Текст книги "Сто миллионов лет и один день"
Автор книги: Жан-Батист Андреа
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
На подступах к яме теперь черная грязь: смесь земли, которую мы приносим из лагеря на подошвах, масла и талого льда, и все это затоптано, разрыто, перемешано. Сгорание нефти высвобождает жирную, тяжелую, ядовитую копоть. Мне кажется, я мучаю гору, добиваясь своих целей, как те хозяева, что не умеют научить собаку слушаться и хлещут ее изо всех сил вместо того, чтобы терпеливо объяснять. Как Командор. Как-то раз после очередного удара кулаком по морде Корка чуть не откусил ему руку.
Вот и я нанес леднику удар в лицо. В принципе, у него есть право огрызнуться. У меня нет выбора. Все пройдет, все забудется, когда мы достигнем пещеры и найдем нашего дракона. Даже Умберто, кажется, теперь согласен со мной. Сегодня вечером, сидя у костра, он смотрит на меня и поднимает кружку в безмолвном тосте.
Даже не нужно спрашивать: мы продолжаем.

Ледник горит. Он корчится, рычит, скрежещет от ярости под наносимой нами раной. Сентябрь. Наш огонь пулей вонзается в его тело, и в небо течет долгая полоса черной крови. Теперь дыра составляет пять метров в глубину. Ее края – воспаленная рана, гноящийся круг радиусом десять метров. Мы проделали половину пути. Мы медленно погружаемся в сны дракона. В последние дни наша задача усложнилась. По мере углубления все труднее откачивать талую воду. Невозможно черпать из слоя горящего керосина, что обязывает нас соблюдать строжайшую дисциплину: наливать как можно меньше масла, поджигать его и убирать все спустя едва лишь полчаса, даже если масло еще горит. Начинать сначала.
Все это – используя вместо лестницы воткнутые в стенку толстые крюки. Чтобы компенсировать такую потерю времени, мы устроили промежуточный лагерь в непосредственной близости от ледника. Самодельные сани позволили перетащить в него канистры.
Каждый вечер я обязательно чищу дно колодца. Лед преследует нас, как наваждение, и убивает, но какая же красота! После целого дня пожара достаточно вытереть его, и снова увидишь кристальную прозрачность – прямо под грязью. В свете закатного солнца я прижимаюсь к нему носом и сегодня впервые вижу внутреннее пространство грота. Конечно, не самую глубь, а только уступ, на секунду задетый чуть более смелым лучом солнца. Он скользнул по камню – так иногда взрослые шутки ради касаются пальцем носа ребенка. Свет проник в царство смерти.
Джио снова заставил нас устроить день отдыха. Вот он, ледник, стоит руку протянуть, не хватает только черного дыма в небе, который дает мне надежду, нашептывает, что мы приближаемся к цели. Бездействие сводит меня с ума, хотя я прекрасно вижу по запавшим глазами Умберто, по промахам, сопровождающим наши движения, что передышка необходима. В каждом треске слышно, как ледник дразнит меня. Он уже не поет, он издевательски хохочет с каждым сантиметром кожи, которую отращивает за наше отсутствие.
Но по-настоящему тревожит меня не он, а то, что я почувствовал. Запахло холодом перед самым отходом ко сну, в наш цирк, глухо ступая, пробирается зверь. Внизу, в долине, порыжел один лист. Конечно, никто не обращает на это внимания. В горах охотится осень, и мы – ее дичь.

Три метра. Осталось прорыть всего три метра. К счастью, погода устойчиво ясная. Теперь я могу рассмотреть уступ в пещере и чуть дальше в глубине – светлое пятно. И целый день пытаюсь обуздать воображение и сконцентрироваться на работе.
Всклокоченные, перемазанные сажей, которую никто уже не смывает, мы стали похожи на шахтеров. Одежда задубела и ломается на сгибах, кожа на ощупь как кора. Только члены по-прежнему гибки, словно смазаны усилием. Но мускулы натружены и все чаще отказывают. Мы все ближе к пределу возможного.
Три метра.
Шесть дней.
Все, что нам надо.

