Текст книги "Роман без названия"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Он много задолжал на бойне, пекарю, в разных лавках и владельцу дома, занимал у приятелей, денег на все не хватало, они таяли у него в руках, но все же – ни шатко, ни валко, а дело шло. Приучившись со временем поменьше рассчитывать на мифических немецких князьков, которые тут не появлялись, и на богатых проезжих, о которых он мог только мечтать, так как они на Троцкую улицу, да еще в такой невзрачный дом, не заезжали, разве что случайно, – пан Горилка решил наживаться на студентах: понаделав в доме крохотных комнатушек, брался харчевать приезжих, обстирывать и ссужать деньгами и уже прикидывал, что к концу года они с лихвой вернут ему расходы за несколько лет.
Человек он был непоседливый, крикливый, целый божий день бегал с ключами по дому, распекал прислугу, наводил порядок, но почему-то никто его не слушал, все шло через пень-колоду, к тому же Горилка, даже когда у него было самое неотложное дело, лишь встретит собеседника, мог часами стоять и разглагольствовать, не в силах остановиться.
С утра он выпивал чарку водки и, слегка захмелев, испытывал неодолимую потребность выговориться – принимался первому встречному выкладывать историю своей жизни, свои планы, сделки, неудачи, выворачивая наизнанку страждущую душу. Больше всего он любил потолковать насчет своей супружеской жизни и горького разочарования в браке, причем делал это с чрезмерной откровенностью, вызывая усмешки и даже слезами своими не возбуждая жалости, настолько нелеп был этот старикашка.
Жена его в то время отсутствовала, уже не в первый раз сбежав от мужа, и Горилка один нес на своих плечах бремя хозяйства. Помогали ему в этом толстая Магда, экономка, ближайшая его поверенная и приятельница, и Герш, фактор при гостинице, правая рука и alter ego [20]20
Второе «я» (лат.).
[Закрыть]хозяина.
Особенно необходимым человеком был Герш, хотя и сосал его как пиявка, но без Герша пан Горилка и шагу ступить не мог. Ну кто бы заехал в грязный домишко на Троцком улице, кабы услужливый еврей не стоял у ворот как живой герб гостиницы, не догонял, не останавливал проезжающих, по чьей физиономии он угадывал возможных постояльцев.
Когда подошла пора приезда студентов, у Герша и Горилки в ожидании гостей минуты отдыха не было, и фактор мало того что расхваливал да зазывал, но из усердия часто хватал вожжи, придерживал бричку и морочил голову молодым седокам, суля золотые горы.
И Горилка, в свой черед, тоже не бездельничал, то и дело выбегал – с быстротой, какую разрешали его почтенные годы, – на середину мостовой и заманивал студентов, указывая на фасад дома, который недавно подновили.
В это время года, решающее для его судьбы, дом приоделся со стороны улицы в праздничный наряд, даже оконные рамы разрисовали и часть двора поближе к улице посыпали желтым песком, а галерею у входа в харчевню и бильярдную покрасили зеленой масляной краской. Стоило послушать пана Горилку, этого неоцененного оратора, когда он горячо расписывал приезжим удобства и преимущества своего отеля.
– Милостивый пан, милостивый пан, это ж какая улица! Первая улица в городе, прославленная мученичеством францисканцев! Мой дом – лучший дом на всей улице, этого никто не может отрицать! Более удобного дома нет на свете! Тихо, тепло, чисто – порядок, как в монастыре, полная сохранность вещей… недалеко от центра, древний костел рядом! Кухня у меня такая, какою ни Малиновский ни Титус похвалиться не могут! Еда домашняя, здоровая, на самый тонкий вкус – каждый день блинчики с повидлом! Все удобства! Прошу вас, хоть один разок взгляните на дом! Студенту лучшего жилья не найти, чем этот дом, в таком тихом месте! Зимнею порой тепло, как на печи, коридоры просторные, как в замке, полная надежность, сохранность вещей – это в нашем-то городе, где кругом мошенники и воры. Да я за прислугу честью своей ручаюсь, в коридоре можно мешок золота оставить!
