Текст книги "Остап Бондарчук"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
– Куда же делись деньги?
– Пан управляющий заблаговременно назначил их на текущие расходы.
– А реестр приходов?
– Формальные должны быть у него, у меня же мои собственные, писанные только из любопытства: по ним, пан, можно тоже немножко доискаться, пусть пан эту книжку просмотрит. Тут каждая вещь записана в точности.
– Благодарю, – сказал Остап, взяв книжку. – Надеетесь ли вы получить в сию минуту сколько-нибудь доходу?
– При хорошем порядке должно бы было получить, – отвечал Полякевич. – Продан новый хлеб, последний из запасных магазинов, нанимали матросов.
– Деньги за матросов не принадлежат кассе?
– У нас, пан, принадлежат.
– А еще?
– Что же? Разве за лес купцы принесут.
– Может, прежде времени заплатили?
– По контракту видно, что должны были выплачивать частями.
При этих словах явился управляющий, рассерженный.
– Что ты слушаешь, пан, – воскликнул он, – этого старого болвана? Это празднолюбец, дармоед. Я давно хотел удалить его, только граф сжалился над ним. То-то, я думаю, наплел он тебе вздору?
Старик молча вздохнул и потупил взор.
– Пусть пан спросит меня, – добавил Сусель.
– Да ведь ты, пан, не желаешь отвечать мне!
– Напротив. Я тут один только могу дойти до дела, не обманывай себя, пан, один ты тут ничего не придумаешь. Если хочешь послушаться меня, пан…
– Мы теряем время попусту, – прервал его Остап. – Прошу сейчас же сдать мне бумаги.
Пан Сусель не торопился исполнить его требование. Остап пошел к средним дверям, запер их, завесил окна и, достав сургуч и печать, сказал Полякевичу:
– Прикажи, пан, подать мне свечу.
– Для чего? – спросил Сусель.
– Опечатаем контору.
– Но здесь мои вещи и мои собственные бумаги.
– Вещи можешь, пан, сейчас велеть взять. Бумаги же ваши не должны тут находиться, впрочем, по рассмотрении, я их возвращу пану.
Сусель вытаращил глаза, схватил себя за вихор и побежал снова к жене. Прежде чем Полякевич принес свечку, управляющий и жена его вбежали в контору. Но хорошенькая блондинка была неузнаваема. Она дрожала и тряслась от гнева, а громкий голос ее пискливо дребезжал в ушах.
– Что ты, пан, воображаешь? – кричала она. – Застращать, что ли, нас хочешь? Схватить, арестовать, опечатать! Пан не знает, с кем имеет дело! Муж мой не какой-нибудь эконом, которого можно безнаказанно обидеть, тут речь идет о нашей чести, а не о вашем скверном месте! Знает ли пан, кто я такая? Брат мой – младший судья в земском суде, отец мой служит в губернском правлении советником, слава Богу! Что ты, пан, думаешь, что ты опутать, запугать нас можешь?
– Думаю, почтенная пани, – отвечал Остап холодно, приготовляясь к опечатанию, – думаю, что пани вмешивается не в свои дела. Впоследствии можно будет на меня жаловаться, если угодно.
Видя, что слова ее не производят никакого действия, пани Суслина вышла, хлопнув дверью, муж ее остался у порога, Остап и Полякевич в это время опечатывали двери и окна.
– Назначь сейчас же человека для присмотра за канцелярией, – сказал Остап Якову, – а сам поедешь со мной.
Старик с сияющим лицом живо повернулся и сейчас же возвратился.
– Староста Лебеда останется при конторе, я за него ручаюсь, – сказал он.
– А мы поедем, – сказал Остап.
В сенях застали уже старика Лебеду, который из любопытства, услыхав о приезде нового управляющего, притащился на барский двор, при нем опечатали двери, оставили его на карауле с приказанием не дозволять вывоза движимости пана управляющего. Коляска пани Суслины стояла запряженная, она собиралась отправиться к брату и родным за помощью от угрожающей опасности. Пан Сусель, сам не свой, в беспокойном духе, ходил от двери к двери, повторяя:
– О, когда так, то посмотришь, что из этого выйдет!