Чем ближе мы к пещере, тем томительнее вечера. Бесцельное, мертвое время, которое нужно как-то убить. Перед ужином я сходил к Умберто извиниться. Не надо было мне врать ему, старому другу, про финансирование экспедиции. У меня были на то свои резоны, и хорошие, и плохие. Он великодушно простил меня, но не исключено, что между нами возникла какая-то трещина. Чтобы подбодрить его, я спросил про невесту, – больно видеть, как он по ней скучает. Он должен был вернуться в сентябре из-за какой-то операции, – может, поэтому не хотел задерживаться в горах? Умберто весь покраснел и признался, что речь шла просто об отбеливании зубов, довольно редкой процедуре, которую делает в Милане один его друг-дантист. И он улыбнулся мне своей фортепианной улыбкой, криво и расстроенно, и при виде этих желтоватых клавиш у меня защемило сердце.
Потом пошел снег.
ОСЕНЬ
Эме был уже слегка не в себе.
Эме, пастух. Он настолько слился со своим ремеслом, что, когда говорили «пастух», все думали про него, хотя были еще Марсиаль, Жан и другие. Марсиаль, Жан и другие не обижались. Эме был старик, такой древний, что к моменту рождения Командора уже пастушил. Так что заслуживал уважения.
Эме был слегка не в себе, говорили люди. Это внушало мне почти такой же страх, как волки. Он приходил в самом начале лета и уводил наших овец на горные пастбища. Надо было видеть, как он карабкается на гору, по пояс увязая в пенящейся белизне. Но я-то как раз его не видел: когда он приходил, я прятался. Ночью я пытался представить себе, как выглядит человек, который то входит в себя, то выходит.
Однажды я почувствовал себя плохо. Никто не понимал, что со мной такое. Когда наш деревенский врач попросил меня описать симптомы, я объяснил, что в мире какая-то пустота, там что-то было, а теперь его нет. Он долго смотрел на меня, погладил бороду, пробормотал «понятно, понятно» и объявил моей маме, что у меня в организме не хватает магния.
Прошло еще несколько дней, и я понял. Я давно не видел Корку.
Мой пес пропал.
Мы искали его повсюду, даже Командор поучаствовал, хотя и со скрипом. Мама заставила его сходить со мной в жандармерию, где нам ответили, что у начальства есть дела поважнее, чем искать собак. Командор был в ярости. Я ж тебе говорил, кретин несчастный, – и кто я теперь в глазах капитана?
Мама объяснила, что Корка мог развеяться по ветру, выскользнуть из своей синей оболочки, как узник выходит из тюрьмы. Никогда я не чувствовал себя так одиноко, как в тот день, даже когда пришел черед матери – развеяться по ветру.

– Пса твоего унес Мулат Борода.
Я хлюпал носом, сидя на расколотом бревне, которое у нас на ферме служило лавкой. Говоривший был мне незнаком. Он был настолько стар, что я сразу понял: передо мной Эме. Из-за истории с Коркой я забыл, что он должен прийти за овцами, и не спрятался. Меня обманули, он был в себе, никуда не вышел.
– А кто такой Мулат Борода? – спросил я. Он обратил к югу невидящий, мутный взгляд.
– Тоже пастух. Ему без дня тысяча лет. Самый первый пастух. Он унес твоего пса.
– Почему он его унес?
– Потому что меняется время. Один мир умирает, другой рождается.
Корку унес совсем не Мулат Борода. И пусть пастухи все немного не в себе, в словах старика была доля истины.

Лет через десять лет после первой встречи я снова увидел Эме. Я был худой, прыщавый и как раз обследовал овраг, который месяц назад подарил мне роскошный экземпляр Cenoceras lineatum. Эме не изменился. В тот день я наконец понял, почему говорили, что он не в себе. Он не узнал меня, и ни мое имя, ни имя отца не вызвали у него ни малейших воспоминаний. Он сказал мне только: «Ты, главное, слушай гору», кликнул овец и пошел прочь.
Вот только не было у него ни овец, ни отары – ничего. Он был один. Уже тридцать лет здешние фермеры будто бы отдавали ему скотину и потом смотрели, как он поднимается на горные пастбища. Но не в рунном кипении, как раньше, в незапамятные уже времена, а посреди большой пустоты.