Однако ни старания Герша, ни красноречие самого пана Горилки успеха не имели, студенты прибывали в Вильно толпами, а дом все еще пустовал; хозяин уже стал приписывать свои неудачи интригам конкурентов, а так как он привык считать источником всех бед свою жену, то и тут подозревал ее козни.
– Слышишь, Герш, – говорил он фактору во вечерам, – тут не что другое, только интриги этой негодяйки! Ее рука, ее работа! Меня не проведешь, это она все мутит, пакостит мне!
Еврей молча пожимал плечами.
– Нет, ты мне не перечь, – продолжал Горилка, усматривая в этом движении знак несогласия. – Ее это работа, богом клянусь… Черные интриги! Она мой дом ругает, людей отваживает, о, всего этого не было бы, кабы злая судьба не свела меня с этой бабой.
Оба они с Гершем уже повесили нос на квинту, как вдруг господь бог прислал им целый воз наших студентов. Поскольку это были новички, народ по большей части небогатый и города не знающий, им показалось, что сам господь привел их в сию счастливую гавань. Зазвав пока только на ночлег, Горилка и Герш так заморочили им голову, что они для пробы сняли здесь жилье на месяц.
Комнатка, которую снял Стась, пригласив к себе Базилевича, уже и не помышлявшего с ним расставаться, была довольно тесная, в меру темная и по всем признакам обещала быть и холодной, однако Горилка (на что человеку разум дан?) сумел все ее изъяны представить неопытным мальчишкам как достоинства. Слишком яркий свет, по его словам, вреден за работой для глаз, в более просторной комнате было бы холоднее, а щели и дыры способствуют проветриванию. Он даже усматривал большое удобство в том, что окно выходит на грязный двор, – так, мол, никто не сможет шпионить, видеть, что делается внутри, и никакие наружные предметы или уличный шум не будут отвлекать от занятий.
Станиславу всюду было хорошо, хотя Базилевич, нахально навязавшись ему, оказался довольно беспокойным сожителем и сразу же, на правах товарища, установив полную общность имущества, которого сам не имел, принялся без зазрения совести распоряжаться чужим. Но возможно ли было этого бедняка, еще более нищего, чем Стась, выгнать в угоду своим прихотям на улицу и отказать ему в пристанище? Остальные товарищи разместились в этом же доме в двух комнатах побольше, и это соседство всем пошло на пользу – можно было друг другу помогать и в беде выручать. Первые дни, как водится, были полны хлопот и впечатлений. Стась, точно опасаясь, что от него все куда-то сбежит, хотел осмотреть сразу весь город, все памятники Вильно, окрестности и достопримечательности. Ему и его друзьям посоветовали подняться на Замковую гору, к высящимся там развалинам Высокого Замка, сходить в собор, к гробнице Витовта, на Бекешовку, пойти по берегу Вилии к развалинам дворца Барбары, к Острой Браме; они обошли все костелы, без устали восхищаясь чарующими видами города, где каждая пядь земли пропитана тысячами воспоминаний. У нашего поэта голова пылала при одной мысли о том, что он ступает по местам, где прошло столько славных веков, столько героев, народов, где явлено было столько героизма и самопожертвования. Не оставалось ни минуты для отдыха – запись на курсы, первые лекции, но также окружали их опасные для студентов соблазны и развлечения, заполонив мысли и сердца, туманя голову, ввергая в какое-то восхитительное лихорадочное возбуждение. Кто из нас не помнит это безумие первых дней и пылких мечтаний, которыми начиналась студенческая жизнь, эта непрестанная череда новых впечатлений? Скопление множества молодых людей, подобно собранным в единый фокус солнечным лучам, неизбежно порождает совершенно особое состояние, невозможное при иных условиях. Ничто их не ограничивало, не умеряло, где там, даже профессора и вообще все, соприкасавшееся с этой молодежью, увлекалось неким неудержимым вихрем и, вместо того чтобы ее усмирять, тоже неслось куда-то очертя голову. Однако каждый характер, каждая отдельная личность проявляли себя здесь, как разные вещества в химической смеси, вступая в отношения согласно своей природе. Станислав, живший глубокой душевной жизнью, погруженный в себя, позволил полонить себя и увлечь, поддался влиянию товарищей и с самого начала утратил волю, развить которую никогда не имел возможности и проявлять ее не умел. Базилевич же, напротив, шагал с высоко поднятой головой, пользуясь услугами окружавших, словно все созданы для него, и победоносно прокладывал себе дорогу. Также Щерба, более практичный, чем прочие, усвоил тон и важный вид наставника младших, находя опору себе и другим в здравом смысле. Говорил он мало, ни минуты не теряя попусту, понимая значение каждого часа и каждого, даже незначительного шага.