Остап с Полякевичем пошли на барский двор, когда они остались одни, честное сердце кассира заговорило:
– А, пан! – воскликнул он. – Помоги нам, Господи, хотя и кажется, что ничего не будет, что тут у нас делается, того описать и рассказать невозможно. Содом, пан, и Гоморра! Графу все равно было, что говорить, что нет, он с некоторых пор как бы одеревенел. Человек терпел, плакал, а не смел пикнуть. Графа все выводило из терпения. Бывало, приду к нему и только начну говорить, а он меня отправит к управляющему, а управляющий-то первый злодей, он теперь богаче графа. Будет много хлопот и вряд ли что выйдет. У управляющего в уездном суде тьма защитников, родных, приятелей и шпионов. Вертеп беззакония! – добавил он, вздыхая.
– На кого из служащих у нас можно положиться? – спросил Остап.
– Есть двое старых, почтенных слуг, которые ходят без сапог, как и я, прочие же, пан, все щеголи, – со вздохом молвил Яков, – молодежь, родные управляющего или его жены, или родные родных, или кумовья и сваты! Пану надо, как можно скорей, поспешить, всех разом со двора долой, приказать им подать счеты, лишить их власти и спасать то, что еще не погибло. Медлить нельзя, а то и последнее растаскают.
После долгого совещания с почтенным Яковом Остап бросился в бричку и поскакал в город.
Тут убедился он, что в самом деле трудно ему будет сладить с управляющим, низшие чиновники, от которых часто все зависит, были совершенно ему преданы.
Едва разошлась весть, что новый управляющий поверенный Альфреда прибыл в город, как уже пан Цемерка с двумя другими кредиторами явились на его квартиру и с угрозами требовали должных им денег. Остап был на все готов, встреча с управляющим придала ему новые силы. Умерив, сколько можно, свое раздражение, он кротко и хладнокровно встретил кредиторов, которые вошли с шумом, криком и с очевидным желанием напугать его. Остап при первом же вопросе Цемерки отвечал, кланяясь:
– С кем имею честь говорить?
– Фамилия моя Цемерка, Иван Цемерка, и я пришел сюда за моими деньгами. Слышишь, пан, понимаешь, пан?
– Слышу и понимаю, – сказал Остап, – но пан начал с нами процесс?
– Конечно, и пущу графика-то с сумою, – возразил Цемерка, махая палкой. – Я поучу его разуму, слышишь, пан?
– Позвольте, – прервал Остап, – о пане графе прошу при мне осторожнее выражаться, потому что я уважаю его и знаю, что он в глубине души добросовестный человек, хотя наружность и против него.
– Наружность, милостивый государь?
– Поговорим о делах, а о них следует говорить хладнокровно и просто. Процесс начат.
– И уже почти выигран.
– Еще нет, – отвечал Остап. – Долговая запись пана была сделана из семи процентов, а такой процент запрещен законом. Мы, однако, все исполнили, к чему обязались. Но прежде чем пан выиграет процесс, пройдет довольно времени, а нам это-то и нужно: время все делает.
– Так-то! – крикнул со злостью Цемерка. – Вот они, почтенные-то люди!
– Это доказывает только, что мы знаем свои интересы, – отвечал Остап, – но не думаем отвергать ни долгов, ни процентов. Если пан мирно поладит со мной, я заплачу.
– Как заплатишь? – едва веря своим ушам, спросил Цемерка. – А чем же заплатишь? Откуда возьмешь деньги? Разве я не знаю, в каком вы положении? Хочешь пустить мне пыль в глаза! Заплатит, слышите! В банк уже три срока не внесено, экзекуцией выжимают подати, должники кричат, точно с них кожу дерут, а он говорит: заплачу. А чем же заплатите? Стружками?
– Что принадлежит пану, тем и заплачу.
– Да не можете заплатить, слышишь, пан?
– Заплатим сегодня, завтра, когда пан хочет, но вперед сделаем сметы.
– Капиталы с процентами?
– Все.
Цемерка надеялся, что при благоприятных обстоятельствах он возьмет деревню почти даром, сделал гримасу и покачал головой.
– Этого быть не может! – воскликнул он.