Джио шагает первым, прямо на юг. Узкая тропинка ведет нас назад к гребню. Прошлой ночью снег шел всего час, а я с трудом узнаю местность, где угробил шесть недель своей жизни. Рельеф скрадывается. Зелень еще маячит призраком там, где нагретый солнцем скальный выступ все же растапливает снег. В таком наряде провал кажется менее отвесным, камень не таким суровым: мы покидаем его в момент, когда он выглядит чуть добрее. Чистая иллюзия. Солнце светит, но к моменту пробуждения температура упала градусов на пятнадцать. За ночь осень прикончила лето. Никто, кроме Джио, не догадывался, что она так близко подберется к лагерю, никого не разбудив.
Экспедиция окончена. Как и остальные, я дал клятву слушаться Джио. Я не хочу заставлять их снова давать мне отсрочку, хотя мне кажется, что мы близки к победе. Солнце обожгло их сетчатку, ладони сжимают пригоршню мозолей. С них довольно.
Шагом опытных альпинистов, размеренно, мы спускаемся длинными зигзагами по наклонной осыпи. Через два часа поднимаемся на гребень в том самом месте, где полтора месяца назад проникли в этот цирк. Голова идет кругом. На этот раз не от бездны под ногами и уходящей в пустоту железной тропы. Нет, сам того не сознавая, я изменился. Голова теперь кружится не от вертикали, а от горизонтали. Это синдром узника, внезапно отпущенного на волю и паникующего от отсутствия привычных коридоров и стен. Взгляд не тычется в каменную ограду, а летит в бесконечность. Там, внизу, долгий путь, ведущий в страну пастухов, кое-где – кучки овец, похожие на огромные пионы. На горизонте взор останавливает черный лес. Ему на смену подключается воображение, летит дальше по тропе, которая служила нам для подъема, ускоряется под воздействием силы тяжести, все быстрей устремляясь под гору, прыгает с камня на камень, с корня на корень, вот мы у моста из круглых бревен, среди сосен, дальше – деревня. И наконец автобус, тот самый автобус, что, клацая поршнями, везет к морю, к ровной земле – под запах смазки и истертой рыжей кожи.
Только теперь из скалы сочится ручей и с серебристым смехом скачет по ступенькам лестницы. Он тоненький, озорной, переливчатый, совсем не страшный. А страшиться надо. Это потенциальный ледник.
– Рано или поздно ручей застынет, – говорит Умберто, – и покроет панцирем железную тропу, превратит ее в ледяной каскад. По которому не пройти. Вот почему надо уходить. Adesso. Сейчас.
Он обращает ко мне сочувственный взгляд, и я наконец узнаю своего старого друга.
– Вернемся весной. Я думаю, Турин поможет нам с деньгами.
– Спасибо, Берти.
Теперь, когда игра окончена и можно больше не бороться с судьбой, у меня в душе мир. Я пристегиваю обвязку и жду, пока Джио поставит ногу на первую скобу. И тогда сообщаю им новость. Я остаюсь.

Тишина, ступор. Потом словесная стычка, наслоение голосов. Варежки летают по воздуху в яростном танце. Каждому надо что-то сказать, привести аргумент, который ничего не изменит, и я подозреваю, что им это известно. И гнев их удваивается.
Теперь они переговариваются между собой так быстро, что я не могу разобрать, Умберто обрывает Джио, Петер встревает, никто никого не слушает, потому что в глубине души все думают одно и то же, просто выражают по-разному.
– Это безумие. Чистое безумие. Еще один заморозок – и ты не сможешь спуститься. Только опытному альпинисту под силу выбраться из этой котловины, и то не всякому. Не вздумай оставаться.
– Мне нужно шесть дней, Берти. Возможно, меньше. Я хочу попытать счастья. Это мое решение.
– Это не разумно.
– Всю свою жизнь я был благоразумен. Поверь мне, пользы никакой.
Джио устало пожимает плечами, говорит что-то грустное, и тут же следует перевод:
– Поступай как знаешь. Джио возвращается. Он выполнил свою работу.
Как его не понять? Проводник кивает мне на прощание и ныряет в пустоту. Я протягиваю руку Умберто.
– Не волнуйся. Я не сумасшедший. Если погода изменится, на всех парах полечу вниз. Мне просто надо знать, что я все испробовал, понимаешь?
Мой друг тоже пожимает плечами. Он достаточно знает меня, чтобы понимать: я не передумаю. А так как я не люблю долгих прощаний, то покидаю их так же, как когда-то покинул отцовский дом: развернулся и ушел – выжигать свое имя на бицепсе мира.