Болеслав Мшинский тем временем объедался – с первого же дня кулинарные опусы пана Горилки пришлись ему не по вкусу, и он дополнял их лакомствами, которых у него всегда были полны карманы. Что ж до более важных дел, он целиком полагался на Щербу, а пока были деньги, проедал их. Михал Жрилло сразу обзавелся множеством друзей, знакомств, связей и начинал студенческую жизнь в сердечном дружеском кругу. Наконец, Корчак, готовившийся к духовной карьере и хлопотавший о зачислении в семинарию, грустно взирал на соблазны мирские, от которых ему предстояло отказаться.
Базилевич денно и нощно убеждал Станислава повиноваться зову сердца, а не воле родителей, и изображал ослушание отцу прямо-таки преступлением против господа бога. Однако Шарский не решался последовать его совету и записаться на отделение словесных наук, так его привлекавшее, и начал посещать лекции на медицинском, выслушивая насмешки подолянина и с грустным удивлением глядя на этого храбреца, который пробивался один, своими силами, с неизменной верой в будущее и в успех.
С неделю Базилевич бродил по городу, где у него не было ни одного знакомого, пытаясь продать кольцо и добыть денег на самые необходимые расходы, а тем временем брал у Станислава, что хотел, бесцеремонно пользуясь его имуществом и карманом. Наконец, после многих трудностей, кольцо купил ювелир Фиорентини, и Базилевич, справив себе новый мундир, уверенный в том, что, когда кончится его капитал, он найдет занятие и заработок, съехал от Станислава, уверяя, что дом Горилки это мерзкая трущоба, где жить невозможно.
Однако несколько прожитых с Базилевичем недель, его граничащая с наглостью отвага и более твердая воля, не признающая над собою никакой власти и руководства, произвели на Станислава глубокое впечатление. Его стали одолевать сомнения, он чувствовал, что медицинская наука и вся атмосфера этого отделения ему не по душе, и все чаще подумывал о переходе на литературное. Щерба, догадываясь о его душевной борьбе, пока молчал, полагая, что Стась все же не нарушит волю родителей, но однажды, увидев его расстроенное лицо, прошел в комнату Стася, намереваясь побеседовать с ним откровенно. Застал он друга за чтением драм Шекспира в немецком переводе – у ног Стася валялась тетрадь по анатомии, в отчаянии брошенная на пол; юноша был возбужден, грудь его, голова пылали, на глазах блестели слезы.
– Слушай! – сразу же крикнул ему Станислав. – Это выше моих сил! Завтра бросаю медицину и начну заниматься литературой, да свершится воля божья!
– А что скажет на это отец? – холодно спросил Щерба.
– Или простит меня, или прогонит! – ответил Стась.
– Если прогонит – а скорей всего так и случится, – подумай заранее, как жить будешь! – воскликнул друг.
– Разве ж ты не видишь, сколько есть таких, что живут без чьей-либо помощи и о себе не тревожатся? Ну, хотя бы Базилевич?
– Ты себя с ним не равняй, – возмутился Щерба, – тебе с такой задачей не справиться, для этого надо иметь его самомнение, самоуверенность, презрение к людям да характер посильнее твоего. Там, где он хохочет, ты бы плакал, а кто заплачет, тот уже проиграл…
– Что же делать?
– Идти вперед, пока можно, и не оглядываться по сторонам.