– Если не заплатим в определенный срок, то пусть паны покупают имение с аукциона.
– Следовательно, и нас удовлетворит пан? – подхватил другой кредитор.
– И вас тоже! – отвечал Остап.
– А банк? – спросил третий.
– Банк будет удовлетворен с первой почтой.
– А подати?
– Вношу их сегодня в казначейство.
Кредиторы переглянулись между собою, пожали недоверчиво плечами, а пан Цемерка заговорил по-своему:
– Кто их знает, золотую руду, должно быть, нашли? А что, пан, ведь ты здесь еще внове, знаешь ли ты, чему равняются все долги графа?
– Все до гроша, знаю.
– Долг преогромный, около миллиона.
– Немного менее.
– Откуда же вы возьмете такую сумму? У вас нет кредита.
– А почему пан это знает?
– Надеюсь, кому я не дам, тому никто не даст.
Остап расхохотался, и громкий смех его немного смутил спекулятора.
– Пан смеется?
– Невольно, против желания.
– Что тут смешного?
– А то, что пан считает себя здесь Ротшильдом.
Цемерка хотел уже ответить грубостью, но как-то удержался.
– Но приступим к делу, – сказал он, – покажи мне, пан, твою возможность покончить с нами, и я кончу.
– Считай, пан, а я плачу.
– Я хочу видеть, откуда и чем пан платит? Что говорить напрасно: плачу, плачу.
– Мне кажется, я не обязан толковать, откуда и как я заплачу! Для чего мне рассказывать пану о состоянии нашего кармана? Однако же, чтобы успокоить пана, скажу, что у нас долгу восемьсот семьдесят пять тысяч, включая сюда недоимки, незаплаченные проценты, неотданное жалованье, законные штрафы и издержки.
– Согласен и на 875 тысяч, любопытная вещь, как вы из них вывернетесь?
– В этом числе банкового долга 500 с чем-то тысяч на обоих имениях графа и графини.
– Пусть хоть и так, остается 375 тысяч, все еще хорошее дело.
– Без сомнения, особенно для нас. В банк платится же почти двести лет, и посему ясно, что первоначальная сумма уменьшена вполовину, сделаем новый заем, оплатив незаплаченные сроки, и на триста нашего долга получим около двухсот тысяч.
– Видишь, пан! Ну, ну! Еще несколько сот тысяч, мне любопытно знать, каким образом вы из них выберетесь?
– Узнаешь, пан, подпись Гальперина из Бердичева? – спросил Остап.
– Как свою собственную, – сказал Цемерка. – Ну, что же?
– У меня от него вексель на 180 тысяч злотых: это успокоит остальных кредиторов, – возразил Бондарчук, вынимая бумагу из портфеля.
Все задумались, а Остап спросил:
– Что же после этого сделаемся мы или нет?
– Конечно, сделаемся, – отвечали все.
– А я заплачу.
На этом окончилась первая конференция с кредиторами, которые сейчас же разнесли весть по городу о прибытии нового поверенного с огромным портфелем векселей и ассигнаций.
После их ухода Остап бросился в кресло, хотел отдохнуть, но тут окружили его квартиру кредиторы другого класса – евреи, предъявляя целые вороха расписок, квитанций и счетов.
Старый Полякевич случайно выручил Бондарчука. Они возвратились в Скалу, где его ожидали такие же почти затруднения. Прежде всего надо было успокоить Михалину. В первое короткое свидание с ней Остап не успел ни объяснить ей положения вещей, ни рассказать ей о неожиданной помощи, он ничего не смел обещать прежде времени. Теперь, успокоенный, он спешил уверить Михалину, что никто ее не выгонит из родного угла, спешил с ней посоветоваться, как бы уплатить Герцику.
Он застал графиню в уединенном уголке, как и прежде, одну с ребенком. Освоившись со своим положением, он гораздо храбрее явился к ней, а она сделалась еще грустнее.
Маленький Стася играл у ног ее, поглядывая украдкой на прибывшего, который, как и прежде, стал у дверей и, казалось, ждал, чтобы сама графиня начала разговор.