Я оглянулся только на полпути вниз, раньше не решался. В трехстах метрах выше по склону Петер и Умберто спускались за мной. По крайней мере, теперь это был их выбор. Во всяком случае, так я себя убеждал, – не знаю, убедил ли. Они пошли бы за мной и в ад, вряд ли это можно назвать выбором. Я дождался их, яростно моргая, потому что от чертова солнца слезились глаза, и потом мы без слов пошли вместе. Я хотел сказать им спасибо, но никак не получалось, никто не научил. А они всё сказали ногами, так какой смысл в словах?
Снег таял, надежда возрождалась. Приступать к работе было поздно. Я по привычке пошел к колодцу, пока Умберто и Петер снова устраивались в промежуточном лагере, ближе к леднику. Дно лаза покрылось двадцатисантиметровым слоем снега, который уже твердел. Я снял добрую половину.
Ночной снегопад произвел поразительный эффект. Он покрыл черную топь, окружавшую нашу нору. Снег стер наши безобразия, – казалось, что ледник заживает. Меня замутило при мысли о том, что назавтра придется снова затевать это огненное камлание с его жирным вонючим дымом и растравлять рану. Я сам не понял, как встал на колени и погладил этого библейского Бегемота, словно хотел его утешить. Потерпи еще несколько дней, старина. Надеюсь, никто меня не видел.
У костра молча едят Умберто и Петер. Несгибаемый фатализм, истовая обреченность. Мы посчитали: масла должно хватить, чтобы добраться до пещеры. В отсутствие Джио я решился на больший риск: мы будем начинать раньше, а заканчивать позже. Уверен, что так я смогу выиграть день работы, в такое время года это разница между победой и поражением.
Я закрываю глаза и с упоением вдыхаю ночь и пламя, снег и камедь. Давно мне не было так хорошо. Я в том поворотном моменте в жизни человека, в той точке перепада, когда в него уже никто не верит. Он может отступить, и все без исключения похвалят его за мудрость. Или снова пойти вперед во имя своих убеждений. Если он окажется неправ, станет синонимом гордыни и слепоты. Он навсегда останется тем, кто не сумел вовремя остановиться. Если он прав, все воспоют его гений и упорство перед лицом невзгод.
Суровый час, когда теряешь веру – или веришь во все.

Я пошел в лес сразу после уроков. Сам себе не признаваясь, я искал Корку и боялся наткнуться на иссохшее тело, обнаружить его мертвым в ловушке, из которой он не сумел выбраться. Может, он звал меня, снова и снова, звал долгим воем, взмывающим в вышину, пронзающим ночь столбами боли, и все спрашивал себя своими собачьими словами, пока не наступил конец, почему никто не идет, почему не иду я, он же столько для меня сделал.
И тут я испугался так, как не пугался в жизни. В слепящем контровом свете на фоне зарослей чернела фигура. Кабан. Я тут же представил себя мертвым, вспоротым клыками, и мать, рыдающую над моим бледным телом, простертым на мраморе, – остальным-то будет наплевать.
Удара не последовало, и я открыл один глаз. Это был не кабан, а орел, застрявший в терновнике. Раскинувший крылья, распятый прямо на лету острыми шипами, он висел в двух метрах над землей, знамением в золотой кайме заходящего солнца. Люди и не из-за такого ставили соборы.
Я достал карманный нож и стал резать плети, опутывающие его крылья. Удар клюва рассек мне бровь, когти расцарапали руки. Я не обращал внимания на боль, я работал с яростью, которая пригодилась бы для спасения Корки. Орел сгруппировался, собрал последние силы и тяжелым взмахом крыла вырвался из алчной пасти леса.
Я рухнул в запах железа, чернозема и грибов. Я слышал зов лугов, убегавших прямо у меня из-под пуза, дыхание сухостоя, паническое шнырянье грызунов, накрытых моей тенью, и тут передо мной впервые забрезжил способ покинуть эту долину: надо просто взлететь, взлететь к солнцу.
Я очнулся на ковре из листьев. Когда я, шатаясь, вернулся на ферму, Командор рубил дрова, и его громкое уханье аукалось по окрестным холмам. Увидев окровавленного сына, он разогнулся. Когда я проходил мимо, он с гордостью улыбнулся и сильно хлопнул меня по спине.
– Так держать, парень.
Он решил, что я подрался в школе, и я не стал его разубеждать. Гордость отца – сильная штука. Ее можно спрятать под пиджаком и всюду таскать с собой, можно принести в школу, ее никто не видит, а хватит на целый день.

Третья неделя сентября. Погода стоит прекрасная, и я позволяю себе толику оптимизма, ровно столько, чтобы не сглазить. Надо же, я суеверен. Осталось выкопать метра два с половиной, или чуть меньше, или чуть больше. Мы можем только прикидывать расстояние, которое отделяет нас от пещеры. Мы почти у цели.
Вечером, вернувшись в лагерь, мы обнаружили Джио: он был на привычном месте и ворошил угли костра, снова разведенного для ужина. Он не смог уйти: долг проводника веригами сковал ему ноги. Мы сели рядом с ним и стали молча есть в тишине. В его глазах мерцал гнев, может быть, даже впервые в жизни – страх, но он не сказал ни слова.

Мы проработали еще два дня. Усталость как рукой сняло, но Джио предостерегает: она никуда не ушла, она притаилась у нас в мышцах. Миг ошибки, царство неосторожности, радостный смех пустоты, которая ловит и поглощает добычу. Рассчитывать каждое движение. Взвешивать каждый шаг.
Остается пройти всего метр-полтора. Вчера – легкое разочарование: беловатое пятно, которое я видел в полости, – всего лишь отполированная водой деревяшка, теперь ее видно вполне отчетливо. Я не теряю надежды. Тьма позади нее полна обещаний. Снег практически растаял, трава выпрямляется и зелена как никогда. Даже Джио расслабился, и это сказывается на общей атмосфере.
Спал беспокойно. Проснулся на рассвете, дрожа от холода и нетерпения. Если работать с удвоенной силой, то один из нас сможет пролезть в пещеру уже сегодня. В худшем случае завтра. Я толкаю полог палатки, он не двигается. Только тут я замечаю тусклый свет зари, приглушенную мелодию гор.
Я замурован.

Вылезаем из палаток все одновременно. Снег по грудь. Зимнее утро в Помпеях, странная картина – бюсты на пенистой поверхности океана, обескураженные статуи. Белый поток стер наш лагерь по-кошачьи бесшумно, за одну ночь. Небо какой-то хромовой выделки. На этот раз никто не уговаривает меня вернуться. Здесь каждый по собственному желанию и волен уйти. И, как бывает порой в альпинизме, выйти можно только вверх. Ни слова не сказано, пока мы снаряжаемся как для обычного дня и начинаем путь к леднику. Вместо привычных десяти минут нужно полтора часа, чтобы до него добраться. С грехом пополам нашариваем веревку, по которой спускаемся каждый день, и вытягиваем ее из снега.
Наш туннель исчез. А я-то думал, что раню гору! Какое самомнение. Она мирилась с нами, – так терпят комара. А ночью зевнула и проглотила, не со зла, а просто чтоб знали: хватит, надоело.
Джио отдает приказы. Запускается четкая механика действий. Обвязаться веревкой, расчистить снег. Вскрыть рану, до крови. Снова виден слой грязи, потом окрестности колодца. Снег выгнулся мостом и не забил устье. Натужно дыша, валимся у края. Масло осталось в лагере, ни у кого нет сил его принести. Завтра. Завтра снова возьмемся за дело. Дракон ждал нас несколько миллионов лет, потерпит лишний денек.

Джио описал нам все признаки. Он усадил нас в ряд, как школьников, и стал объяснять. Снега так много, что правила теперь другие. Нас подстерегает беда и может унести в любой момент. Она коварнее лавины и так же убийственна.
Переохлаждение. Первая стадия – сужение периферических сосудов. Кровь покидает конечности, притекает к органам, защищая их от холода. Симптом: озноб. Кто боится озноба? Стадия вторая: замедление сердечного ритма, снижается поступление кислорода в мозг. Ошибки восприятия предметов, спутанность сознания, сонливость.
– Если клонит в сон, – приказывает Джио, – немедленно звать на помощь. И третья стадия... Третью стадию вы даже не распознаете. Так что нечего вас и пугать. И так сколько времени потеряли.
Еще четыре дня под свинцовым небом. Снегопада не было, но продвигаемся мы еще медленнее. Мы так близко к пещере, что злость берет, но масло для бурения использовать уже нельзя. Слишком сложно выгребать. Колодец настолько глубок, что любой, кто спустится в него, когда горит нефть, начнет задыхаться. Осталась всего одна канистра, которую наш проводник запретил использовать. Она на крайний случай. Чеканя свой приказ, старик итальянец грозно сверлил меня зелеными, как горные озера, глазами. О том, чтобы ослушаться, не может быть и речи.
Стоя на коленях на дне раскопа, мы по очереди долбим кайлом. Холод на глубине почти в десять метров под уровнем льда пронзителен и великолепен. Холод чистого алмаза. Несмотря на слои одежды, шапки и перчатки, мы каждые тридцать минут вылезаем на свет. Когда один долбит, другой следит за ним с края ямы – таковы строгие инструкции от Джио. Если тот, кто внизу, останавливается хоть на секунду, его окликают с поверхности. Поза неудобна, ширина туннеля едва позволяет человеку скрючиться и сесть на корточки. Умберто вынужден отказаться от спусков из-за своего роста: он чуть не защемил нерв.
Мы разбиты, мы – обломки кораблекрушения, дрейфующие в небесном океане. Болят кости, жилы, вены. Каждый раз, просыпаясь, мы заново проходим историю человека. Сначала встать на четвереньки, с ворчанием опереться на камень и распрямить натруженный позвоночник, и вот мы уже прямоходящие – к моменту, когда закипает чайник, но до разумных нам еще далеко. Сон бежит от нас, несмотря на измотанность. Нередки вспышки раздражения, натянутость постоянная. Особенно меня беспокоит Петер. После нашего возвращения все изменилось. Он отнекивается, если я делаю ему какие-то безобидные замечания. А когда Умберто упрекает своего ассистента за утерю одного из ледорубов, улетевшего в расселину, Петер в ответ огрызается, что он-де, по крайней мере, использует ледоруб. Немец взвинчен. Он вздрагивает при малейшем движении ледника. С кукольными спектаклями у камелька покончено.
Сентябрь засыпает. Теперь уже верхние перекладины железной тропы покрыты толстым, непробиваемым кожухом льда. Мои спутники в состоянии обойти этот пролет, используя крюки и веревки, но для меня спуск будет трудноватым. Все же я не беспокоюсь, по крайней мере, сегодня вечером я думаю о другом, я весь устремлен к тем пятидесяти или шестидесяти сантиметрам льда, что отделяют нас от сумеречного дракона. Ибо когда я на закате заканчивал вахту, мне показалось, что я заметил зверя! Земля сдвинулась, солнечный луч дальше обычного проник в пещеру, и вот тут-то мелькнула передо мной – всего на секунду – прекрасная белая голова с терпеливыми глазами.

Дремлет в гостиной, с ружьем поперек колен, такой ничтожный, едва различимый на поверхности мира, Командор, мой отец. В тот вечер волки оставили меня в покое, и я спустился вниз, попить воды из колонки. А может, перестал их бояться.
В тишине я подошел ближе. За ним на буфете чахнул венок – матери надо было умереть, чтобы ей наконец подарили цветы, – ему даже в голову не пришло поставить их в воду. Комната пахла вином, говяжьим студнем и еще немного потом. Его дочерна загорелые руки торчали из фуфайки, руки, управлявшиеся с топором так же легко, как я—с авторучкой. Кисти висели безвольно, но обманываться не стоило. Они были опасны.
Был у него такой бзик – вечером, как вернется из бара, принимался чистить ружье. В бар он в последнее время ходил часто, говорил, это у него траур. Вранье. Я после уроков посмотрел в толковом словаре: траур – скорбь, глубокое горе, вызванное утратой близкого человека; потом нашел скорбь – печаль, душевная боль, но там ни слова не говорилось про громкий хохот у стойки бара вместе с приятелями по охоте.
Я осторожно взял оружие. Командор засопел, пошевелился на стуле и опять стал храпеть. Хорошее ружье «дарн», модель 1906 года, он берег его как зеницу ока. Открыть затвор, взять рядом с глубокими тарелками пару двенадцатикалиберных патронов, зарядить, закрыть затвор. Я знал все действия наизусть, он сам меня натаскивал. Погладить арабскую вязь металла, шоколад дерева, гладкую синь ствола, такого же синего, как мой Корка; столько красоты – и на службе у зла. Поднять ружье. Навести целик и мушку на низкий лоб, меж выступающих надбровий и жестких, как ежовые иголки, волос. Не дрожать или хотя бы дрожать не так сильно. Командор на том конце ствола что-то сонно пробормотал, он ни о чем не догадывался.
Я мог бы сказать, что положил ружье и пошел наверх спать. Вранье. Я нажал на курок. Раздался выстрел, окно за спиной у Командора разлетелось вдребезги, сам он вскочил и вырвал у меня винтовку, – ты что, блин, творишь??? – красно-черно моргая глазами, налитыми злобой и вином. Прости, папа, я только думал поставить ружье на место; увидел, что ты спишь, не хотел тебя будить, оно само выстрелило.
Командор недоверчиво смотрел на меня. Он медленно сел, пожал плечами и снова заснул.
Убить человека трудно. Я знаю, я пробовал. В следующий раз буду следить за отдачей.

Говорил же я Умберто: Петер очень, очень странный. Хоть и не совсем в том смысле, как я думал. При нашей лагерной скученности случившееся было неизбежно, рано или поздно я все равно бы увидел.
Я возвращался со склада, а он стоял за своей палаткой и обтирался снегом. Он был без рубашки. Его руки и тощая грудь пестрели старыми шрамами, розовыми и белыми разводами – картография давних кошмаров. «Членовредительство, самоистязание, – сказал бы наш семейный врач, поглаживая бороду, – все ясно, у Петера в организме недостаток магния». Но не бывает самоистязания в чистом виде. Истязание всегда идет издалека, из внешнего мира, чья бы рука ни вела лезвие на последних сантиметрах, возле самой кожи. Я не знал, что именно пытался исторгнуть из себя Петер. Но я мог сказать ему, что ничего не выйдет, кто-кто, а я это знал. Мать часто повторяла, что у нас в роду тоска у всех в крови, а потом взяла и вскрыла себе вены, чтобы эту тоску выпустить. Не помогло, тоска никуда не делась.
Петер замер и не пытался прикрыться. Я продолжал смотреть ему прямо в глаза. Я хотел что-то сказать, поведать ему о своих шрамах. Признаться, что я в свои пятьдесят два года все еще нашиваю на ворот свитера с изнанки метку со своим именем, потому что мать объяснила, что так она всегда меня найдет.
Но тут я раз в жизни последовал наказу Командора, повторяемому ежегодно на праздничном застолье: молчать и не вякать. Петер продолжил растираться снегом, а я – пошел дальше.

После долгого отсутствия вернулся Юрий. Без усов. Теперь, по его словам, пришла мода на мужчин гладковыбритых: он настоятельно рекомендует нам брать с них пример. Мы улыбнулись, вспомнив о растительности, заполонившей наши лица, с которой мы едва справлялись. Вскоре саркастические замечания возобновляются. Он открыто задирает Умберто. Невеста-то, небось, гадает, куда он делся? А что, если выйдет замуж за другого, покрасивее, помоложе? И главное, не за такого длинного, а то еще повернется на другой бок и раздавит ее, бедную. Умберто, конечно, смеется, но я-то вижу, что каждое замечание задевает его, свербит его большую и добрую гранитную душу.
Я не подумал: мы лишены связи с внешним миром, а ведь нас давно ждали назад. Его фея, наверное, места себе не находит, беспокоится, что его нет, вглядывается в белеющий горизонт... Ни разу он не пожаловался, ни разу не намекнул.
Юрий – абсолютный гений. Ведь теперь он иносказательно, но без устали атакует – мою экспедицию, мою гипотезу, мое упрямство. «Смотри внимательно, Стан. Смотри, какие у нас лица, какие руки. Загляни нам в глаза и сердца. Что там – пусто? Вот именно. И все из-за тебя». Шерстяной уродец прав. Мы уже два месяца живем кучей, мы вместе двадцать четыре часа в сутки. Как в армии, – какие тут церемонии. Но все равно мне кажется – я не заслужил столь жестоких нападок. Юрия так заносит, что он перестал смотреть на публику и, кривляясь, заступает за красные флажки гнева, а ведь именно они показывают разумному шуту, что пора сдать назад.
Смена настроения. Юрий внезапно хмурится и начинает рассказывать нам историю про отряд лесорубов, которые отправились в самый мороз куда-то в Сибирь валить лес. Они не вернулись ни вечером, ни на следующий день. Фьють – испарились! Юрий, как фокусник, делает пасс рукой. Две недели спустя спасатели обнаружили их тела, разбросанные вокруг лагеря и раздетые. Некоторые со следами увечий. Что за демона потревожили они в засыпанном снегом лесу? – тихо вопрошает Юрий, обводя округу фланелевым взглядом.
Джио качает головой, иронически улыбается. Петер обиженно опускает куклу.
– Но это правда. Я в газете читал. Ничего не придумываю.
Пожатие плечами, неторопливый местный говор.
Умберто:
– Может, и вправду так было, только нет здесь никакой загадки.
– Разделись почти догола при температуре минус сорок!
Вот она, третья стадия переохлаждения. От описания которой избавил нас Джио. Парадоксальное раздевание. Мышцы расслабляются, кровь резко приливает к периферии тела. Ощущение сильного жара. Температура падает до двадцати восьми градусов, а жертва раздевается. И, обливаясь потом, замерзает насмерть. Это царство галлюцинаций, безумный опиумный бред, кома. Спасать уже поздно: разум слишком далек, чтобы его можно было вернуть.
– А откуда тогда увечья? Они ж не от холода!
– Хищники. Вороны, лисы. Демона в твоей истории не больше, чем в штанах у папы римского.
В тот вечер Петер ушел спать не попрощавшись.
Ситуация была достаточно тяжелой и без выпадов Юрия и его мрачных историй. Когда мы на следующий день шли вместе на работу, я постарался, как мог спокойно, урезонить Петера:
– Твои знания чрезвычайно нам полезны. И я высоко ценю тебя как человека, правда... Но мы должны быть командой. Нам нужно собрать воедино все силы, а эта твоя кукла не...
– Я не могу приказывать Юрию, что говорить, а что нет. Извини.
Мне уже его юмор стоял поперек горла.
– А для тебя это все – игра?
– Нет. Это ад. И раз уж я решил ради вас остаться в этом аду, то я попрошу вас, дорогой Стан, хотя бы не трогать Юрия.
Я ткнул его пальцем в грудь. Чуть сильнее – и он бы упал.
– Никто тебя не заставлял возвращаться. И никто тебя здесь не держит.
Петер открыл было рот, его взгляд заводной мышью метнулся к Умберто. Он пожал плечами:
– Да. Никто.
Он опустил голову и канул в холодном воздухе, шаг за шагом уходя по следу, которому не было конца.

Стычка с Петером, стычка с Умберто, поводы ничтожны: пальцы задубели и что-то не удержали, нога не туда ступила, кто-то кого-то задел – извини, я нечаянно, – вечно ты лезешь под руку, черт, опрокинул кружку, полчаса воду грел,—сказано же, извини, – что тебе еще надо? – все-все, оба успокоились, конечно, мы все устали, – еще б не устать, ищем иголку в стоге сена! – ах, значит, иголку в стоге сена! – не нравится – скатертью дорога, никто вас не держит, – нет, я сказал, не подумав, – Джио молчит, он всегда молчит, только и делает, что молчит, – мы понемногу успокаиваемся, не смотрим друг на друга, не глядя передаем ледоруб, потом в какой-то момент все неизбежно начинается сначала, – ты что, не мог аккуратней? полсугроба мне на ботинки уронил, все уделал, – а ты не догадывался, что в горах бывает снег??? – и все по-новой, зимний реквием по дружбе под громкий треск ледника.