– Идти, говоришь ты, идти! – вставая из-за стола, вскинулся Станислав. – Идти против своей склонности, плыть против течения, без интереса и охоты, только ради куска хлеба! Что ж из меня получится? Одному призванию я изменю, в другом, к которому у меня отвращение, не преуспею – словом, загублю свою жизнь…
– Пиши родителям, – сказал Щерба. – Если они позволят, я не буду против, но ты же знаешь, чем рискуешь, знаешь своего отца, так разве благоразумно браться за то, чего тебе не осилить, что тебе явно не по плечу.
Высказав это, Щерба, уже несколько дней замечавший на лице Стася печаль и неуверенность, предложил прогуляться в город. Ему хотелось развлечь друга видом оживленных улиц, которых из окна своей комнатушки постоялец пана Горилки наблюдать не мог, и он повел Стася к стенам университета. Беседуя о всякой всячине, они дошли до знаменитой кофейни Юльки, напротив колокольни, кофейня эта размещалась в двух зальцах первого этажа, и ее завсегдатаями были студенты. Им, правда, не разрешалось посещать заведения такого рода, но любезная хозяйка, которая ежедневно потчевала голодных студентов сотнями чашек кофе или цикория, отвела для них несколько комнат в собственной квартире. Сама кофейня стояла полупустая, но в заветный уголок проникнуть было нелегко. Там, расположившись на нескольких ломаных стульях, на сундуках, на диванчике, даже на кровати, порою залезши в камин, веселые юнцы, каждый с фаянсовой чашкой кофе и большущей булкой, заполняли табачным дымом крошечные комнатушки и весело переговаривались. Сколько тут возникало дружеских связей на всю жизнь, сколько создавалось проектов, которые судьба, обстоятельства и настойчивость помогли осуществить, и сколько расцветало надежд, обреченных завтра навек увянуть и почить под гробовой доской!
А какое заразительное веселье излучали эти молодые сердца, словно беспрерывный гимн жизни лилось оно, вовлекая в свой водоворот все, что попадется на пути! Как там было славно, оживленно, удобно, уютно – хотя частенько приходилось, стоя на одной ноге, пить остывший кофе с черствой булкой, с пригоревшими сливками, да и того, бывало, по часу ждешь, пока дойдет твоя очередь! Эта чашка кофе, здорового и питательного, ибо в нем, вероятно, цикория было больше, чем чего иного, многим затеняла недоступный обед, служила горячим ужином и подкрепляла силы, истощенные ученьем, – ведь сопровождавшие ее беседы, веселье и шум были пищей для души.
Стась еще ни разу не набрался смелости зайти в студенческую кофейню – теперь Щерба пригласил его и чуть не силой затащил туда.
– Я финансирую, – с улыбкой сказал Щерба. – Зайдем, увидишь людей, развлечешься, а чашка кофе тебе не повредит, ведь Горилка нас кормит не очень-то роскошно. Первый обед и первый ужин с хрустами на смальце он, бедняга, еще кое-как соорудил; трудно сказать, что дальше будет, но боюсь, как бы нам до конца года не пришлось пробавляться хреном да горчицей вместо куска говядины.
Войдя через низкие двери в сводчатую комнату, они застали там неожиданно большое сборище – Базилевич, завладев лучшим стулом в середине кружка, громко и крикливо ораторствовал, увидели они и сияющего Болеслава с чашкой кофе, сидевшего на сундуке и пившего уже вторую или третью порцию, кругом сидели, стояли, толклись знакомые и незнакомые студенты.
В более свободном углу, напротив Базилевича, некая необычная личность занимала сравнительно большое пространство, и, судя по тому, как прочие столпились у стен, было видно, что студенты потеснились ради нее. Героем этим, привлекшим всеобщее внимание, был немолодой уже человек с морщинистым, бледным лицом; на нем были худые, скривленные сапоги, летние панталоны, хотя осенний холод уже давал себя знать, да синий фрак с высокой талией и длинными фалдами; делая театральные жесты, с видом полоумного или полупьяного, он что-то декламировал и, по-видимому, помогал своей мимике и выражению чувств, приплясывая, – когда новые зрители вошли, одна его нога была приподнята.