– Прошу вас сесть, пан, – сказала грустно Михалина. – Я очень благодарна пану. Я тут ничего не знаю, не слышу, сижу покойно (если можно быть покойной в моем положении), а ты, пан, несешь за меня, за нас, тяжкое бремя.
– Дела не так дурны, как думает пани.
– Пан хочет только успокоить меня.
– Нет, говорю правду, нам недостает только ста тысяч с небольшим. У меня есть эта сумма, но надо подумать, как после заплатить ее.
– Сто с чем-то тысяч! – повторила графиня. – И я могла бы возвратиться в мое любимое гнездышко, могла бы оставить его Стасе!
– Не только то имение, но Скалу и все.
– Пан слишком уже утешает меня. Может ли это быть? Скажи, пан, искренно, откровенно? Я не испугаюсь, – сказала она выразительно, посмотрев на него.
Остап едва совладал с собой и подал ей бумагу. Она взяла ее трепещущей рукой, но, не заглянув даже в нее, отложила в сторону.
– Я не понимаю этого, скажи мне, пан, лучше сам, что я должна делать. Я все сделаю.
– Чего я вынужден потребовать от пани, может быть, покажется унизительным для нее?..
– Что же это такое? – спросила немного встревоженная Михалина.
– Мы должны искать средств выпутаться из разорительного положения, должны, – продолжал он с возрастающей смелостью, – обеспечить судьбу пани и Стася. Это не обойдется без жертвы.
– Я готова.
– Надо изменить старый образ жизни, отказаться от всякой роскоши, ввести большую экономию и порядок, избавиться наконец от всего ненужного и все вещи обратить в деньги.
– Пан совершенно прав! – воскликнула живо графиня, вставая с места. – У нас есть семейные драгоценности, куча серебра, а ведь мы принимать никого не будем. Еще есть у нас дорогие безделицы лучших времен, статуи, картины, продай их, прошу, продай. Если это может избавить нас от кредиторов, я все отдам, вплоть до обручального кольца.
– Но, может быть, эта жертва будет дорого стоить пани?
– Стоить? Мне? Ты не знаешь меня, пан! Что значит куча драгоценностей и детских игрушек? В жизни пожертвовала я большим, – добавила она невольно, – теперь уже мне ничего не жаль. Да, ничего! Я все отдам! Пусть Альфред будет уверен, что жертву эту я охотно и легко принесла.
Остап замолчал.
– Но долги, – сказала она, глядя на него пристально (он стоял неподвижно, как статуя, по-видимому, хладнокровный и задумчивый), – только меньшая половина наших несчастий. Как быть с бедной родней убитого, которая преследует Альфреда?
– В этом случае единственное спасение – время.
– Время, время! – сказала Михалина. – Все вы выставляете время всеобщим лекарством, а оно никого не вылечивает.
– Может быть, только не скоро и не всех, – отвечал Остап.
Они замолчали. Стася, кружа вокруг Остапа, начал к нему приближаться и задевать его, мать смотрела с чувством на уловку ребенка, и видно было, что хотела узнать, какое он производит впечатление на Остапа. Но Остап стоял неподвижно, опустив глаза в землю, и, казалось, не замечал ребенка.
– Стася! Поди ко мне, – шепнула мать спустя минуту, – поди ко мне!
Как бы пробужденный этими словами, Остап горестно улыбнулся и отозвался:
– Он хочет со мною познакомиться и боится еще меня. Я так люблю детей.
– Почему же пан не женится? – спросила его Михалина.
– Я женат, – тихо и без волнения отвечал Бондарчук.
Графиня, не умея скрыть своего волнения, содрогнулась. Видно было, что целое здание грез ее рушилось от этого признания. Собравшись с силами, с принужденной улыбкою и с опущенным взором, она спросила далее:
– Как же мы до сих пор не знали об этом, я даже не поздравила пана. Можно пана спросить, кто она?..
– Жена моя, – сказал Остап, – такая же крестьянка, как и я.
Михалина схватила себя за голову и, встав, вдруг вышла, извиняясь усталостью и головной болью.
Остап тоже вышел.
