Текст книги "Обещания богов"
Автор книги: Жан-Кристоф Гранже
Жанр:
Зарубежные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
10
Стоя посреди картофельного поля, Франц Бивен начал раздеваться. Он расстегнул ремень и снял китель. Потом стянул сапоги и избавился от брюк. Тщательно сложил одежду, прежде чем убрать ее в багажник «мерседеса». Освобождаясь от одежды со всеми погонами, нашивками и свастиками, он будто возвращался вспять во времени, снова становясь тем, кем был когда-то.
Движущей силой Франца Бивена всегда было единственное топливо: ненависть. Только благодаря этой внутренней ярости, этому желанию прикончить всех и вся он сумел подняться по служебной лестнице и стать тем, кем являлся сегодня.
Но не будем торопиться. Сначала даты и место. Родился в 1904 году, в маленьком городке под названием Цоссен, в сорока километрах к югу от Берлина. В семье полунищих крестьян. Унылая ферма, почти разоренная прокатившимися над ней политическими катаклизмами, и, однако, в глубине курятника всегда можно было найти кое-что для пропитания.
Первые свои десять лет он был обычным мальцом с фермы, пещерным ребенком из тех, что делают домашние задания под коровье мычание, сидя на перевернутом цинковом ведре среди навоза.
Успеваемость средняя, зато страсть к приключенческим романам. 1914 год. Начало Большой войны. Отца мобилизовали, Францу с матерью пришлось самим заниматься фермой. Сначала его затянуло в беспросветную рутину пахоты и непонимания, когда сам он стоил не больше, чем ломовая скотина, на которую он орал целыми днями.
1917 год. Отец пережил газовую атаку. Поездка в военный госпиталь в Эссенхайм, недалеко от Майнца. Франц возвращается оттуда потрясенный, оглушенный горем, вне себя от ненависти. На ферме ничего не изменилось, кроме его уверенности: придет день, когда он отомстит за отца.
В то время у Франца было единственное развлечение. В десяти километрах от фермы, рядом с Цоссеном, располагался лагерь военнопленных, который прозвали «лагерем полумесяца», потому что там было много арабов, негров и турок. Когда у него находилось немного времени, Франц брал велосипед и отправлялся туда – просто посмотреть, как враг медленно подыхает. Не единожды он пробирался под колючей проволокой и пытался поджечь палатки пленных. Безуспешно.
1919 год. Возвращение к нормальной жизни, или почти. Отец по-прежнему в госпитале, ферма заложена (чтобы оплатить уход за отцом), в хозяйство наняли батрака. Mutter[40]40
Мать (нем.).
[Закрыть] теперь хочет, чтобы Франц получил Abitur[41]41
Аттестат зрелости (нем.).
[Закрыть], и отсылает сына в интернат при потсдамском лицее. Новые горизонты.
Прежде всего, спорт.
Работа на ферме выковала тело. До сих пор это было лишь знаком его рабства. Теперь же мускулы становятся символом силы, победы.
Соответственно, Франц меняет и свой внешний вид. Он, чья шевелюра всегда походила на спутанные землистые корни, сейчас решительно становится на сторону дисциплины. Волосы гладко зачесаны назад, затылок выбрит.
Франц тренируется. Он думает о Большой войне. Он думает об отравленном отце. Разрабатывает каждый мускул, каждую клеточку своего тела, чтобы стать боевой машиной. Настоящим орудием мести.
Он слышит разговоры об арийцах, о расе господ. Ему это нравится. Высший народ. Мистическое происхождение. Селянин или нет, он понимает, что принадлежит к Volk[42]42
Народ (нем.).
[Закрыть].
1923 год. Получив, против всяких ожиданий, свой Abitur, он возвращается к себе. Дела Германии идут все хуже. Французы, не довольствуясь тем, что унизили и выжали немцев, вернулись оккупировать рейх, конфискуя промышленные центры и воруя уголь.
По всей стране голод и холод. Ферма Бивенов загибается под гнетом долгов. Мать и работник надрываются почем зря. Но опять-таки у них, по крайней мере, есть еда. И дрова, чтобы согреться.
Вскоре оголодавшие берлинцы собираются в шайки и начинают совершать набеги на деревни. Франц встречает их выстрелами из ружья. Убивает многих. Эти столкновения научили его одному: он рожден для стрельбища. Для битвы. Для войны. Ему девятнадцать лет. Пора переходить к действию.
Он записывается в НСДАП под номером 24336, оставляет ферму и идет в СА, штурмовые отряды. Вспомогательная полиция, которая колотит всех, кто попадется под руку, во имя неких идей, столь примитивных, что вызвали бы хохот на школьном дворе. Не важно. Он слышит зов судьбы. Мундир, дисциплина, приказы – все это тоже ему нравится. К тому же это вгоняет его ярость в рамки.
Он открывает для себя Берлин, круша все на своем пути. Штурмовики накатывают волной, и он во главе. Франц бьет морды не ради удовольствия: он тренируется, готовясь к войне. Он знает, он чувствует, что однажды получит шанс сражаться против врага.
Мать уговаривает остаться на ферме, помочь ей, защитить их достояние. Пытаясь его урезонить, она открывает правду о том, как отец отравился газами. Французы тут ни при чем: это ветер в тот день переменил направление и направил на немцев их собственный газ. «Если хочешь отомстить, – кричит она, – мсти ветру!»
Услышав это, Франц плюет на Библию матери, забирает свои вещи и исчезает. Поначалу в Берлине ему приходится туго. Штурмовики – сборище скотов, ни к чему не пригодных, но, как ни парадоксально, годных на что угодно. Не солдаты, не полицейские, не хоть кто-то. Ополчение из алкашей, слуги порядка, которые больше нападают, чем защищают. А он особо не пьет, не смеется над шуточками коллег, не получает никакого удовольствия от мордобоя. Как ни крути, странный парень.
Франц недолго остается в СА. В ноябре их глава Гитлер организует государственный переворот – неудачный, за несколько часов все летит в тартарары. Гитлер арестован, штурмовики распущены, Франц оказывается там, откуда начинал. Он без предупреждения возвращается на ферму и застает мать в объятиях работника. Хватает ружье и пристреливает любовничка, а потом скармливает его свиньям. С Mutter они приходят к соглашению: если начнется расследование, она расскажет, что работник вернулся в родные места, и все же Франц не может оставаться на ферме.
Некоторое время он живет в лесу, как зверь. Потом уезжает обратно в Берлин и попадает в Unterwelt. Кем он только не был – вышибалой, охранником, вором, даже убийцей; кем угодно, лишь бы за это платили.
1926 год. Францу двадцать два года. По-прежнему крепкий, с теми же прилизанными волосами, вот только его фантазии на тему чистой тевтонской расы приказали долго жить. Среди уголовников он заработал серьезную репутацию. Жестокий, опасный, неуправляемый. Ему не очень доверяют: он не гангстер, но и не нацист. Так кто же он?
Стиснув зубы, он держит себя в руках. Регулярно навещает отца, гниющего в психлечебнице, – его мозги сгорели вместе с легкими. Бывает у матери, которая наняла нового работника.
Год спустя она умирает. Франц притаскивает на похороны отца, который и на церемонии постоянно слышит свист газа и гул французских самолетов. Затем он начинает танцевать у вырытой могилы, потому что немцы выиграли войну. Когда он решает помочиться на гроб, Франц вырубает его и возвращает в психушку.
Ни семьи, ни опоры, денег едва хватает, чтобы пожрать, и ни малейших перспектив. Тут он узнает, что Гитлера выпустили из каталажки, а штурмовики получили право переформироваться. Он возвращается к ним. Начальство отмечает его за ум, боевые качества и преданность делу – Франц отдается СА душой и телом, ему больше ничего не остается. К тому же у него идеальная биография: сам от сохи, отец – герой войны. Его посылают в Вену пройти подготовку по методам партийной пропаганды и организации войск. Он схватывает все на лету.
Весной двадцать восьмого штурмовики снова получают разрешение носить форму. Эта деталь меняет жизнь Франца. Он марширует, ходит в ногу, командует собственным подразделением – образец для всех. На самом деле он ни на секунду не верит, что подобное сборище придурков способно добиться политического влияния. Власть захватывают через избирательные урны, а не дубинкой или винтовками.
Личность Гитлера вызывает у него недоумение. Этот рыгающий псих, рассказывающий невесть что, со своим дергающимся кадыком и ужимками оперной дивы вроде бы не может вызвать ничего, кроме смеха. Но при этом он заводит толпу. Франц может в этом поклясться: он сам обеспечивает порядок на митингах.
Бивену поручают отдельную миссию: перед поджогом Рейхстага он должен вынести оттуда одно кресло – любимое кресло Германа Геринга. Он все исполняет, но до этого фотографирует мебель in situ[43]43
На месте (лат.).
[Закрыть] в языках пламени. На следующий день он лично доставляет кресло по частному адресу Геринга и тайком делает новую фотографию. Он даже помещает в кадр свежий выпуск газеты «Völkischer Beobachter» с заголовком о пожаре. Достаточно положить рядом два снимка, чтобы все понять.
Он, не колеблясь, приходит к Эрнсту Рёму, главе СА, и показывает обе фотографии, предупредив, что если с ним что-либо случится, то снимки будут отосланы в газеты. «Вся пресса в наших руках», – отвечает Рём. «Я говорю об иностранных газетах». Продолжения истории не последовало. Его даже продвигают по службе.
Но его инстинкт уже подсказывает нечто иное: назначенному канцлером Гитлеру штурмовики больше не нужны. Более того, эта армия скотов, которую становится все труднее держать под контролем, ему мешает. И главным образом ее руководитель Рём – тот слишком много болтает и плюс ко всему еще и педик до мозга костей.
Бивен уходит из СА и поступает в распоряжение полиции. Геринг заменяет дубинки полицейских пистолетами. «Лучше убить невиновного, чем упустить виновного», – предупреждает он. Бивен в полиции как дома.
Годом позже наступает Ночь длинных ножей, с руководством СА покончено. Бивена снова не подвело чутье. Он делает успехи в полиции – бывший убийца из СА, бывший уголовник, он решительно обладает всеми нужными качествами, но предчувствует новый тупик.
Власть принадлежит не полиции. Она принадлежит СС.
Он подает прошение. Безукоризненное личное дело. Вскоре его принимают в Schutzstaffel[44]44
СС, отряды охраны (нем.).
[Закрыть], в гестапо. Он быстро поднимается по служебной лестнице – благодаря своим достоинствам, но не только. Бивен по натуре вожак. Он умело управляет своими людьми, не боится сам поработать «в поле» и не имеет ничего общего с чиновниками, из которых в основном и состоят ряды гестапо. В серьезных случаях на него можно положиться.
Вот почему ему и поручили это сраное дело.
Всем было известно, что Бивен хочет попасть в войска СС или же в вермахт. Во всяком случае, пойти на фронт, как только начнется война. Франц солдат и желает сражаться.
Чтобы подогреть энтузиазм подчиненного, его начальник, обергруппенфюрер Отто Пернинкен заявил:
– Разберитесь с этим расследованием, и я поддержу ваш перевод.
Бивен кивнул, щелкнул каблуками и вскинул руку, рявкнув: «Хайль Гитлер!» Но ему было сильно не по себе. Теперь его судьба зависела от психопата-убийцы, который кромсает в парках ни в чем не повинных женщин. Твою ж мать, но Францу-то какое до него дело?
Через несколько дней Германия захватит Польшу, что повлечет за собой начало Второй мировой войны, а он застрял в Берлине и вынужден разыскивать маньяка, который и убил-то всего двоих. Смехотворная цифра. В нацистском Берлине любой убийца, достойный такого именования, имел на своем счету десятки смертей…
– Герр гауптштурмфюрер…
Бивен встряхнулся, отбрасывая ненужные мысли. День клонился к закату, и все вокруг заливал алый, как море крови, свет. До него дошло, что он уже переоделся.
Франц убрал форму в багажник и снова уселся на заднее сиденье машины. Теперь на нем были серые брюки со стрелками, рубашка с коротким рукавом и полотняная куртка. Это все, что он смог найти в кладовке гестапо, где хранилась одежда расстрелянных или приведенных на допрос.
На сей раз ни на куртке, ни на рубашке не было никаких следов крови или дырок от пуль. Он был вполне готов к встрече с отцом.
11
Всякий раз, приближаясь к психиатрической больнице в Брангбо, он испытывал одно и то же физическое ощущение. Нечто вроде обонятельной галлюцинации: горчичный газ, иприт.
Он чувствовал запах смерти, проникающий сквозь резину противогаза и кожу сапог, просачивающийся под гимнастерки и шинели; газ растекался по траншеям 1914–1918 годов и убивал его отца.
На протяжении всех лет войны отсутствие Vater[45]45
Отец (нем.).
[Закрыть] было как затишье перед бурей. Франц постоянно вкалывал бок о бок с матерью. Он ничего не видел, ничего не слышал, ни с кем не разговаривал. Он ждал отца, вот и все. Даже дурные новости, доходившие до деревни (траншеи, газы, убитые), не проникали в его сознание. В его глазах «папа» был Риенци, Лоэнгрином, Парсифалем[46]46
Риенци, Лоэнгрин, Парсифаль – романтические герои опер Вагнера, насаждаемых в Третьем рейхе.
[Закрыть]. Он был непобедим. Он смеялся над пулями и снарядами. Он был выше жестокости окопов.
В двенадцать лет увидев отца в госпитале в Эссенхайме, Франц его не узнал. Глаза обожжены. Отец ничего не видел. Легкие обожжены. Отец не мог дышать. Слизистые оболочки обожжены. Этот незнакомец на кровати был пожарищем плоти.
Под настойчивые уговоры матери в хаосе криков и стонов госпиталя Франц заставил себя поверить, что лежащая перед ним жалкая человеческая развалина действительно его родитель, его герой. Эта капитуляция определила всю его последующую жизнь. Прижав ко рту носовой платок, он стоял в изножье отцовской кровати и видел странные вещи. Прежде всего, реки крови: попавшим под газовую атаку делали кровопускание, чтобы понизить артериальное давление. Содовый раствор для промывания глаз, рта, ран. Раствор Дакена для мытья полов, испачканных ранеными, от которого несло испарениями хлорки… Мир жертв газовых атак был жидкостным – никакой твердой пищи, на переваривание которой уходило слишком много кислорода…
Были еще калеки, сожранные блохами и клещами, без рук, без ног, без лица. Эти воняли сильнее. Их повязки сочились, раны воспалялись. Кое-кто из них бродил по палате, заполненной дымом печей. Перепуганный Франц упорно разглядывал пол, лишь бы их не видеть. Он запомнил только человека-мумию с головой, полностью замотанной бинтами: тот перерывал все ящики в поисках своих ушей.
А еще были трусы, которые отрезали себе палец или наглотались пороха, чтобы вызвать желтуху. Этим ничего хорошего не светило. Их лечили, только чтобы расстрелять или отправить обратно на фронт.
И наконец, были безумцы. Те, кто не выдержал ужаса окопной жизни. Они дрожали, жестикулировали, орали. Они все еще оставались на войне. Это называлось «наваждением боев», «shell shock»[47]47
Букв.: снарядный шок (англ.).
[Закрыть], а еще иногда контузией. Некоторые выздоравливали через несколько недель, другие же, как его отец, скатывались в слабоумие.
– Мы приехали.
В затерянной глуши, в пустоте безвременья институт Брангбо казался кирпичными руинами в чистом поле. Забытое здание в мрачном деревенском захолустье. Само его окружение отражало суть ситуации: душевнобольных здесь бросили подыхать, никто и не думал оказывать им помощь.
Учитывая позицию партии по отношению к душевнобольным, Бивен не питал никаких иллюзий: от психов стремились избавиться. Вырожденцы, слабое звено, лишние рты, слишком дорого обходящиеся государству. Достаточно пройтись по улице и глянуть на плакаты, пестрящие такого рода призывами, или же отправиться поразвлечься в кино и посмотреть перед фильмом пропагандистскую короткометражку, демонстрирующую истерически хохочущих или гримасничающих безумцев… А в субтитрах подчеркивалось, каких денег стоит прокормить этих монстров. Денег, недополученных добропорядочными немецкими семьями…
Франц перепробовал все, пытаясь найти лучший госпиталь. Ему попадались только вечно спешащие презрительные психиатры, ненавидящие своих пациентов. Тогда он попытался отыскать частную клинику, но зарплата гестаповца была слишком скудной, чтобы оплачивать такое заведение.
Вот и получился Брангбо…
Единственным лучиком света в этой дыре была ее директриса Минна фон Хассель, хорошенькая брюнетка, которая заботилась о пациентах как о собственных детях. Вначале Бивен решил, что она очень религиозна или что-то в этом роде, но оказалось – ничего подобного. В гестапо на нее имелось досье: ее семья была одной из самых богатых в Берлине. Аристократы, своевременно переключившиеся на производство асфальта, строившие для страны автострады. Имевшая от рождения титул баронессы, Минна отвернулась от такого счастья, чтобы стать психиатром и посвятить себя «лишним людям». Достойно уважения.
В то же время он не доверял этой женщине, она слишком много думала – и считала себя сильнее режима. А главное, была слишком красива: когда он сталкивался с ней, это узкое лицо и черные, почти восточные глаза буквально выбивали его из колеи. Куда только девались его жесткость и сдержанность, он слабел…
На самом деле он переодевался, перед тем как появиться в Брангбо, вовсе не из-за отца, впадавшего в ужас от вида военной формы, а из-за Минны фон Хассель, открыто ненавидевшей СС.
«Мерседес» въехал в ворота – одна из дыр в кирпичной ограде – и остановился во дворе. Бивен вылез из машины и оглядел в сумерках знакомую картину. То, что называлось «огородом», было лишь заброшенным пустырем, где росли одни сорняки, но не исключено, что какой-нибудь парочке психов удалось там что-нибудь посадить. Что до сумасшедших, их здесь как раз было много, даже очень, прямо вокруг него. Завернувшись в грязные простыни или развязанные смирительные рубашки, они бродили подобно призракам.
Франц снова почувствовал запах горчичного газа, запах безумия. Или собственного страха при мысли, что сейчас он увидит отца. Этого незнакомца с осунувшимся лицом, кожа да кости, который всякий раз осыпал его руганью и нес ни с чем не сообразную чушь.
Но самым страшным было то, что в отце, как в зеркале, он видел себя: ведь написано же в книгах, что безумие часто бывает наследственным…
12
– Как он сегодня?
– Стабилен.
Он только что задал вопрос санитару, которого хорошо знал, – Альберту, единственному нацисту среди обслуживающего персонала Брангбо.
– Но вчера у него был серьезный приступ…
Бивен пожал плечами: этих серьезных приступов он навидался тысячами после Большой войны, и отца они вроде бы даже как-то поддерживали.
Не добавив ни слова, он пошел вслед за бугаем (Альберт был ростом почти с самого Бивена и весил наверняка сто двадцать с гаком); тот направился в левое крыло, отведенное под отдельные палаты. Бивен так до конца и не разобрался, было ли наличие собственной палаты привилегией или наказанием.
Внутри они прошли по длинному цементному коридору с валявшимся на полу строительным мусором. По правой стене располагались небольшие металлические двери. Не так уж отличается от внутренней тюрьмы гестапо. Он часто говорил себе, что между этими двумя заведениями существует причинно-следственная связь, и в Брангбо он расплачивается за преступления, совершаемые в гестапо…
Альберт шел перед ним в своем грязном халате, позвякивая тяжелой связкой ключей. За железными створками вопили сумасшедшие. Другие, сидя на полу, рыдали в пыли.
Внезапно – непонятно, с какой стати, – у него в голове мелькнула картина. Один из редких случаев, когда они всей семьей «выехали» в Берлин. Чудесный летний день на Унтер-ден-Линден, Липовой аллее. Без пиджака, в штанах, натянутых выше пупка, отец улыбался в лучах солнца. У его ног трепетала тень листвы, словно чуть заметно пульсировало само время. Слепящий свет.
Франц бежал к отцу, заливаясь хохотом, – себя он не видел, но по смеху дал бы лет восемь-девять. Он хорошо это помнил. Такие вылазки были очень редкими. В эти моменты счастье становилось чисто физическим ощущением, вне контроля сознания.
– Вот.
Альберт наконец-то отыскал нужный ключ. Ржавая дверь заскребла по полу. Бивен подумал о кабинете Симона Крауса: как далеко эти мягкие ковры и кожаные кресла.
– А ты кто такой?
Вот уже многие годы как отец перестал его узнавать. И это не было следствием умственной деградации – скорее признаком проигранного сражения, которое сознание вело против разъедающей язвы безумия. Его деменция беспрерывно воспроизводила саму себя, размножая больные клетки в мозгу.
– Папа, это я, Франц, твой сын.
– Брешешь.
Петер Бивен сидел на койке, забившись в угол. Полинявшее, не пойми когда сделанное одеяло скомкалось в ногах. На нем была только длинная сероватая рубаха, заскорузлая от экскрементов.
Франц зашел. Альберт закрыл за ним дверь. Палата была площадью не больше десяти метров. Цементные крашеные стены и пол. Койка вмурована в стену. Зарешеченное окошко. Углы обиты стекловатой. Обычная среда обитания отца последние двадцать лет.
Бивен осторожно приблизился. Отец еще был способен врезать ему ногой по яйцам. Сейчас он свернулся на своей подстилке, испуганный и уязвимый, совсем как те придурки, которых Бивен запирал в камерах гестапо.
Как ни странно, несмотря на разрушительное действие газа и годы, проведенные в психбольнице, отец по-прежнему был красив. Удлиненные правильные черты, ясные глаза, навевающие мысль о крошечном прозрачном морском гроте, такого густого синего цвета, будто в них плеснули чистую лазурь. А еще Vater сохранил густую белую шевелюру, которая делала его похожим на короля викингов.
Но все портила худоба. Казалось, это красивое лицо при каждой смене выражения выставляет напоказ всю свою механику: морщины, мускулы, кости – все было на виду, будто с него содрали кожу.
– Не подходи ко мне!
Петер Бивен скорчился на койке. Он был так же высок, как Франц, но весил, наверно, вдвое меньше, если не втрое. Он напоминал какую-то сложную конструкцию из костей, обтянутую очень тонким слоем плоти.
– Папа, ну будь же благоразумен.
– Говорю, не подходи. Mistkerl![48]48
Сволочь! (нем.)
[Закрыть] Это ты меня сюда засадил.
– Папа…
– Заткнись! Вы все против меня сговорились…
Его навязчивые идеи оставались неизменными с некоторыми вариациями: сюда его заточили, чтобы заставить молчать, потому что он знает важнейшие секреты Большой войны, например кто нанес тот пресловутый «Dolchstoß» («удар кинжалом в спину»), из-за которого немцы проиграли войну.
Как ни парадоксально, Франц видел, что сами доказательства слабоумия отца в то же время свидетельствуют о его здоровье. Он нес свой бред с такой энергией, что наверняка был в форме… Другая странность заключалась в том, что этот крест был частью жизни Бивена. И даже ее краеугольным камнем. Любовь гестаповца сумела на ком-то сконцентрироваться, пусть даже на этом полном ненависти отребье.
– В траншеях, – снова заговорил больной, – я видел людей, которые больше не могли выдержать взрывов, свиста снарядов, они затыкали себе уши, сжимая кулаки, вот так…
Он показал, прижав ладони к ушам и вытаращив глаза.
– Но коли приглядеться, видно было, что этих парней разрезало пополам. – Он закатился в хохоте. – Уши-то они берегли, а вот ног у них больше и не было!
Еще один любимый припев Vater: зверства в окопах, которые казались совершенно абсурдными. И однако, тут он говорил правду.
– Я видел расплавленные трупы в лужах человеческого жира, обезглавленных детей, а рядом кружились на месте обезумевшие матери, видел товарищей, превратившихся в кровавое месиво…
Франц рассеянно слушал. Что он здесь делает, черт побери? Разве он не должен быть в Берлине и разыскивать убийцу?
Петер вдруг умолк. Под кустистыми бровями его глаза пылали синим огнем, как сварочная горелка, готовая прожечь стекловату.
– Ты мой сын, так?
– Так.
– Как себя чувствует мать?
– Она умерла, папа. Почти пятнадцать лет назад.
– Конечно. Они ее убили, это ж ясно. Но она получила по заслугам.
– Папа…
Старый хрен выпрямился. Это продолговатое королевское лицо, словно увенчанное собольей шапкой, хорошо бы смотрелось на театральной сцене.
– Что? Ведь она-то и засадила меня сюда.
У матери не было никакого выбора. Когда здоровье отца улучшилось в том, что касалось легких, пришлось признать, что с мозгом дело швах. Началась долгая эпопея Бивенов. Крошечная пенсия, едва позволявшая выжить, целыми днями трястись в автобусе, чтобы добраться до психушки…
– Но вам меня не одолеть!
Франц приступил к привычному ритуалу. Опустившись на одно колено, он взял отца за руку.
– Папа, никто не желает тебе зла. Ты здесь, потому что… – каждый раз в этом месте он запинался, – так было нужно, понимаешь?
Внезапно отец жестом заставил его замолчать:
– Тихо. Ты слышишь?
– Нет.
– Слушай!
Бивен не шевельнулся.
– Теперь слышишь?
– Что?
– Шум… шум в трубах.
Франца всегда удивляло богатство и разнообразие его бреда. Петер Бивен провел бо́льшую часть своей крестьянской жизни, перепахивая землю и засевая ее, но слабоумие пробудило такие зоны его мозга, о существовании которых никто не подозревал. Он воображал невероятные картины, сплетал сложные истории, демонстрируя недюжинный творческий потенциал.
– Они снова его пустили, – прокомментировал он. – Правильно, сейчас ведь ночь.
– О чем ты говоришь?
– Это газ свистит… Они нас потихоньку отравляют. Ночью, когда все спят, они пускают газ… Сейчас тебе покажу. – Он в два шага пересек палату (босые ноги в солдатских сапогах) и ткнул в трубы, вмонтированные в стены. – Гляди… – (Его длинные пальцы походили на мертвые ветки в нескончаемую зиму.) – Видишь, они пускают газ по этим трубам, трубы-то все пористые… И убивают нас, пока мы спим…
Как всегда, его бред отличался строгой логикой: в него почти можно было поверить.
– Папа, не беспокойся. Просто трубы в плохом состоянии, это всего лишь центральное отопление.
– Ну что ты за кретин! – Отец внезапно вскочил – ростом он не уступал сыну. – Да нет, это я кретин! – клоунским тоном воскликнул он. – Ты же один из них. Ты из армии сволочей, которые решили уничтожить победителей, сжечь бесполезных, из тех, кто продал душу дьяволу якобы во имя родины!
– Германия очень переменилась, папа. Она встала с колен, она…
Старик расхохотался: несгибаемость действительно была его сильной стороной.
– Германия пляшет на наших костях, сынок! И твои сапоги топчут мой рот. Я умру, задушенный газами твоих командиров.
– Папа…
Старик плюнул на пол: беседа была закончена.
Как всегда, Франц вышел из палаты в шоковом состоянии. В горле сухо, глаза щиплет от слез. И как обычно, вернул себе силы, поклявшись отомстить за отца. Пойти на фронт. Убивать французов…
Наконец-то обстоятельства складывались удачно: Германия вот-вот нападет на Польшу. Франция и Англия не смогут остаться в стороне. Начнется Вторая мировая война, и он будет в первых рядах.
Но оставалось еще это расследование и…
– Как он вам сегодня?
Франц обернулся. Перед ним стояла Минна фон Хассель, скрестив руки на груди, в накинутой на плечи замшевой куртке. В изящных пальчиках дымилась тонкая сигарета. Картина идеально вписывалась в обстановку: кирпичные стены, мягко отсвечивающие свернувшейся кровью в лучах алого заката.
В то же мгновение Бивен понял, что приезжает сюда, в Брангбо, только чтобы ее увидеть.