То был небезызвестный Крышталевич, кормившийся студенческими подачками, человек, возможно, и впрямь немного сумасшедший, вечно пьяный – и поэт по призванию. Карманы его всегда были набиты собственноручно переписанными стихами, которые он предлагал за несколько грошей с обязательством свои стихи перед щедрыми меценатами декламировать, петь и танцевать.
Не знаю, как у молодежи хватало духу смеяться над опустившимся, дошедшим до попрошайничества и шутовства бедняком, но несомненно, что интересу, им возбуждаемому, Крышталевич был обязан теми жалкими грошами, которые его кормили. Будь он менее смешон, у него, возможно, не на что было бы поесть и выпить. А так, среди веселья и хохота, он у каждого выклянчивал то ли монетку, то ли чашку питательного кофе, то ли рюмочку водки, еще более для него лакомой.
В тот момент, когда входили наши два друга, как раз закончилась мимодрама Крышталевича и, по требованию публики, начинался рассказ о пережитых поэтом приключениях, – ими в виде автобиографии несчастный безумец заполнил уже целый фолиант. Его мечты, страдания, невзгоды, авторские терзания, история его дырявых сапог и свары с хозяйками квартир – все это являло собою необычную смесь, сумбурную, уснащенную дрянными виршами, изложенную в элегически-патетическом тоне, и на этом мутном полотне лишь изредка встречалось что-то более четко и выразительно очерченное. У Крышталевича был особый дар перескакивать с одного предмета на другой, как татары на ходу пересаживаются с одной лошади на другую, – и когда он возвращался к исходной теме, в памяти слушателей уже и следа от нее не оставалось. Попадались там презабавные мелочи, под увеличительным стеклом эгоизма увиденные в трагических красках, – описание починки порвавшегося фрака и хождения с рукописями в издательство Завадского, [21]21
Завадский Юзеф (1781–1838) – известный виленский книгоиздатель.
[Закрыть]хвала благодеяниям пана Струмилло [22]22
Струмилло Юзеф (1774–1847) – живший в Вильно польский писатель, автор книг по садоводству, общественный и политический деятель.
[Закрыть], поэма о бедности и просто пьяный бред. Там же находилась знаменитая эпиграмма поэта, где он с присущим ему талантом связал лесть своему благодетелю с язвительной колкостью в адрес безжалостного книгоиздателя:
Где Струмилло – там всем мило,
А с Завадским все постыло.
Да еще тысячи потешных штучек, переплетенных вроде клубка разноцветных ниток, с которым охотно поиграл бы котенок.
Стоя у дверей, потому что дальше пройти было невозможно, новопришедшие выслушали часть мемуаров Крышталевича, Стась ошеломленно взирал на фигуру безумца, служившего посмешищем его товарищам.
– Боже правый, – сказал он Щербе, – да это какой-то несчастный, умалишенный!
– Всего лишь поэт! – с усмешкой возразил Павел. – Поэт, который, быть может, тоже в дни юности мечтал о вершинах Парнаса и венках, дарованных девятью сестрами, который упивался водою Кастальского источника, а теперь ходит с продранными локтями, в стоптанных сапогах и пробавляется милостыней, платя за нее своими безумными выходками.
Сердце Станислава пронзила мучительная жалость, он все смотрел на беднягу, но в этом изможденном, испитом, безжизненном лице, превращенном пороком в тупую маску, уже ничто не могло вызвать хотя бы жалость – разве что горькую мысль об унижении человека.
Базилевич, заметив стоявших у дверей Станислава и Павла, сразу же по своей привычке стал распоряжаться, расчищая место для знакомых и крича, чтобы принесли для них кофе.
Он здесь был уже своим человеком – Фрузя, старшая официантка, и Наталка, самая смазливая из служанок, и даже сама хозяйка, прятавшаяся в соседней комнатке от назойливых юнцов и лишь изредка появлявшаяся в особо важных случаях, чтобы навести порядок или уладить ссору, знали его и уважали.
Михал Жрилло тоже верховодил в этом кружке, но на другой лад. Базилевич свою власть узурпировал, не спрашивая, нравится ли это остальным, и захватив скипетр насильно, а влияние Михала имело источником любовь товарищей.
– Как тебе? Понравилось? – начал Базилевич, обращаясь к Стасю. – Не правда ли, наш Крышталевич бесподобен?
– Для меня он – мучительное зрелище, какой-то ужас мной овладевает. Неужели к этому приводят человека литература и поэзия? Безумие, пьянство, нищета, глумление!
– А, полно! – невозмутимо возразил Базилевич. – Прийти к этому можно многими путями: кто ж ему виноват, что у него не хватило ни таланта, ни силы духа? Зачем было вступать на трудный путь, где в состязании с другими он запыхается, расшибет голову, изранит слабые ноги? В каждой борьбе бывают свои жертвы, на каждой цветущей ветке – бутоны, которые пожирают гусеницы и уничтожает гниль. Чего ж мне горевать оттого, что один недотепа спился, повредился в уме, не имеет пары сапог в подыхает с голоду!
– Ах, у тебя нет сердца! – вскричал возмущенный Станислав со слезами на глазах.
– Есть, – с издевкой ответил Базилевич, – только я его на шутовство не растрачиваю и берегу нетронутым для того, что его стоит!
– Но ты помни, – заметил Стась, – что потом, когда ты его хватишься, оно может оказаться высохшим, увядшим, безжизненным.
– Ну, в таком случае, – не смущаясь, парировал студент, – либо я его оживлю могучей волей, либо… либо обойдусь без него.
– Эй, Крышталевич, станцуй нам свою «Оду безденежью», – прервали их разговор чьи-то голоса. – Видишь, явились новые гости, новые пятаки, а может, и гривенники, как знать! Покажи, что ты умеешь!
И они стали повторять, будто наказывая ученому пуделю:
– Покажи, что ты умеешь! Покажи, что ты умеешь!
Изрядно захмелевший и уже достаточно богатый, чтобы не заботиться о новых лаврах и подачках, поэт всё же покорился воле большинства и, повернувшись к Павлу и Стасю, заплетающимся языком стал произносить приветствие.
Но Стась кинулся от него прочь, как от страшного привидения.
В среде, где шла бурная и разнообразная умственная жизнь, где все было пропитано наукой, Стась не мог оставаться равнодушным наблюдателем – все побуждало его мыслить, набираться впечатлений и идей, творить. Временно приостановленный порыв снова набрал силу, и студент медицины, находя себе всяческие оправдания, пропускал лекции Белькевича, прекрасные изложения Фонберга, физику Джевинского, чтобы украдкой послушать, что там говорит о латинской литературе весельчак Капелли, что читает серьезный Боровский или причудливо комментирует угрюмый Мюнних. Сокровища человеческой мысли, скрытые от него завесой непонятных языков, манили вдвойне чарами тайны и величием своей славы – он Убегал на лекции филологов, на чтения по истории, литературе и только там чувствовал себя в своей стихии. Так, в мучительной душевной борьбе, разрываясь между долгом и влечением, он весь истерзался, хотя отец не слишком его тревожил своими наставлениями, – судья писал сыну Редко и кратко, даже мысли не допуская, что тот может ослушаться, и Стась все больше склонялся к тому, что его манило еще в гимназии – к словесности. Вскоре тетрадь о анатомии с едва начатыми записями по остеологии сменилась конспектами по литературе, а книги по физике и химии – грамматиками, словарями и учебниками истории. Щерба, глядя на это, помалкивал, не решаясь его бранить, но и не желая потакать. Между тем Базилевич, частенько навещавший Стася, не переставал его убеждать идти вопреки всему тем путем, какой ему назначила судьба, наделив талантом и любовью к поэзии, к литературе, – ставя себя в пример, Базилевич насмехался над трусостью товарища, называя ее ребячеством.
– Будь я на твоем месте, – говорил он, – я бы прямо написал родителям, ну а если бы они воспротивились, стали угрожать, так неужто без их помощи нельзя обойтись! Страшен черт, да милостив бог!
– Ах, дело тут не в помощи! Но чтобы непослушание закрыло для меня родной дом, лишило родительской любви! Чтобы никогда больше не увидеть дорогих сердцу мест, дорогих лиц! О, это ужасно, это страшнее всего!
– Баба ты! – изрек на это Базилевич. – У родителей твоих наверняка больше ума и любви к тебе, чем ты им приписываешь. Ты просто на них клевещешь, обвиняя в равнодушии, тупости и жестокосердии!
Возражать Стась не посмел.
Он еще боролся с собою, слабо противясь стремлению, становившемуся с каждым днем все сильнее; наконец, собравшись с силами и твердо решив следовать призыву судьбы, он написал матери письмо, в покорном, умоляющем тоне излагая свое состояние и неколебимое решение пойти по единственно для него возможному, как он считал, пути. Он знал, что мать никому не пишет и ни от кого писем не получает и что письмо непременно попадет в руки отца, но, может быть, именно поэтому снес письмо на почту.
В тревоге ожидал он ответа… однако ответа не было очень-очень долго. Но вот наконец, явился почтальон и вручил ему письмо в сером конверте, на котором Станислав с трепетом увидел надпись, сделанную отцовской рукой. Там, в конверте, на четвертушке бумаги, его приговор – жизнь или смерть, прощение или проклятие! Прежде чем вскрыть конверт, Стась упал на колени и горячо помолился. У него не хватало мужества взглянуть на письмо, он держал конверт трясущимися руками. К счастью, в эту минуту вошел Щерба – узнав, в чем дело, и пожалев несчастного, он сам взломал печать. По его лицу Шарский прочитал свой приговор – Павел побледнел, руки у него задрожали, и листок медленно упал на пол.
Молча, со слезами на глазах, Щерба обнял Стася.
– Свершилось, – сказал он, – и, хотя мне не верится, чтобы сердца родителей могли навсегда отвернуться от сына, теперь ты уже не вправе обращаться к ним и только должен надеяться на их милосердие. Ты поступил, как хотел, меня не послушал, послушал Базилевича, так наберись же сил идти дальше без чьих-либо советов, идти своим путем. Отец отказался называть тебя своим сыном, отрекся от тебя и знать о тебе больше не хочет, он предоставляет тебе устраиваться самому, раз ты захотел жить по своей воле.
Стась стоял молча, оцепенев от горя, сжав руки, стиснув зубы, – видно было, что он безмерно страдает, но силится сдержать себя. Щерба ни на минуту не оставлял его одного.
– Скверно получилось, – говорил он, – но если ты не хочешь или не можешь просить прощения, так подумай, что делать дальше. Пока у нас кое-что есть, мы с тобою поделимся, но долго это не протянется. Советую тебе отказаться от отдельной комнаты, переходи к нам и прими нашу помощь.
Они молча обнялись.
– Не терзайся чрезмерно, – прибавил Щерба. – Ты мне как-то говорил о богатых родственниках, сходи к ним, может, они помогут.
– Ни за что! – воскликнул Станислав, вспомнив Аделю. – Ни за что! Я буду работать и жить своим трудом.
– А если через них попытаться уломать отца? – неуверенно предложил Щерба.
Стась задумался.
– Попробую, – сказал он, – хотя не знаю, найдется ли человек, который решился бы обратиться к нему с просьбой, убеждением, замечанием… и хоть чего-нибудь добился против его воли. Именно этим моим богатым родичам моя медицина была не по душе, они бы должны заступиться за меня перед отцом. Надежды нет ни малейшей, но мне не хотелось бы потом упрекать себя, что я хоть чем-то пренебрег, что можно было сделать.
Щерба еще был у Стася, когда пан Горилка, то ли догадавшись о перемене в жизни своего постояльца, то ли подслушав их разговор, с озабоченным видом ввалился в комнату, бренча ключами. Искоса поглядев на Станислава, он взял понюшку и нагнулся, как бы что-то высматривая в комнате.
– А что ж это у вас, – немного помолчав, сказал он, – и стул поломан, и стекло в окне разбито…
– Но ведь вы мне так сдали! – удивился Станислав.
– В самом деле? Что-то не припомню, – возразил Горилка, – я всегда все сдаю в образцовом порядке… Но это не важно, не будем спорить… Я вот что хотел спросить, мне это надо знать на будущее – вы эту комнату и дальше будете снимать?
– Как так? – удивился Станислав. – Она же оплачена вперед за квартал… а он только начался!
– За квартал! Ну, конечно! Это верно! – сказал, глотая слюну, Горилка. – Да, за квартал… Но после этого квартала…
– После квартала мы и поговорим, – ответил Шарский.
– Потому как если она вам не годится – а она, сдается мне, холодновата, да и печь потрескалась, – проворчал пан Горилка, – так зачем же вам ее дальше занимать? У меня как раз есть охотник снять ее на год.
– Но за нее же заплачено! – возмутился Станислав.
– Что значит «заплачено»? Ну да, заплачено, но если по истечении срока контракта с моей стороны будут претензии, а вы окажетесь в затруднении и не сможете их удовлетворить, так не лучше ли нам заранее поладить?
Студенты переглянулись.
– Я человек мирный и справедливый, – продолжал Горилка, – никто меня не упрекнет в том, что я к кому-то придрался… и кабы не эта шельма, моя жена, с вашего позволения, из-за которой все пошло прахом, – о, я бы жил по-другому! Вы не знаете, сколько мне стоит эта неблагодарная дрянь!
– Но какое отношение это имеет к комнате? – спросил Щерба.
– Вот что, не будем ходить вокруг да около, – решительно заключил Горилка, приближаясь к Стасю, – давайте, пан Шарский, лучше поговорим откровенно, вы, кажется, сейчас на мели… Я это знаю, я все знаю…
– Откуда вы можете знать? Разве что под дверями подслушиваете? – спросил Щерба.
Горилка смущенно погладил лысину.
– Ну уж, что было, то было, я откровенно, зачем вам эта комната, переходите к любезным коллегам, а тут я кого-нибудь другого поселю.
– Но я же за нее заплатил!
– Что значит «заплатил»? – разгорячаясь, воскликнул хозяин. – А претензии? А если у вас не будет чем их оплатить? Послушайте, я могу сейчас с вами рассчитаться, хотя стул поломан, и пол скрести надо, и стекло треснуло, и на стенах всякая ерунда написана, так что вы лучше переселяйтесь.
– А если все мы вместе с паном Шарским из вашего дома переселимся? – с негодованием спросил Щерба.
Горилка опешил, лишь теперь уразумев, что зашел слишком далеко, но наглость взяла верх, и он расхохотался.
– Вольно вам шутить? А где ж вы найдете другой такой дом и такую кухню, как моя? Где найдете такого хозяина, который разоряет себя ради ваших удобств? В общем, я ведь только советовал, можете поступать, как вам угодно, – сами рассудите, как вам лучше. Мне комната эта нужна, скоро должна приехать целая труппа вольтижеров из Вены, – слышите, из Вены! – они мечтают и хлопочут о том, чтобы поселиться в моем доме, известном на всю Европу, – без хвастовства! – и мне как раз не хватает одной комнатки для самого антрепренера… Мы могли бы поладить полюбовно.
– В самом деле, – сказал Щерба, – возможно, это разумный выход, вы возвращаете пану Шарскому деньги, а мы возьмем его к себе.
Горилка вытаращил глаза и поперхнулся.
– Что касается денег, да, денег, – медленно выдавил он, – так всей Европе известно, как эта шельма, прошу прощения, меня разорила, вконец разорила. К тому же мне надо на каждой операции что-то заработать, значит, и тут… Нет, денег я не дам, но какое-то время могу кормить.
Этим же вечером Станислав, не умевший за себя постоять и согласившийся сменять жилье на харчи, переселился из комнатки, где после ухода Базилевича жил один и спокойно предавался своим думам, в две более просторные комнаты, полагаясь на любезность коллег, которые там жили сообща. То было первое испытанное им унижение и его первый шаг в новой жизни.