Михалина до этой минуты верила в привязанность, в непоколебимую любовь этого человека, постоянно мечтала о счастливых днях прошедшего, вера эта поддерживала ее в жизни и была единственным узлом, который соединял ее с потерянной, но дорогой для нее молодостью. От этой-то веры она должна была теперь отказаться. Он женился, следовательно, полюбил другую, он не был таким, каким она себе его воображала: верным и молчаливым в страдании, необыкновенным созданием, нет, он, как и все: нынче любит, завтра забудет, да и вовсе не умеет любить. Идеал Михалины исчез. Но чем дольше питаем мы в себе какое-нибудь чувство, убеждение, тем тяжелее после с ним расстаться. И долго человек противится даже действительности, борется с правдой, любит жить мечтой. Нет у него сил расстаться с тем, что составляет как бы часть его существа.
Роковое слово Остапа произвело страшную перемену во всех ее самых дорогих мечтах. Пораженная, ослабевшая, она не имела смелости окончательно увериться в сказанном, пускалась в самые удивительные догадки и предположения и только не могла понять одной истинной причины женитьбы Остапа. Какой-то внутренний голос говорил ей, что он не мог жениться по любви, потому что любит только ее. Но почему же без привязанности, так хладнокровно, умышленно пожертвовал он собою, связал и продал себя? Это превышало ее понятие: она предчувствовала в этом какую-то тайну и дала себе слово разгадать ее. Ребенок, муж, удручающие ее несчастья и все оскорбления исчезли в глазах ее. Только Остап, Остап женатый, Остап, муж другой женщины, стоял перед ней, как непонятная загадка. Для чего он это сделал? Кто такая была эта женщина? Правда ли это? Счастлив ли он? Она задавала себе тысячу вопросов и ни одного не могла разрешить. Сердце ее было полно страшного беспокойства. Усыпленная страсть сильно и необузданно вспыхнула. Отталкивая Стасю, она беспрерывно повторяла: следовательно, он не любил меня! Жизнь моя разбита.
Она нетерпеливо хотела сблизиться с ним, заглянуть в глубину души его и полнее убедиться в своем несчастье или счастье. Она провела бессонную и страшную ночь и с рассветом вышла в сад освежиться. Войдя в темную аллею и ничего не видя перед собой, она начала по ней ходить скорыми шагами. Солнце еще едва показалось, над рекой расстилался туман, на деревьях блестели листья, покрытые росой, вокруг была глубокая тишина, как будто бы ночь не сняла еще с земли своего покрова. Платье графини цеплялось за репейник, обрывалось на ветках, волосы разметались от скорой ходьбы, а по лицу катились горячие слезы, которых она не чувствовала.
По странному случаю (в повестях это часто бывает, да и в жизни нередко), на конце сада, в той же аллее уселся Остап на валявшейся колоде. Страдание и труд отняли у него последние силы, и, пришедши, а лучше сказать, дотащившись сюда, он сам не почувствовал, как заснул. Графиня так близко прошла от места, на котором заснул Остап, что платье ее зацепилось за выставленную ветвь. Обернувшись, она увидала его и стала перед ним неподвижная, вперив в него тревожный, испытующий взор. Она как бы спрашивала его: скажи мне, тот ли же ты, каким был прежде?
Лицо Остапа было угрюмо и бледно, глаза впали. Он страдал. По судорожным его движениям можно было угадать, что и во сне его преследовали события действительной жизни.
– Нет, нет! – воскликнула графиня, прижимая руки к сердцу. – Нет, он не переменился. Он страдает из-за меня, он любит меня! Слова его, вероятно, ложь! Да, это ложь, – добавила она, обрадовавшись своей мысли. – Нет, он хотел оттолкнуть меня, потому что отгадал меня.
У Остапа на коленях лежала бумага: это было письмо к Альфреду. Не останавливаясь перед неприличием своего поступка, графиня выхватила письмо из-под рук спящего и, сконфуженная, убежала в середину аллеи: он не проснулся.
Отойдя несколько шагов, Михалина стала читать письмо, сердце ее билось, в глазах мелькали искры. Письмо начиналось рассказом о положении дел, затем следовали легкие упреки за удивительное пренебрежение, с которым Альфред вел свои дела. Наконец, он писал:
"Делаю, что могу, что должен, ты один знаешь, какое бремя взял я себе на плечи, неведомое для всех, оно меня так угнетает, что я, право, не знаю, живу ли я и выдержу ли. Но не дела составляют для меня бремя. Я убедился в том, что предчувствовал, о чем догадывался в последнем разговоре нашем. На что мне перед тобою скрываться? Я уважал любовь ее, как никто, посвятил жизнь свою чистым о ней воспоминаниям и отрекся от света, чтобы только жить мечтою. Ты немилосердно раскрыл мои неизлечимые раны, и кровь потекла.
Беда тебе, Альфред! Ты не был ее достоин, потому что не мог сделать ее счастливой, вижу слезы ее, вижу грусть и чувствую, что эта душа желает более, чем ты ей дать можешь. Твоя вина. Ты не окружил ее такой заботой, любовью, попечением, уважением, которые она заслуживала. Ты не верил ей, ты недостаточно работал для ее счастья. Теперь она одна, несчастна… и я возле нее…
Но не опасайся за свое сокровище. Ты выбрал друга, достойного полной доверенности. Я здесь слуга, я здесь Остап, твой крепостной. Отправляясь сюда, я между воспоминаниями моими и действительностью поставил новую железную преграду: я женился. Ты не знаешь, ты никогда знать не будешь, что я для тебя сделал!"
Михалина далее не читала. Две мысли только звучали в ушах и сердце ее: он действительно женился, он женился умышленно. Она побежала к спящему, бросила письмо к ногам его и скрылась быстро за деревьями старого сада.
Солнце поднялось уже высоко, когда Остап проснулся более утомленный, чем отдохнувший и увидел письмо у своих ног. Схватив его, он скорым шагом поспешил к дворику, на котором жил.
Необыкновенный крик издалека обратил его внимание: он предчувствовал, что это должно быть какое-нибудь необыкновенное происшествие. Он увидал, что толпа людей с криком и бранью бежала на господский двор, и поспешил туда же. Вся деревня была в диком и неистовом волнении и требовала к себе на расправу бывшего управителя.
Остап прежде всего бросился к Михалине, которая отдала ему сына с просьбой о спасении и упала без чувств. Препоручив ее заботам прислуги, Остап бросился к бунтующей, грозной толпе. После долгих и неимоверных усилий ему едва-едва удалось несколько успокоить крестьян и уговорить их разойтись по домам. Он должен был дать им слово, что употребит все усилия к тому, чтобы пан Сусель не увернулся от суда и подвергся должному наказанию за те угнетения, которым он подвергал крестьян. Затем Остап поспешил успокоить графиню, которая сидела как окаменелая в страхе за Стасю, за себя и за храброго своего защитника.
Присутствие духа ее возвратилось, когда она увидала, что народ, успокоенный речью Остапа, оставил намерение взять мызу приступом и потихоньку отправился по дворам. Только взором приветствовала она Остапа и подала ему руку, до которой он едва смел коснуться.
– Прикажи запрягать, пан, – сказала она. – Я не могу тут оставаться, поеду с ребенком к себе.
– Не думаю, чтобы это было нужно, – сказал Остап, – потому что могу поручиться за спокойствие людей, они любят пани.
– Они неблагодарные! – воскликнула Михалина.
– Нет, они любят пани и помнят добро, которое она для них делала, чтобы усладить их горькую долю. Нет ничего удивительного в том, что долгими несправедливостями и обидами их довели до минутного отчаяния.
– Это дикие звери.
– В минуту бешенства каждый делается диким зверем. Не лучше ли простить им?
– Простить! Нет, это трудно.
Остап замолчал.
– Тебе нечего бояться, – сказал он после минутного молчания, – но если прикажешь!..
– Выеду, выеду!
– Так я прикажу приготовить все к отъезду.
Михалина посмотрела на него со слезами, проводила его взором и ничего уже не сказала.
– Уеду, – думала она про себя, боясь не за себя, а за него. – Он меньше страдать будет, ему будет легче без меня.
Бондарчук побежал за лошадьми и за управителем, который в смертельном страхе скрывался на мызе, под крышей. Надо было, для избежания повода к новым волнениям, выпроводить его из имения и вместе с тем воспрепятствовать его бегству, потому что Бондарчук дал слово предать его суду. Для этого Остап отправил его в город под надзором двух верных и сильных служителей.
Графиня отправилась. Остап для ее успокоения сопровождал ее пешком.
Народ, разойдясь со двора по деревне, начал потихоньку направлять шаги свои к корчме, где толпа советовалась со стариками о том, что было сделано и что должно было сделать. У всех лица были пасмурны и, как всегда после большого возбуждения, грустны. Одни на других сваливали вину, делали взаимные упреки, и все сознавались, что чересчур и неблагоразумно рассердились, надо было подумать, как спастись от последствий. Старшие обвиняли молодых, молодые же упрекали в примере старших, даже слышны были колкие выражения и брань.
Вдруг дворовый мальчик вбежал в это шумное сборище с известием, что пани оставляет Скалу. При этой вести на всех лицах выразилось сожаление. Михалина была покровительницей убогих, больных и никогда никого не отпускала без совета, утешения и помощи. Отъезд ее опечалил толпу, и все в один голос решились бежать навстречу своей пани, чтоб умолять ее остаться с ними.
Экипаж был уже на середине деревни, когда его встретила толпа людей с непокрытыми головами. Михалина, увидав народ, вскрикнула, приказывая кучеру скорее ехать. Но исполнить ее приказание было невозможно: толпа окружила экипаж, и несколько стариков приблизились к дверцам кареты.
– Чего вы от меня хотите? – воскликнула встревоженная графиня. – Чем я перед вами виновата?
– Пани, – сказал один из близ стоявших мужиков, – что мы сделали такое, за что ты хочешь бежать от нас? Деды наши служили твоим дедам, дети наши будут верны твоим детям, почему же вы с гневом покидаете нас? Разве мы ваши неприятели?
Михалина не поняла даже этих слов и в постоянном страхе восклицала только:
– Пошел, пошел!
– Пани, милая пани! Останься с нами! – кричали все. – Клянемся тебе, что мы будем спокойны, это мошенник управитель довел нас до отчаяния, но мы и сами знаем, что дурно поступили. Умоляем тебя, прости нас и воротись.
Остап приблизился к карете.
– Что же, пани, ты неумолима? – спросил он.
– Чего хотят они? Чтобы я осталась с ними? – говоря это, она бросила вопрошающий взгляд на Остапа.
– Делай, пани, как тебе нравится, а я держу их сторону, потому что они искренно просят.
– Но я боюсь, – тихо проговорила Михалина, прижимая к себе ребенка.
После минутного размышления она медленно сказала:
– Я возвращусь, хотя и не должна была бы это делать.
"Да, – думал, уходя, Остап, – она не должна была оставаться, а я не должен был просить ее об этом. Но, совершилось!"
Экипаж двигался назад на барский двор, обрадованная толпа подбрасывала шапки, крича:
– Пошли, Господи, здоровья и многие лета нашей пани! Это мать наша!
Занятый делами Остап избегал свидания с графиней, она тоже не искала его. Один раз в два дня, даже в четыре, встречались они, разыгрывая очень искусно роль самых равнодушных людей: он роль слуги, она – барыни. Несколько раз, впрочем, в голосе и взгляде их пробуждалось скрываемое с обеих сторон чувство. Иногда разговор переходил незаметно из обыкновенного в дружеский и сердечный. Михалина забывала свою роль и после с удивлением и страхом возвращалась к ней.
Дела понемногу разрешались, хоть и трудно было размотать клубок, спутанный руками злых и нерассудительных людей. Сусель невидимо поджигал кредиторов, подсылал жидов, подговаривал чиновников, упрашивал судебных своих приятелей и усердно работал над тем, чтоб сразить Остапа. Всякий другой среди этих преследований потерял бы и голову, и энергию, он выдержал.
От продолжительного дурного и несправедливого управления в имении развились страшные злоупотребления: служащие были соучастниками в грабеже с арендаторами, арендаторы с купцами, купцы с управляющим, управляющий с заимодавцами. Когда Сусель и его приятели заметили, что Остапа не одолеют ни угрозы, ни просьбы, когда все полицейские придирки он сумел торжественно уничтожить и противопоставить им влияние высших чиновников, ему знакомых, тогда они смекнули, что надо было что-нибудь другое придумать и лучше всего покориться ему.
Уладив все денежные дела, он должен был еще восстановить репутацию Альфреда во мнении соседей, подчиненных и чиновных людей, а главное, должен был, сколько можно, изгладить чувство ненависти, питаемое к Альфреду семейством убитого им юноши. Так прошло около полугода.
Альфред все реже и реже писал, Михалина, успокоенная насчет будущности ребенка, казалось, мучилась только отсутствием мужа. Остап был пасмурен и через силу ходил.
Но что делалось на Бондарчуковом хуторе?
Там день и ночь Марина плакала, выжидала, теряла терпение, ворожила и думала. Напрасно старались утешить, развлечь ее родители, родные и подруги, уверяя, что муж ее воротится, она чувствовала, что ее бросили, рвалась за беглецом, но не знала, где его сыскать. Наконец ей пришло на мысль, что Остап скорее всего мог быть у своих родных, в родной ему деревне. Родные, которые приезжали навещать его, рассказали ей дорогу, и она дала себе слово отыскать своего Остапа хоть на краю света.
Старик Кузьма уступил беспрерывным ее просьбам, мать долго противилась, но, утомленная тоской дочери, должна была согласиться на путешествие.
Марина отправилась с отцом в путь.
Старый всю дорогу молчал и вздыхал, Марина плакала. Наконец они приехали к родным Остапа, от которых узнали, что он в Скале. Марина тотчас же хотела туда отправиться, но родные упросили ее остаться ночевать, приняв ее гостеприимно и радушно.
На другой день Остап сидел с Михалиной на крыльце, а маленький Стася играл с собачкой на ступеньках. Вдруг крестьянский воз застучал на дворе. Марина быстро соскочила, подбежала к мужу и обняла его с бешеной радостью.
– Вот я вижу тебя! – восклицала она, заливаясь страшным смехом, в котором слышны были слезы. – Нашла наконец своего! Это я! Это я!
Она взглянула в эту минуту случайно на Михалину, которая, бледная как мрамор, нагнулась к ребенку.
Остап потерял присутствие духа и едва не лишился чувств. Ничего не отвечая жене, он поклонился смущенной графине, схватил Марину за руку и быстро увел за собой.
Судя по пасмурному его лицу и суровому молчанию, жена догадалась, что она явилась не вовремя. Место радости заступили страх и печаль, она следовала за мужем, как бы приговоренная к смерти, Остап тащил ее за собой. Они остановились на конце сада, у дверей его домика, Кузьма пришел тоже очень смущенный и при виде Остапа испугался. Они вошли в избу.
– Вы дурно сделали, – сказал Остап, даже не взглянув на Марину, – что приехали сюда без моего позволения. Говорил я вам, дожидайтесь меня, надо было потерпеть.
– А что же дурного, если мы будем вместе? – спросила Марина, ободренная его кротостью. – Разве я не жена твоя?
– Это правда, Марина, но о моей работе, о моих надобностях я позднее мог бы объяснить вам. Ты здесь не нужна. Ты тут некстати, и с тобой не пойдет дело на лад.
– Со мной? Это правда, – возразила она, обидевшись, – потому что та красивая пани очень побледнела, когда меня увидала.
Остап весь затрясся.
– Что ты сказала? – вскричал он. – Что у тебя в голове, Марина?
– Что? Что? То, что и у других. Люди толкуют, я об этом сама-то не догадалась.
– Люди! Люди глупы, люди подлы, а ты смеешь повторять их слова!
– Видишь ли, Остап, если бы это была сказка, ты бы смеялся и так бы не сердился.
– Ради Бога, молчи, – повторил Остап. – Кто смеет обвинять мою пани? Кто?
Марина обомлела от испуга, она лишилась бодрости, языка, опустила голову и молчала.
– Кто тебе сказал это? – спросил снова Остап.
Кузьма, почесывая в голове, обратился к зятю, явно смущенный: