов смотрит на человека, душа ее далеко, и глаза ее не видят его: она там, далеко, за Ледовитым океаном, среди полярных льдов, за морями и проливами,

 
Во дворце из вечных снегов,
Где таятся грядущие зимы.
 

Потом, подростком, я стал интересоваться сказками о принцессах, во мне проснулось любопытство и любовь, набожная, немножко боязливая любовь мальчика из церковного хора к Мадонне, нечто вроде благоговейного обожания.

Ведь они были так похожи на Девственную Матерь Христа, и своей непорочной белизной напоминали мне Мадонн, священным жестом срывавших лилии.

Одетые в расшитые жемчугом серебряную парчу и блестящий атлас, они вырастали, как странные цветы, под бурными или горестными небесами; вокруг них, над зубчатыми колокольнями и башнями, вились облака в виде фантастических змеев и бледно-золотистых драконов. Они появлялись то среди стволов тысячелетних деревьев в чаще заколдованных лесов, где казались отдаленнее, чем в искристом сумраке цветных стекол соборов; то вдруг вставали на берегу морей с щемящими душу, бесконечно унылыми горизонтами, словно возникнув из пены и прикованные к скалам, как звездчатые кораллы, на которых расцвели мечтательные лики. Другие, подобно развевающимся на ветру орифламмам, изгибались трагическими силуэтами над полями сражений или кладбищами, – и все они были похожи между собою.

Жили ли они в Азии, в Египте или в Богемии, были ли они блаженными святыми Курляндии или колдуньями с берегов фиордов, – все они напоминали одна другую, как Черная Дева африканского храма вызывает в памяти кристальную Деву храма Снегов, и я любил их с одинаковой пылкостью, поклоняясь в их образе Деве Чудесного.

Из всех этих слышанных, прочитанных и перелистанных в детстве сказок родились мои принцессы упоения и грез; они – создание экстаза, мечты и воспоминаний. Другие, залитые солнцем, более определенны и ярки – принцессы зноя и солнца. Являлись мне и принцы, но так нежны и призрачны, так женственны были эти юные боги, что казались принцессами, – принцы улыбки и ласк. Под лунным светом и падающими хлопьями снега видел я и другие фигуры, еще таинственнее и загадочнее этих… Замкнутые в стеклянных раках, как блаженные мученицы, они скользили по медленным водам рек или спали под белыми кораллами скованных морозом лесов; их стерегли гномы в зеленых одеждах – это царицы Инея и Сна, белые принцессы Зимы.

Если, проглядывая эти полные скорби о былом волшебстве страницы, читатель встретит две-три похожих между собой сказки, как, например, «Сказка о дочерях старого герцога» и «Легенда о трех принцессах», или «Принцесса на шабаше» и «Принцесса зеркал», – пусть он увидит в этих совпадениях лишь отблеск одной и той же мечты под разными небесами, услышит отголосок одной и той же музыкальной темы, исполненной инструментами различных стран.

Фабула одна и та же, рассказчики расцветили ее разными узорами… И эта разница только лишний раз подтверждает красоту символа и древность сказки, – древность, составляющую благородство преданий.

Жан Лоррен

ПРИНЦЕССЫ УПОЕНИЯ И ГРЕЗ

Принцесса с красными лилиями

Сурова и холодна была молодая принцесса: ей едва минуло шестнадцать лет; из-под надменных бровей ее сверкали серые орлиные глаза, и она была так бела, что руки ее казались восковыми, а лоб жемчужным. Ее звали Одовера.

Отец ее, старый король, постоянно вел войны, и если не дрался с соседями у границ своего королевства, то уходил в далекие области, на новые завоевания. Она выросла в монастыре, среди гробниц королей, своих предков, и воспитание ее с раннего детства было поручено монахиням: принцесса Одовера лишилась матери при своем рождении.

Монастырь, в котором она прожила шестнадцать лет своей жизни, был расположен в сумраке и безмолвии векового леса; король один знал дорогу к нему, и принцесса всю свою жизнь не видела ни одного мужского лица, кроме лица своего отца.

То было суровое место, вдали от дорог и пути цыган, и ничто не проникало туда, кроме лучей солнца, да и те доходили ослабленными сквозь густой свод дубовой листвы.

Под вечер принцесса Одовера выходила иногда за ограду монастыря и медленно гуляла в сопровождении двух верениц монахинь. Она была серьезна и задумчива, словно изнемогала под бременем гордой тайны, и так бледна, что, казалось, скоро должна умереть.

Длинное белое шерстяное платье с каймой, расшитой крупными золотыми трилистниками, стлалось за нею, и серебряный филигранный обруч сдерживал на висках ее легкое покрывало из голубого газа, от которого бледнели ее яркие волосы. Одовера была белокура, как пыльца лилий и как чуть побледневшая позолота старинных священных сосудов.

Так протекала ее жизнь. Спокойная, с сердцем, преисполненным радостной надежды, она поджидала в монастыре возвращения своего отца, как другая ждала бы возвращения жениха; и любимым развлечением ее было представлять себе сражения, опасности, которым подвергались воины, и сраженных принцев, которых побеждал ее отец, король.

Вокруг нее высокие откосы в апреле покрывались цветущей буквицей, а осенью алели, как кровь, от мокрой глины и палых листьев. И все так же, неизменно холодная и бледная, в белом шерстяном платье, окаймленном золотыми трилистниками, в апреле и в октябре, в знойном июне и в ноябре, принцесса Одовера проходила, неизменно молчаливая, у подножия то бурых, то зеленых дубов.

Летом она иногда держала в руках большие белые лилии, выросшие в монастырском саду, и сама была так бела и хрупка, что можно было подумать, что она их родная сестра. Осенью она сминала между пальцев наперстянки, – лиловатые наперстянки, которые срывала по краям лесных прогалин; и болезненный румянец ее губ походил на багряные, как вино, цветы, и странно, она никогда не обрывала лепестков наперстянок, а часто, как бы машинально, целовала их, тогда как пальцы ее, видимо, с наслаждением терзали белые лилии. Жестокая улыбка появлялась тогда на ее губах и казалось, что она совершает таинственный обряд, которому где-то в пространстве отвечало какое-нибудь неведомое деяние, и действительно (впоследствии это узналось), то была мрачная и кровавая церемония.

С каждым жестом девственной принцессы были связаны страдания и смерть человека. Старый король хорошо знал это. Он держал вдали от глаз, в безвестном монастыре, эту роковую деву, и сообщница его, принцесса, тоже знала это: оттого-то она и улыбалась, целуя наперстянки или разрывая лилии своими прекрасными медлительными пальцами.

Каждая истерзанная лилия представляла тело принца или молодого воина, павшего в сражении; каждый поцелуй наперстянки означал открытую рану, широкую рану, из которой изливалась кровь сердца: и принцесса Одовера уже перестала считать свои далекие победы. Уже четыре года, с тех пор, как узнала эти чары, она расточала лобзания ядовитым красным цветам, безжалостно уничтожала прекрасные чистые лилии, даруя смерть в поцелуе, отнимая жизнь движением пальцев, как зловещий адъютант и таинственный палач своего отца, короля. Каждый вечер монастырский капеллан, старый, слепой монах варнавитского ордена, выслушивал от нее исповедь в ее грехах и отпускал их; ибо грехи цариц падают проклятием только на народы, а запах трупов – фимиам у подножия престола Бога.

И принцесса Одовера не испытывала ни раскаяния, ни печали. Она считала себя невинной, потому что грехи ее были отпущены служителем алтаря, а поля битв в ночи после поражения, где принцы, рыцари и простые солдаты хрипят в предсмертной агонии, угрожая красному небу отвратительными обрубками рук, тешат гордость дев: девушки не питают к крови тревожного ужаса матерей, всегда дрожащих за любимых сыновей. И, кроме того, Одовера была во всем дочерью своего отца.

Однажды вечером какой-то несчастный беглец (как мог он попасть в этот безвестный монастырь?), вскрикнув, как дитя, упал у ворот святой обители. Он был черен от пыли и пота, и из семи ран на его бледном теле лилась кровь. Монахини подняли его и, больше из страха, чем из жалости, поместили в прохладном могильном склепе.

Возле него поставили кувшин ледяной воды, чтоб он мог напиться, когда его станет мучить жажда, кропило, омоченное святой водой, и распятие, чтоб облегчить ему переход от жизни к вечности; грудь его уже судорожно сжималась от предсмертной икоты. В девять часов настоятельница приказала прочесть в трапезной отходную по раненому, слегка взволнованные монахини разошлись по своим кельям, и монастырь погрузился в сон.

Одна Одовера не спала. Она думала о беглеце. Она видела его лишь мельком, когда он проходил по саду, поддерживаемый двумя старыми сестрами, и ее все время преследовала одна мысль: этот умирающий, наверное, враг ее отца, какой-нибудь дезертир, в паническом ужасе бежавший с поля битвы. Сражение, вероятно, происходило где-нибудь в окрестностях, ближе, чем думают монахини, и лес сей– час, должно быть, полон другими беглецами, другими несчастными, обливающимися кровью и стонущими от боли; и бесконечное число таких страдающих и изуродованных людей столпятся на рассвете у ограды монастыря, где их приютит безразличное милосердие сестер.

Стояла середина июля, и длинные куртины лилий наполняли благоуханием сад; принцесса Одовера спустилась туда.

И среди высоких стеблей, облитых лунным светом и вздымающихся во мраке, как влажные копья, принцесса Одовера шла, медленно обрывая лепестки белых цветов.

Но, о чудо! Вдруг послышались вздохи и хрипение, жалобный плач. Цветы под ее пальцами сопротивлялись и ласкались, как живое тело; один раз на ее руку упало что-то горячее, как слезы, а запах лилий, странно изменившийся, тяжелый и приторный, вызывал в ней тошноту, как будто чашечки их были наполнены смертоносным курением.

Почти без чувств, Одовера упорно продолжала свое смертоубийственное дело, безжалостно обламывая головки, безостановочно обрывая чашечки и бутоны. Но чем больше она уничтожала, тем бесчисленнее вырастали цветы.

Теперь перед нею было целое поле высоких прямых венчиков, и они враждебно вставали под ее стопами, как настоящая армия, вооруженная пиками и алебардами, расцветшими под лунным сиянием в белые лепестки, и в жестоком утомлении, но охваченная безумной жаждой разрушения, принцесса все шла, терзая, калеча, топча все перед собою, как вдруг странное видение заставило ее остановиться.

Из снопа более высоких цветов поднялся окруженный прозрачным синеватым сиянием труп человека. Руки были пригвождены к кресту, ноги судорожно сжаты, и раны па левом боку и окровавленных ладонях сочились во мраке. Терновый венец был обрызган грязью и гноем, смешанным с кровью, и принцесса в ужасе узнала несчастного беглеца, которого приютили сестры, раненого, умирающего в склепе. Он с трудом поднял распухшие веки и с упреком проговорил:

– За что ты ударила меня? Что я тебе сделал?

На другой день принцессу Одоверу нашли мертвой, с закатившимися глазами и с прижатыми к сердцу лилиями. Она лежала на аллее, у входа в сад, но вокруг нее росли одни красные лилии. И с тех пор белые лилии никогда не расцветали в монастырском саду. Так умерла принцесса Одовера оттого, что вдохнула аромат ночных лилий, расцветших в июле в монастырском саду.

Принцесса-босоножка

В прекраснейшую залу своего дворца ввел король за руку оборванную нищую. Там, под высокими ониксовыми и порфировыми колоннами, полированные стволы которых врастают в блестящие плиты пола и, отражаясь в них, кажутся вдвое выше, он заставил ее подняться на тронное возвышение, окруженное золотой галереей, ажурной, как хоры в соборе, и нежно, молящими взглядами и движениями умиленной жалости, он посадил ее на трон. И нищая повиновалась. Покорная и безмолвная, в своем убогом, грубом и дырявом платье, она опустилась на подушки трона, вытянув свои запятнанные кровью и словно выточенные из слоновой кости бедные обнаженные ноги; пряди ее распущенных волос, красноватого оттенка спелых каштанов, обрамляли такой божественно спокойный лоб и пару больших и таких глубоких и чистых глаз, что ни один из придворных короля и важных сановников не изумился выбору своего властелина.

О, волшебная власть невыразимой красоты, о, чары, более верные и сильные, нежели честолюбие и гордость великих сего мира, прелесть всепрощающего лица, сотвореннаго из страдания и кротости!

Достаточно ей было показаться на повороте залитой солнцем и безлюдной дороги, где босые ноги ее ступали по пыли, и прорвавшийся сквозь изгороди ветер трепал ее лохмотья, чтоб пронзить, как острым ножом, сердце короля. Она стояла, печальная и утомленная, подавленная удушливым зноем дня; а позади нее тянулась однообразная желтая пелена хлебов. Она была очень утомлена, но смотрела бодро, и протянутая за милостыней рука ее сохраняла величавую гордость.

Королю показалось, что перед ним предстала странствующая душа народа, страдание униженных и малых, душа народа, не утратившая величия, просящая милостыни, но не продающаяся. А этого стойкого и грустного голубого пламени во взгляде король никогда не видел в глазах ни одной женщины, ни под накрашенными веками проституток, ни в ласковых и забывчивых глазах своих придворных дам. И, склонив голову перед маленькой бродягой, он взял ее за руку и, сделав движение, как будто возлагал корону на это смиренное лицо, воскликнул: «Вот моя королева! Даю в этом слово нежному властелину Эроту». И все его слуги, придворные и вассалы склонили головы, принимая этот выбор и понимая его любовь.

И теперь, в безмолвии высокой прохладной залы, король сидит перед босоножкой. Он пламенно смотрит на нее, неподвижный и как будто погруженный в молитву. Он смотрит на нее, а она, скромная, съежившаяся на троне, смотрит большими, чистыми, бесконечно грустными глазами в открытое окно, на ленту дороги, которая убегает вдаль, среди хлебов, под легкими облаками побелевшего от зноя неба.

О, эти грустные глаза, уже устремленные в прошлое и сожалеющие о нем!

Ослепленный радостью и мечтающий о любви король не видит этих глаз. Преклонив одно колено, он сидит против возвышения, на котором мечтает и томится предмет его желаний. Он жадно пожирает ее взглядом, заглушает на устах бурные слова, лепечет, с сжатым горлом и безгласный; корона замерла в его безжизненных руках, и он более похож на статую в вооружении из вороненой стали, чем на живое существо.

Над его головой, как символ пламенной надежды, сквозь ажурное золото балдахина, раскинутого над троном, колеблется зеленая ветка.

Воинственный король смотрит на босоножку, а бедная босоножка, уже королева, смотрит вдаль, неведомо куда…

О, вечная ошибка, о жестокая ирония благодеяний Эрота!

Облокотившись на перила верхней галереи, совсем вверху, в фризах зала, поют два пажа-музыканта; два опасных пажа, детской и извращенной красотой похожих на двух девушек, с пышными кудрявыми волосами; и высокий зал наполняется тихими звуками их нежной, страстной и томной песни:

 
Сегодня юная, ты старой будешь скоро.
Головку подперев ладонями, ты взора
Не опускай, и слушай так и плачь.
Люби не медля: час наступит, как палач,
И те, что «навсегда» сейчас тебе клянутся,
И не подумают к минувшему вернуться.
 

И в тишине мелодичные голоса перекликались и отвечали друг другу, рассыпая пагубные советы своей страстной любовной мольбы.

Восторженные взгляды короля громко протестуют против странного и печального пророчества песни, но странствующая по большим дорогам девушка, по-видимому, верит ему.

Сидя на троне, она не видит ни распростертого у ее ног влюбленного короля и не слышит жгучей мольбы двух пажей, склонившихся с галереи над ее головой.

Она точно во власти галлюцинации и, поднявшись как бы в экстазе, устремив свои большие лучистые глаза на какое-то неведомое, родное ее сердцу видение, одной рукой опирается на лиловую шелковую подушку трона, а другой прижимает к груди букетик полевых цветов. Два голубых колокольчика, упав, лежат на ступенях трона, два колокольчика, таких же голубых, как лазурь ее пророческих глаз, отражающих таинственную лазурь неведомого горизонта.

В глубине, в рамке открытого окна, знойный солнечный пейзаж и золотые нивы кажутся пыльно-серыми, как сквозь решетки темницы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю